Хоть и не был Евлампий большевиком, однако ж власти Советской ни в чем не воспротивился, когда объявилась она заревым флагом на башенке Заозерского волостного правления.
А лишь только землю делить стали, приглядел себе сердечную подругу.
Как вошла веселуха Дашенька в дом, светлее жить стало. Но сколь ни бились молодые хозяева, не могли одолеть нужду. А тут наследники начали появляться — сперва сынок Гераська, потом девчушки — Галинка с Настенькой. Да и Устя к тому времени заневестилась, справа ей потребовалась какая ни на есть...
Ну, прямо, нос вытащишь, хвост увязнет.
Осерчал шибко Евлампий на такую жизнь и, когда начали строить колхозы, чуть не первым записался, в полном согласии с женой, в Берестянскую артель «Почин». Напросился в конюхи, не изменил старой дружбе с лошадьми.
Хоть не сразу, но стали налаживаться в артели дела.
А время на месте не стоит, вперед катится, то одну, то другую перемену в жизнь Евлампия несет. Выдали замуж Устинью, подросли, отучились в школе Гераська с девчонками, и пришло время родителям — Дарье Архиповне с Евлампием Назаровичем отпустить детей из родительского дома. Увезли женихи девчат по соседним деревням, а у Герасима оказался талант картинки рисовать. Заезжий школьный инспектор увез Герасима в областное художественное училище, и в доме Берестневых поселилась тишина, и все чаще в родительские сердца вползала тоска о разлетевшихся детях. Дарья Архиповна еще как-то спокойно переносила тишину в избе, а заскучав о своих девках, бежала погостить на денек-два, бывало и на неделю, то к одной, то к другой дочери.
Тяжелее было без ребят Евлампию Назаровичу. Не то, чтобы нужна была их помощь, а так — по житейской традиции, по складу характера нужно было ему кого-то наставлять уму-разуму, приучать к хозяйственной сноровке. А больше, пожалуй, тяготило его то, что не может он супротив своих соседей выставить на колхозную работу ни одного своего молодого работника. За самое живое задевало Евлампия Назаровича, когда вывешивали в конторе ведомость или «вычитывали» на собраниях — чей колхозный двор сколько трудодней заработал. И выходило так по этим объявлениям, что у погодков Берестнева падало на двор по две-три тысячи трудодней за год, а у него с Дарьей и до тысячи не дотягивало. После же того, как Дарья надсадила руки на дойке, а работа в огородной бригаде скрючила их ревматизмом, Евлампию Назаровичу с его трудоднями за конюховство нечего было больше и глядеть на ведомости и вслушиваться в «вычитки» на собраниях.
По-особому тосковал отец о Гераське. Девки что — чужая добыча. А сын в дому — молодой хозяин, ему вершить дальше отцовский труд, беречь и крепить родной кров. А где вот теперь Гераська, к чему привыкает, к какому труду? Картинки рисовать? Не укладывалось в голове у Евлампия Назаровича, что на картинках можно прожить. Казалось ему, что все это лишь забава. А случилось так, что эта Гераськина забава всю судьбу отцовскую перевернула, судьбу колхозного двора Берестневых.
Первые годы Гераська приезжал домой на каникулы, на практику. Как же были рады отец и мать этим приездам сына. Они не знали, куда его посадить, чем угостить, сколько подушек подложить ему под голову. Отец уводил сына на конеферму и с гордостью показывал кровных рысаков, иноходцев. Хвастался призами, которые он «загреб» на Ирбитском ипподроме, сажал на резвого скакуна, чтобы пронес он Гераську по селу «с веселым ветерком», а односельчане поглядели — каков растет у Назарыча сынок. Находил отец заделье съездить с сыном в колхозные поля, как бы ненароком подивиться при сыне: «...глянь-ка, Гераська, какие у нас нынче овсы подымаются!», или придержит лошадь у пшениц, будто для перекура, а сам опять дивится: «Ну и хлеба, однако, растут! Завалимся хлебом, право-слово, завалимся!»
В эти первые годы учебы Герасим приезжал домой на каникулы наскучавшимся по родным Берестянам, по родному дому, по своим школьным сверстникам. Целыми днями он пропадал с друзьями в полях, носился где-то по дремучим дубравам, по зарослям черемушника, часами бултыхался или рыбачил на речушке Берестянке. Но непременно таскал с собой за поясом штанов толстую затрепанную тетрадь, в которой день за днем появлялись все новые и новые зарисовки родных мест, картинки труда колхозников, молодежных хороводов, крестьянских изб.
Заглянув однажды тайком: в «рисовальную тетрадь» сына, отец подивился: «До чего же, стервец, похоже все подмечает!» Но он был поражен, увидев на одной из страниц себя, держащим под уздцы жеребца Самопала. «Когда же это он меня схватил?» Дарьи в избе не было, и, чтобы проверить схожесть, Евлампий Назарович глянул на себя в зеркало: «Как вылитый!.. А глаза-то у Самопала так и косят».
Целый день коневод горделиво ходил по конюшне, нет-нет, самодовольно поскрипывая на строптивого Самопала: «И-и, ох, ты, срисованная скотина!» От этого рисунка Евлампий Назарович даже как-то возвысился в своих глазах. Вечером спросил у сына:
— Ну и на кой ляд ты это все рисуешь, Гераська?
— Пригодится, тятя. Руку на рисунках и этюдах набиваю.
В последующие годы Герасим все реже и реже приезжал в родные Берестяны. Писал, что поступил в какое-то еще более высшее училище, в летнюю пору ездят они по Уралу писать этюды.
Порадовал однажды сын большим письмом о первом участии в областной художественной выставке, где были выставлены два его полотна, и в подтверждение приложил к письму каталог выставки. Среди десятков фамилий художников Евлампий Назарович с его непривычностью к чтению едва нашел «свою» фамилию. А в конце каталога, среди прочих «картинок» неожиданно увидел себя. Обомлев от радости, выскочил в сени, где Дарья процеживала молоко после дойки.
— Ястри его возьми! Ты гляди, как Гераська меня разрисовал!
Это был тот самый рисунок, где Евлампий Назарович с жеребцом Самопалом стоял на дворе конефермы. Сбочив и вздернув голову, рысак, как живой, пытался вырваться из крепкой руки коневода, державшего его за узду, косил на Евлампия Назаровича задорным карим глазом. Сам Евлампий Назарович стоял рядом в клетчатой сарпинковой рубахе, со вскинутой головой, властно и в то же время влюбленно глядя на жеребца. В этом игривом единоборстве коневода с рысаком чувствовалась глубокая их взаимная привязанность, и жеребец, балуясь неповиновением, как бы понимал, что в суровом, властном взгляде человека больше гордости его кровной лошадиной статью, неукротимой резвостью, чем недоброго желания грубо сломить его баловливую строптивость. От картины веяло влюбленностью колхозного коневода в свою работу, любованием человека красотой чудесного животного.
Евлампий Назарович не стал дожидаться, когда Дарья в полусвете сенок рассмотрит дорогую ему картинку. Дробно сбрякали ступеньки крыльца, схлопали дворовые воротца. В этот памятный вечер Дарье Архиповне пришлось долго сумерничать, дожидаясь мужа. Евлампий Назарович пришел домой почти за полночь, пока не облетел с Гераськиной картинкой чуть не все Берестяны.
Но эта радость была последней. Письма от сына приходили все реже, ласковых слов для родителей у него уже не находилось, но, как и в прежних письмах, Герасим не забывал упомянуть, что все еще в городе трудно с продуктами и хорошо бы, если б «маманя подослала чего-нибудь из еды». Маманя копила сливки, сбивала масло, пекла сдобные «орехи» — любимое лакомство Гераськи, доставала из кадушки прибереженные куски обсоленного свиного сала. Шили холщовый мешок, напихивали его припасенной снедью, и Евлампий Назарович относил увесистую посылку на почту.
«Кого кормим? — думал он, идя на почту. — Сказывал, будто получает там какую-то стипендию. А не послал небось, не привез ситчика матери на кофточку, аль отцу фабричной махорочки».
Обеспокоенный затянувшимся молчанием сына, Евлампий Назарович настоял, чтобы Дарья съездила к нему в гости, попроведала, узнала бы — здоров ли?
Вернулась Дарья Архиповна сумрачная: не сказавшись, не посоветовавшись с родителями, Гераська женился.
О сношке отозвалась скупо:
— Вертлявая какая-то. Башка парнишечья, подоткнет свой шпын пальцами с той, с другой стороны — вот тебе и причесалась. А Гераську нашего прямо-таки заездила — только и знает на него вешаться. Срам смотреть.
— Ну, а Гераська... что он? — хмурясь, спросил Евлампий.
— А что Гераська? Ухватился за ее подол и волочится.
И еще глубже, как ржа, обосновалась во всех порах берестневской избы тоскливая тишина. Рушились надежды стариков на молодого хозяина.
Ранней весной пришло от Гераськи еще письмо. Начиналось оно, да и все было написано душевно-трогательно и ласково. Но по мере того, как строчку за строчкой медленно читал отец сыновнюю весточку, радостно-просветлевший было взгляд его все более мерк под сурово смежающимися, вздрагивающими бровями, а голос все глуше выговаривал душевно-мягкие, проникновенные слова письма:
«Дорогие и любимые мои тятенька Евлампий Назарович и мамонька Дарья Архиповна! Здравствуйте и примите низкий поклон от вашего сына Герасима! Передайте мой привет тетке Устинье Назаровне и дяде Семену Прокопьевичу. Поедете к сестричкам — кланяйтесь и им от братишки.
Низко кланяется вам и желает доброго здоровья также и жена моя. После того как маманя к нам приезжала, Аллочка все время ее вспоминает и говорит — какая у тебя заботливая и добрая мамаша, какая она мастерица еду готовить. Очень ей понравились сдобные печеные орехи. У нас ведь в магазинах таких не продают.
Дорогие тятенька и мамонька, в нашей жизни произошло радостное событие — родился сын. Поздравляем вас, милые родители, со внуком! Низкий поклон дедушке с бабушкой от внучка.
Но вместе с радостью вот какая у нас забота, любимые тятенька и мамонька. Скоро у Аллочки кончается декретный отпуск, а водиться с ребенком никого найти пока не можем. Девки все здесь стремятся на производство или на какую-нибудь учебу, старухам государство дало пенсии, так их теперь невозможно уговорить, чтобы понянчились. Отдавать же грудного ребенка в детские ясли боязно. Хочется нам первенького сыночка выходить дома здоровеньким и веселым. Так вот у нас к вам, дорогие родители, большая просьба, чтобы бабушка приехала к нам поводиться со внучком, пока мы не подыщем ему няньку. Очень вас просим войти в наше положение. Тятенька, пока бабушка будет у нас жить, мы с Аллочкой всячески вам поможем, ведь мы оба зарабатываем».
Противоречивые чувства вызвало письмо сына в сердцах стариков. С отъездом Дарьи Архиповны нарушался весь заведенный порядок в домашнем хозяйстве. Кто будет с огородом управляться, со скотиной, проворачивать всю работу по избе? У девок свои семьи, свои ребята. Ну, а как же быть Гераське? Сколько не огорчал он родителей, а все ж таки сын, родная кровиночка. И внучонок народился, Берестневым прозываться будет.
Ревела несколько дней Дарья, охала, оглядывая привычную избу, стонала, сидя с подойником у своей Зорьки, уткнувшись лбом в ее теплый шерстистый бок.
Дрожащим голосом сказала Евлампию свое решающее слово:
— Поеду я все-таки, отец. А то уморит там эта вертушка внучонка. Со скотиной, пока там поживу, Устя тебе поможет управляться, а огород девки прибегут вскопать да посадить. Ну, а поесть та же Устинья чего-нибудь наварит, да и сам как-нибудь сгоношишь...
Евлампию Назаровичу, скрепя сердце, пришлось согласиться отпустить старуху на время к сыну.
Но где и когда это было видано, чтобы деревенская хозяйка или деваха, попав в городскую благоустроенную квартиру, где тепло приходит по трубам невесть откуда, вода течет из кранов, холодная и горячая, электрические и газовые плиты в любое время варят, пекут и жарят, а всяких магазинов кругом полным-полно, так вот где это видано, чтобы сельская жительница, попав в такую благодать, села бы на мягкий диван и горестно заскучала о деревенской лавчонке сельпо, о своей печке, о водоносных коромыслах и стиральном корыте, заревела бы от того, что не надо ей больше заботиться о домашней скотине, об огороде, об угарной бане.
Недолго тосковала и Дарья Архиповна о привычной своей деревенской работе. Войдя в курс городского житья и приноровившись ко всяким кухонным машинкам, все реже и реже вспоминала она о своих горшках, ведрах и лопатах, сечках и мутовках. Потосковала и о старике с его ворчливым, но добрым нравом. Однако давным-давно это было, когда Дашенька дня не могла прожить, не свидевшись со своим Евлашей. Поблекли озорные глаза, отцвели пунцовые губы, облетел со щек румянец, и осталась в сердце только тихая осенняя привязанность, как у двух дерев в лесу, сплетшихся своими ветвями еще в летнюю знойную пору. А тут на руках оказался беспомощный, родной и милый внучек, привязанность к которому росла и крепла день ото дня, оспаривая привязанность к берестянскому деду. Дарья Архиповна не вернулась из города в Берестяны.
А Евлампий Назарович? Он скупо, по-мужски обронил на письмо из города две горькие горошины слез, сунул его за божницу на сохранение, высморкался и наставительно сказал коту:
— Вот так, Васька, нас бог и поберег — вдоль и поперек! — огляделся вокруг себя в пустой избе и не то всхохотнул, не то зарыдать хотел: — Хэ-хэ-хэ! Попал ты, Евлаха, на баской этюд!
Обещал утешительно сын отцу в письме, что и его он намерен «перетащить» в город, как только добьется квартиры побольше. Только никак не пришлись по душе Евлампию Назаровичу эти сыновние слова.
2
Трудно пережил зиму Евлампий. Попытался было самолично управиться со своим домашним хозяйством. Да где же было мужику приноровиться одновременно и к женской и мужской обязанности по дому, за всем доглядеть, везде поспеть. Каждый день чего-нибудь да оставалось недоделанным, а то и просто позабытым. В избе стало грязно и неуютно, в стайках и загоне горы навоза и объеди. Безо времени закрывая печную вьюшку, то угорал до беспамятства, то вымораживал в избе тараканов.
А была ведь у Евлампия Назаровича еще и святая обязанность — растить поголовье колхозных коней. Только запутался он совсем и в этой работе, мечась между избой и конным двором.
Пробудившись однажды от холода и голода, старик скинул с себя взъерошенного отощавшего кота и решительно слез с печи. Гремя в потемках попавшимися под ноги ведрами, нащупал на лавке полушубок и шапку и выскочил во двор.
Созревшее за ночь решение было выполнено со всею отчаянностью: корову Зорьку он отвел за шесть километров в деревню Щекухину дочери Галине, баранов угнал в Боровлянку Насте, а полугодовалого порося, заарканив петлей под передние ноги, уволок к сестричке Устинье. Взбудоражил их всех, конечно, до крайности руганью и укорами.
Потом, заперев в избе единственную оставшуюся живность — кур и кота, обессиленно добрел Евлампий Назарович до конюховки, съел там две печеные картофелины и с чувством полнейшей беззаботности завалился спать на скрипучие нары. Дежурному конюху, уже засыпая, сказал непонятно:
— Ты, Константин, на этюд не попадайся...
Дочери и сестра, как могли, взялись облегчить жизнь и заботы старика. Притаскивали ему чего-нибудь поесть, прибирали ералаш в избе, стирали и чинили одежонку.
Евлампий Назарович даже приободрился как-то внешне от этого участия, но оно не снимало с его души гнетущего чувства одиночества. Чаще всего дочери находили отца в конюховке. Опустевшее родное гнездо не манило Евлампия Назаровича.
Устинья, побывавшая в городе с какой-то колхозной оказией, зашла к племяннику Герасиму и круто посетовала ему и Дарье Архиповне на бессердечное отношение к старику. Привезла она ему подарки от сына: рубаху и штаны, сахар, махорочные сигареты и сто рублей. Передала, что живет Герасим в полном достатке, кланяется ото всей своей семьи и обещается сам приехать или отпустить мать побывать в Берестянах. Рассказала, что есть задумка у Герасима — приезжать летом домой в Берестяны с семьей как бы на дачу.
Растрогали, разволновали старика неожиданные подарки сына. Сбегал в сельпо, разменял новенькую хрусткую сотенную на подобающие счастливому событию некоторые покупки и устроил с котом Васькой в своей пустой избе давно небывалое пиршество.