Днепр - Рыбак Натан Самойлович 6 стр.


Время от времени однообразную песню дождевых потоков рассекал гром. В рамах вздрагивали стекла. В лесу под деревьями овечьей отарой жались друг к другу отходники. Голодные и босые, стояли они под ливнем, издавна приученные капризами судьбы к нужде и невзгодам, к дождям и стуже. Молния зажгла дерево, и оно сгорело до пня. Удушливый смрад горелой древесины щекотал ноздри; какая-то женщина в толпе вымокших людей не удержалась и заплакала, громко всхлипывая. Она плакала надрывно, слезы смешивались на запавших щеках с дождевыми струйками.

Ночью Данило Кашпур вышел на террасу. Опершись плечом о мокрую деревянную колонну, он уставился невидящим взглядом на притихший парк. Он жадно дышал, стараясь вволю наглотаться ароматного, пьянящего воздуха. В вышине растаяли тучи. На севере мерцающим огоньком всходила Полярная звезда. Терпко пахло цветущей сиренью. Данило Кашпур плотнее прижался плечом к мокрому дереву колонны…

Ночью шла домой Ивга. Не спеша пробралась через сад, видела на террасе Кашпура — издалека белела его сорочка. Девушка шла, осторожно отводя рукою ветви деревьев. Капли дождя падали ей на руки. Отец не слышал, как она вошла в хату. С лежанки несся прерывистый храп. Ивга легла в постель. На жесткой мешковине было знобко. Ивга лежала, вытянув руки вдоль бедер, и слушала, как бьется в груди сердце. Ох, это сердце! Может, и не нахлынули бы эти мысли, если бы в село не пошла. А теперь не удержишь их… Как-то учительница встретила ее на дворе у Ориси и приголубила теплым взглядом. Ивга посидела с девушками на завалинке, а потом пошла к ней. В тесной комнатке, заставленной мебелью, шаткими этажерками, полными книг, было тихо и уютно. Учительница щурила глаза за очками, рассказывала. Потом отодвинула в сторону вязанье, раскрыла книжку и стала читать. От непривычки Ивге было тяжело слушать. Взгляд блуждал где-то за окном, по опустелому двору. Но когда вслушалась, забыла, где она. Словно путешествовала по страницам книжки. Ушли они с Орисей уже в дождь.

По дороге на бегу Орися сообщила:

— У ней муж где-то в Сибири помер.

И до самого дома Ивга повторяла про себя имя учительницы, будто боясь позабыть: «Вера Спиридоновна… Вера Спиридоновна».

Жесткая мешковина раздражает кожу. Ивга откидывает ее и лежит в душной темени хаты. Кажется, все притаилось, все стережет тишину майской предгрозовой ночи. Девушка прижимает горячую ладонь к сердцу, словно хочет удержать бешеный прибой крови, вызванный то ли вечерней беседой, то ли майской грозой. В голове мелькает мысль: была бы жива мама — пришла бы к ней, приласкалась и рассказала бы о смутной тоске, что бродит в сердце. Молчит ночь за окном. В синих окнах — клочок далекого неба, изменчивое сияние звезд.

IV

На горизонте ветряки буравят синеву почерневшими крыльями. Марко сидит на плоту, подобрав под себя ноги. Разглядывает все вокруг, любуясь тихой красой.

Он загорел, исхудал. Солнце и ветер наложили свою печать на заострившееся, угрюмое лицо. Обнаженный до пояса, он подставляет грудь, спину, ровные, узловатые от мышц плечи палящему солнцу и суховею. Спиною к Марку, свесив ноги в воду, сидит Саливон. Рядом с ним, с шестом в руке, Оверко Бессмертный, сухощавый, невзрачный, незлобивый мужик. Он дымит самокруткой, отирая рукавом потный лоб. Позади, на одном из последних плотов, запели. Марко узнал звонкий, холодный голос Архипа. Ему вторили еще голоса. Песня катилась по волнам, отдавалась эхом в берегах. Странные невиданные птицы кружились над головой. Песня была тоскливая. Пелось в ней про лихую долю казака, что пошел в дикую степь воевать татар и погиб, сраженный отравленной стрелою. Упал казак в высокую траву, выклевал ему ворон очи, истлел платочек — подарок милой, заржавела сабля. Марко загрустил. К чему такая песня? Наслушался он от деда Саливона про эти дела. Любил дубовик по ночам, прихлебывая из кружки кипяток, заваренный вишневым листом, рассказывать про давние времена. Благоговейно храня молчание, устремив на деда широко раскрытые глаза, ловил Марко каждое слово. Только трудно было понять: сказка это или быль. Стирались границы между вымыслом и правдой.

— Один я на свете, — говорил ему дед, — да и ты, парень, бедолага. Лежит к тебе мое сердце. Жалею тебя.

А в Чапаях выпил Саливон полбутылки водки, подобрел, глаза наполнились слезами, и пел он до поздней ночи разные песни, да еще и Марка заставил выпить. Тот уклонялся: от сивушного духа мутило. Саливон совал в рот кружку, настойчиво приговаривая:

— Какой же из тебя сплавщик будет, коли водки боишься! Пей, сукин сын, не кобенься!

Архип подзуживал, смеялся. Стряпуха Мисюриха хлопала себя по бедрам, визжала, дивясь Марковой трусости. Парень, уступая, выпил.

— Окрестили, окрестили! — радовался Архип. — Молодец, Марко!

А тот смотрел перед собой мутным взглядом. Фигуры людей расплывались перед глазами, сливаясь с вечерними сумерками. Больше он уже не помнил ничего. Только под утро, опустив голову, черкал вихрами холодную синюю воду. Его рвало.

Саливон на другой день все присматривался к нему, словно измерял силу парня. Взглянет — и спрячет усмешку под седыми усами. А Мисюриха загородила дорогу в курень, перемигнувшись с Архипом, и сказала:

— Скоро и к девчатам молодца подпустим.

Марко покраснел, резко оттолкнул надвинувшееся на него потное плечо женщины и скрылся в курене.

Дней прошло немного, а перемен и удивительных новостей не счесть. Ступил Марко на новую землю. Ступал боязливо: а вдруг почва ненадежная, а вдруг выскользнет из-под ног? Люди чудные, непонятные в своем веселье, страшные в гневе. С утра до вечера на плотах мертвая тишина. Только и слова людского, что изредка запоют песню. Ели молча, насупив брови, хлебали сосредоточенно, облизывая деревянные большие ложки, до последней крошки прожевывали хлеб.

Лежали навзничь на влажных бревнах, покусывая зубами кончики усов, смотрели в бездонную глубину прозрачного неба. Иногда прервет тишину суровый оклик дубовика:

— Держи правей!

И в ответ со всех плотов подручные отзовутся:

— Есть правей!..

И поплывут дальше. Медленно несут плоты вдаль пенистые волны. Остались позади Кайдацкий, Сурский, Звонецкий и Лоханский пороги. Провел дед Саливон по страшным водопадам караван, ни одного дубка не отдали на поживу волне. Как манящая тайна лежал еще впереди самый грозный, овеянный страшной славой Ненасытец. Наслушался Марко от Саливона таких речей про этот порог, что мороз продирал по коже.

…Давно стихла песня. А Марко сидит недвижимо. Мысли его далеко от этих берегов. Иногда мимолетным воспоминанием всплывает перед ним Дубовка, ожидание весны, черное пожарище на месте хаты. Только вот представить себе выражение лица матери в то утро, когда он поехал за попом, не может Марко. Мысль о матери влечет за собою другую. В курене, под соломенным тюфячком, лежат два коротких письма от отца. Юноша наизусть помнит скупые, исполненные безысходной горечи строки. Томимый этой горечью, тоскует Марко Высокос.

Время тянется вяло. Ничто в этой сверхъестественной неподвижности не напоминает о движении времени. Можно сколько угодно сидеть так, подобрав ноги, глядеть вдаль и думать. Не оборачиваясь, дед Саливон скороговоркой приказал:

— Поди на четвертый, скажи Архипу, чтоб возле косы глядел в оба — вон острова уж зеленеют. Да чтоб не баловать, а то набалую всех вас…

Саливон еще что-то бормотал, но Марко уже не слушал. Вскочил и побежал. Плоты плыли вперед, а он, словно преодолевая это движение, бежал наперекор. Балансируя на бревнах, которые соединяют плоты, одной рукой держась за смоленый канат, добрался до Архипа. Тот трудился над рубахой. Маленькая иголка тонула в его толстых желтых пальцах. Марко передал приказ, но возвращаться не торопился. Чуть подальше, на мешке, лежала Мисюриха. Волосы ее разметались по плечам. Из-под короткой юбки высовывались смуглые ноги, с черными, словно обожженными, ступнями. Она лениво взглянула на Марка и отвернулась. Архип не спешил исполнить приказание. Шест, которым он должен был направлять плот, лежал рядом.

— Ленив ты, Архип, — сказала Мисюриха, — ой и ленив же!

— Прикуси язык, горшечная душа, — огрызнулся тот и встал, поднимая шест. Потом, как будто придумав что-то, передал его Марку— А ну, попробуй-ка!.. Учись, полно бездельничать!

Марко охотно взял дубок, опустил в воду и, попав в скобку, вбитую в бревно, налег плечом изо всей силы, отводя плот от мели, выпиравшей из воды желтоватой песчаной косой.

Мисюриха недвижно лежала на спине и сквозь широко расставленные ноги Марка видела треугольный клочок синего неба и густой кустарник. Архип опустился рядом и положил шершавую ладонь на колено женщины. Он искоса поглядывал на стряпуху, удивляясь статности этой сорокалетней бабы. Круглое лицо ее дышало здоровьем. Под глазами были темные круги.

«Гуляет еще, ведьма!» — злобно подумал Архип. Он давно уже с теплым чувством думал об этой женщине, старательно скрывая от нее свои помыслы. Он помнил, как в прошлом году получил от нее такого леща, что едва не полетел в воду.

Жила Мисюриха странной для крестьянки жизнью. Четвертый год плавала она на плотах, выполняя немудреную должность стряпухи. Муж ее, Сергий Мисюр, погиб в 1904 году, в японскую войну. Оставил он вдове хату, подбитую ветром, и одинокую березу на пустом дворе. Березу эту срубила она зимой на топливо, а в хате водворилась нужда. И все же не роптала Мисюриха, покорно сносила свои повседневные невзгоды. Саливон, который знавал Сергия, сжалился над вдовой и взял Мисюриху с собой стряпухой.

…Марко приспособился к работе. Без особых усилий он направлял ход плота. Медленно обогнули песчаную косу и снова выплыли в полноводный речной фарватер.

— Клади дубинку и дуй назад, — ласково посоветовал Архип, очевидно желая избавиться от парнишки. Марко ушел, стараясь не смотреть на обнаженные выше колен женские ноги. Балансируя на дубках, он видел в мареве жаркого дня лицо далекой девушки…

В Алексеевке караван стал. Бросили якори. Пришвартовались. Оверко ловко столкнул с плота душегубку, захватил вентеря и подался в заводи, рыбачить. На берегу, подлаживаясь к Мисюрихе, Архип разводил костер. Саливон пошел в Алексеевку. Она маячила вдали, за низким лесом, белоснежными хатами, разбросанными по крутым холмам. В Алексеевке решили заночевать, подождать остальные караваны, вышедшие днем позже и застрявшие в пути. До Ненасытца можно было плыть порознь, а проходить порог надо было вместе. Вокруг сгущались сумерки. Одна за другой в темно-синем небе загорались звезды. Вернулся с полными сумами рыбы Оверко. Мисюриха повеселела, сыпала шутками, собиралась варить уху. Вскоре появился Саливон в сопровождении низенького, в стоптанных сапогах человека. Сплавщики, видно, его знали. Иван Чубастый, дубовик со второго плота, радостно приветствовал незнакомца.

— А, Чорногуз! Наше вам почтеньице, низко кланяемся, травы головой касаемся, языком росу вылизываем, как ясное солнышко взошли вы перед нами…

Иван долго еще нес всякую чепуху, на удивление Марку.

Человек в стоптанных сапогах здоровался со сплавщиками, покашливая в ладонь. Саливон цыкнул на Ивана:

— Будет. Не скоморошь. Повесь язык на гвоздик.

— Лучше на бутылочку положить, — намекнул тот.

Марко присел к костру, подбросил хвороста. Запах вареной рыбы щекотал ноздри. Над чугуном вился пар. Чорногуз вытянул из-за пазухи бутылку водки, взболтал ее перед глазами и осторожно поставил на траву. Затем снова сунул руку за пазуху и, достав еще одну бутылку, поставил рядом с первой.

Пока доваривалась уха, Мисюриха расстелила холстину, нарезала большими ломтями хлеб, высыпала вязку чехони и положила кусок сала. Максим Чорногуз, лоцман из Алексеевки, который уже лет пять водил плоты вместе с Саливоном, почти каждую весну встречал караван на этом месте.

— Вчера, говорят, один дуб на Ненасытце дал дуба… — равнодушным тоном сообщил Чорногуз.

Марко насторожился. Но никто не обратил внимания на слова лоцмана. Все усаживались вокруг холстины на траву, готовясь ужинать. Саливон позвал Марка. Тот сел рядом с атаманом, довольный встречей и тем, что Архип подвинулся, давая ему место. Алексеевский лоцман ловким ударом выбил пробку, налил водки в кружечку, которую принес с собою, огляделся вокруг, посмотрел на вечернюю затихшую степь и, склоняя лысую голову перед кем-то невидимым, подстерегающим в темноте, скорбговоркой произнес:

— Душу горькую водою поливаю, на полынь-зелье уповаю, водою днепровской тело покроплю, день и ночь не сплю, не естся и не спится, перед тем как плыть через тебя, Ненасытца.

Кончив, он опрокинул в широко раскрытый рот кружку и звонко стукнул ногтем по донышку. Наливая себе снова, Чорногуз посмотрел на Марка. Показав на него пальцем, спросил Саливона:

— А этот отрок откуда, кум?

— Сирота, — промолвил Саливон, проглотив кусочек хлеба. — К делу приучаю.

Марко насупился. Каждое напоминание о сиротстве как ножом резало сердце.

— Житье бедолахе, что дождь дырявой рубахе, — усмехнулся лоцман.

Он еще долго говорил присловьями, скалил зубы, толкая Саливона в бок, вспоминал старое: как пили в Нестеровке, как на Вольном пороге плот у них разбило. После пятой кружки лоцман, захмелев, стал клевать носом, словно время от времени кто дергал его за бороду. Потом свалился в траву и заснул. Саливон поставил Чорногуза на ноги и сонного уложил в курене. Атамана нынче водка не брала. Что-то грызло его под сердцем. Марко пить не стал, да никто и не заставлял его на этот раз. Парнишка поел и отодвинулся от остальных, прислушиваясь к разговорам. Все еще тревожила дума о том, какое место он займет среди плотовщиков, как они поведутся с ним. Не хотелось оставаться лишним среди этих загорелых трудолюбивых людей.

Сплавщики говорили обо всем. Перебивали друг друга. Кто-то вспомнил про нового помещика, Кашпура. Оверко заметил:

— Видать, бедовый… Жди от него всячинки.

— Пригоним плоты в Херсон, — вставил Архип про свое, — деньги на ладошку, чумарку куплю, сапоги, картуз, подлатаюсь…

— Карету забыл, — смеялся Оверко.

ты чего? — переспросил Архип, не дослышав.

— Того…

— Мымришь под нос, не скажешь как человек.

— Да што говорить-то?

Оверко встал и побрел к реке. Костер угасал. От него шел едкий дымок. Со степи тянуло прохладой.

В камышах плескались дикие утки. Марко поднялся и зашагал в степь. Он ступал босыми ногами по росистой холодной траве. Дышалось вольно. Где-то в лесочке крикнула ночная птица, и в тишине послышалось встревоженное трепыхание крыльев. Марко сел на пригорке. Обняв руками колени, он смотрел во тьму.

Над его разгоряченной головой, над степью и, казалось ему, над всем широким светом, словно разукрашенный, расшитый серебром казацкий пояс, тянулся через небо Млечный Путь. Марко поднялся и пошел к плотам.

Утром Марко узнал, что лоцман Максим Чорногуз плывет с караваном. Ночью подошел второй караван, состоявший из десяти плотов. Вел его Кузьма Гладкий. Саливон послал за ним Марка. Атаман пришел, четко переставляя ноги в юфтяных чириках. Это был приземистый, безбородый мужик с бегающими глазами, в новеньком, низко надвинутом на лоб солдатском картузе. Марко остановился поодаль, прислушиваясь к приглушенной беседе атаманов. Архип заглянул лукаво в лицо Марка и усмехнулся. Где-то позади раздавался громкий голос Мисюрихи, вплетаясь в разноголосый гомон плотовщиков!

Атаманы караванов и лоцман Чорногуз держали совет. Хоть и было все ясно, но они считали непременной обязанностью, отправляясь в путь, еще раз обсудить поход через Ненасытец. Порог этот они чаще называли Разбойником, только Кузьма Гладкий миролюбиво звал его Дедом. Наконец Кузьма ушел. Саливон взял в руки дубок и привычно крикнул:

— Отдай концы!..

Оверко, Архип и Марко, напрягая все силы, крутили лебедку, поднимали якорь. Скрежетала ржавая зубчатка, якорь, занесенный за ночь песком, упирался. Наконец поддался, тяжело пополз вверх, поднимая низкую волну. А когда он лег на плоту, поблескивая железными клыками, Саливон крикнул:

Назад Дальше