— А если кто захочет жить в собственном доме? — спросил я.
— Пожалуйста. Пусть строится на здоровье, — за всех отвечал кузнец-богатырь.
А Преграденская кричала, захлебываясь:
— А матери своей так и передай: зажили труболетовцы! Пускай приедет и увидит!
В душе моей не укладывалось свершившееся, я его еще не в силах был осмыслить как следует и почти задыхался в восторге, оглядывая новостройки родины: «Да-ааа!»
13
Парни и девчата занимали столы под пластиковым навесом, неся перед собой от окошка столовой тарелки и чашки. Лена и Иван Колодезные, Гусевы, Мошичка, другие труболетовцы расходились по домам. Я наотрез отказался от приглашений: «Нет, дорогие-хорошие, буду обедать только в столовой!» И, хотя не так давно ел у тети Мани, тут же взял талончик у однорукого, с потертой кожаной сумкой кассира, стоявшего на виду за маленьким столиком, — решил попробовать, какой он тут, обед из возобновившегося труболетовского котла. Русявая, с оплывшими, соединенными одна с другой конопушками кухарочка отвалила мне баранины на второе этак человек на десять по городским нормам. Я намерился уже ругаться: «Что это вы, дорогая-хорошая? Рады, что в град побило овец, и набиваетесь, чтоб я вас пропесочил?» Но тут увидел, что «дорогая-хорошая» тоже в «интересном положении», и воздержался ругаться. Когда глянул в другие чашки — в каждой столько же, а то и больше. «Ох ты! Хоть бы справиться, а то скажут, что и работник такой, как едок».
Я вспомнил, что когда-то здесь в колхозе кашеварила моя мать, и сказал:
— Ну, дай бог!
— На бога надейся, а сам не плошай!
Справа от меня села Лида Коровомойцева. Она долго мешала в чашке, держа голубой свой василек в свободной руке, и, улучив минуту, наконец решилась спросить, задрожав и застеснявшись так, что у нее выпал цветок:
— А Володя ж как там?
— Володя? Живет — черт крюком не достанет! — отвечал я весело и точно бы не зная о давней, первой ее любви. — Таксист! — Так же, как и тете Мане, я хотел сказать, что он купил «Жигули», но промолчал.
Она взяла цветок, повертела, глядя на него, а видя, наверное, жившее в ней прошлое: то, как они гуляли на улице на Казачьей, как плясали и пели, еще стесняясь целоваться, и, улыбаясь этому светлому прошлому, забыв мешать в чашке, закашлявшись, упустила цветок опять.
— А семья, — она сглотнула, блестя глазами и пятнясь сухими, отбелявшими пудру кругами, — какая?
— Сын и дочка.
— Уже, наверное, большие?
— Сын перегнал отца.
Она раза два зачерпнула из чашки и, глядя поверх, забыла есть, видя, должно быть, подлунные гуляния. По щеке, закатывая пудру, катилась слеза. Она встрепенулась, услышав живое ее щекотание, торопливо разломила ломтик и принялась есть; потом опять забыла, что в столовой, и улыбалась в чашку, не видя ее и снова вертя синий и живой, как ее глаза, цветок.
— А видишь его часто?
Стыдно было сказать, что мы почти не встречаемся, хотя и живем на одном краю города, а если когда и встретимся, то обязательно поцапаемся за мать и за прочее.
— Да вижу, — неопределенно отвечал я.
У нее опять набухла синяя, как василек, слеза.
Кто-то усмехнулся:
— Без живой копейки дворцов не наживешь!
Она опять уронила цветок; вспомнила себя за столом, подхватилась:
— Я и забыла: у меня там куры взаперти некормленные, а я увязалась за вами. Ты уж меня извини, Вань. Побегу. — И, вдев цветок мне в петлицу, с разгоревшимися глазами поцеловала меня в щеку, шепнула: — Поцелуй там за меня. — И почти побежала в голубом своем, ярком на солнце платье. Видевшая все Преграденская вздохнула сладко:
— Вот оно как бывает, Ванюшка! Сколько прошло, а все помнит! И она, слышь, всех отшивала, сколько к ней ни приставало…
14
Я ел и вглядывался в юных моих земляков, разделяющих с нами трапезу, и с радостью отгадывал.
— Ты, наверное, Хилькова, красавица? Так? — добивался я у белой, как сметана, длинноносой девчушечки, обнимавшей опорный столб навеса и внимательно, поразительно внимательно смотревшей на меня ярко-белыми, смелыми, хильковскими, глазами. Она обкрутилась вокруг столба на белой своей, хильковской, ручонке и, не ответив, но выразив всем своим вспыхнувшим существом, что да, Хилькова, продолжала также смотреть внимательно, но уже по-новому, вся какая-то осветившаяся, вся глядевшая, как расцветшая вишенка под внезапным весенним солнцем, вся открывшаяся в эту детскую свою минуту от удивления перед непонятным ей взрослым угадыванием.
— Хилькова она, правда. Вали Хильковой, твоей ровесницы, дочка. А как ты, Ванюшка, угадал? — удивлялась и Пащенчиха.
— Копия. Как не угадать? — говорил я с солнечной, сквозяще раздававшейся во мне мыслью о своей дочурке, о своей копии. — А ты не иначе Артельцевского корня, карапуз кареглазый! Петра Артельцева!
— Правда, угадует! — радовалась и дивилась Пащенчиха, всплескивая руками: надо ж! — Это же младшего сына Петра, Ванюшки! К матери пришел! Мать же его кухарка у нас!
— Вот эта, что в положении?
— Ее Петькин сын со службы привез. Где служил, там и взял.
— Наверное, с Урала?
— С Урала! А как ты угадуешь, Ванюшка? — уже не дивилась, уже по-настоящему пугалась Пащенчиха. И призывающе глядела по всем, чтобы и все пугались: — Он все угадует! Слышите, он все угадует! А как ты, правда, угадуешь?
— Щи сладкие. Так на Урале готовят.
— А ты и на Урале был? Ты, должно, скрозь бывал! — кричала взбудораженная, страшно счастливая Пащенчиха. — А мой Ванюшка, я своего сына тоже Ванюшкой назвала, мой Ванюшка в техникуме учится! В строительном! Уже заканчивает! — кричала она, захлебываясь и спеша вытереть губы. Я радовался за нее и за ее сына, взглядывался в сияющие, выпрямляющиеся от возбуждения черные ее глаза…
— Молодец ваш Ванюшка!
Она теребила меня, оставив еду:
— Я ему написала, чтоб только на родину ехал, больш никуда! Только на родину! Сейчас все сюда едут! А ему тут и квартиру дадут, как специалисту! Он же у меня техникум заканчивает! Слышь, Ванюшка? Он у меня круглый пятерочник! За него мне директор благодарность прислал!
— Мо-ло-дец!
— Его даже в техникуме хотят оставить, чтоб студентов учил. Но я ему написала, чтоб только сюда ехал, больш никуда. И сказала, как на каникулах тут был. И потом еще написала. Чтоб только на родину. Он и практику здесь проходить будет, он уже написал. Может, и мой Ванюшка привезет из Ставрополя кого. Я согласна. Пусть везет. Но только чтоб сюда. Хотя у нас теперь и своих невест хватит. Ты посмотри, Ванюшка, какие у нас теперь невесты. Бери любую. Все красивые.
Я глядел на девчат: да, одна другой краше. Невольно задержал взгляд на черноглазой асфальтоукладчице.
— Да-ааа! Невесты у нас теперь такие, что на руках вот носят! Таких вроде бы и не было, хотя наш Труболет славился красавицами. А, Пелагея Евсеевна? Мама рассказывала, со всего Предгорья ходили сюда.
— А сейчас со всей страны едут! — кричала Пащенчиха.
— Да куда ж тут не ехать? — И не мог оторвать глаз от Афродиты в ярком комбинезоне. Сидевший возле нее и подававший ей все, что она скажет или на что только укажет своими чудными, горящими черным мохнатым огнем очами, светлокудрый Алеша Попович ревниво загородил ее от меня своим ладным, набирающим силу корпусом и всерьез, что было порядком потешно, помахал в мою сторону рукой, кося скаженные свои глаза на красавицу:
— Тут забито! Иван Николаевич, тут забито!
— Ну, это мы еще посмотрим, — коварно пообещала красавица.
— А ты ж, Ванюшка, обзавелся семьей или все холостякуешь? — вдруг спросила (как я и предчувствовал, болезненно страшась этого вопроса перед земляками) Преграденская, ничего не чувствовавшая и не замечавшая, кроме своей радости, своего счастья. Ужасно было говорить, что у меня и в этот раз ничего не получилось. Я сказал с наигранным весельем, смахнув пот и отдуваясь:
— Есть такой грех.
— А если не обзавелся, — кричала Пащенчиха, сияя во все стороны, — мы тебя тут женим. Смотри, какие у нас теперь невесты.
— Невесты хоть куда. — И, втайне переживая свои неудачи, невольно любовался девушкой в расписном комбинезоне.
— Во! — в шутку и с некоторой, прямо-таки болезненной серьезностью показал, мне кулак ревнивец. — Несмотря на то, что вы пишете про нас, бока намну, если что.
Во мне заиграло прежнее озорство, лихое петушинство, остуженное и уравновешенное делами и временем. Я поднялся, веселый, хлопнул ревнивца по плечу:
— Я природний казак и никому никогда нигде спуску не давал, если что! — И поднял палец. Грянул хохот. Белобрысый ревнивец улыбался и озирался. Преграденская кричала:
— О, вы не знаете! Ванюшка у нас всеми коноводил! Он знаете какой был? Он для всех своих корышей пистолеты делал и пушку сам сделал и с нее палил с горы, вон он какой был! Вы не знаете Ванюшку!
— Вы лучше расскажите, как мне дядя выбивал эту пушку и пистолеты! — Я смеялся, радостный и растерянный от ее сообщения, и продвигался к кухонному окошку, внимательно вглядываясь в искаженное родовыми пятнами, которые я принял сначала за конопушки, рдеющее от волнующего ее разговора лицо новой моей землячки-кухарочки, которая заменила у труболетовского котла мою мать.
— Не из Челябинской ли области такое поварское искусство привезла, кухарочка?
— Из Пермской, — отвечала кухарочка, и на ее лице не стало видно родовых пятен. Чтобы забить стеснение, она проворно перебирала вилки и ложки.
— А! Точно! В Пермской тоже так готовят щи!
— А что? Не понравились? — еще больше зарделась кухарочка.
— Да нет, понравились. Кубанский борщ, правда, лучше. Но и щи недурные. Спасибо.
— Я рада, что понравились. У нас многие обедают, так всякое говорят.
— А вы возьмите себе в помощницы нашу кубаночку — все только хвалить будут!
— Кубаночки не подведут, — радостно и гордо смеялся однорукий кассир.
15
— А эти грибы откуда? — спросил я, увидев кучу чумазых ребятишек кавказского типа, навостривших на меня одинаковые дерзкие черные глазенята.
— Из Армении, Ванюшка, — кричала следовавшая за мной Преграденская. — Недавно к нам приехали.
— Из Хачиванского района, — сказал старший, рассекая лозиной торчавший из-под завалинки лопушок, и потом смело всадил в меня свои черные, со свинцовым отливом картечины-глазенята.
— Все из Хачиванского района?
— Все, — сказал старший, рассекая другой лопух. — Мы совсем недавно приехали.
— Да это все нашего Качкаяна! — кричала Пащенчиха и торопливо вытирала губы. — Слышь, Ванюшка? Это все одной семьи! Сергея Качкаяна!
Я вспотел, принявшись считать черноглазую стаю, которая выжидательно вытягивала свои головенки на кухню.
— Все — одной семьи?
— Все! — кричали вокруг.
— Все, — сказал старший, сверкнув картечинами, и рассек подорожник у моих ног. — И еще есть, — сказал он и дерзко глянул на меня.
— И еще есть! — кричала Пащенчиха. — Слышь, Ванюшка? У них еще есть! С отцом уехал, я видела!
— И еще в люльке, — сказал старший и ударил лозиной у ее ног.
За столами хохотали и кричали:
— Это только половина! Другая половина другим заходом придет!
— Такую армию разве прокормишь?
— Тогда вот что, — сказал я, — чтобы все здесь до бурьянины повыдергали! Надо заработать еду! Брось лозину! — сказал я старшему. — И командуй своей армией! Ты старший!
Тот нерешительно бросил лозину, сказал:
— Пошли.
— Давай! Давай! Нечего коситься!
Черноглазые хлопята в одну секунду рассыпались вокруг столовой, покашиваясь и подтягивая и убирая сопли, схватились за бурьянины.
— К нам отовсюду теперь едут, Ванюшка! — кричала Пащенчиха. — У нас теперь и армяне, и цыгане! И еще курды! И все водят по восемь-десять душ! Но у Качкаяна детишек больше всех!
— А живут здесь?
— А то ж? В хате Алеши Калужного. Алешка в Крым уехал. А они в его хате.
— А вы как, кухарочка-уралочка? («Валя ее зовут! Валя ее зовут!» — кричала взахлеб Пащенчиха.) Вы как, Валя, отстанете от Качкаянов или, может, общеголяете?
— Что вы! Что вы! — замахала рукой кухарочка.
— А что? У Артельцевых у всех были целые артели. А у Петра, у свекра вашего, пожалуй, не меньше детей.
— Не меньше, Ванюшка! Не меньше! — кричала взахлеб Пащенчиха.
— Не меньше. Но что вы! — махала уже полотенцем кухарочка-уралочка в веселом страхе. — Тут хоть бы двоих вырастить!
— Вырастите. Вот же растут.
— Что вы! Что вы!
— Русские бабы разучились рожать, — сказал широкоплечий, с осиной талией крепыш в вишневой короткорукавке, ставя на подоконник стопку чашек и играя при этом накачанными мускулами.
— Самообслуживание? А я не знал.
— Я и ваши взял. — Крепыш глянул мне в глаза своими умными глазами. — У русских — один-два в семье.
— У наших — один-два. Это правда, Ванюшка. Больше не хотят.
— Смотря у кого, — весело возражали за столами, — у Веревкиных, например, на веревку не нанижешь!
— Да это да! — смеялись вокруг.
— Или у Ивана Ивановича Зюбанова.
— Верно, смотря у кого, — кричала уже совсем другое Пащенчиха, — есть и у наших помногу.
— А вообще-то мы, хлопцы, похоже, забыли главное, — говорил я. — У моей бабушки было девятнадцать детей. У матери уже пятеро. А у меня — одна. («И та не со мной», — думал я с болью, боясь в этом сознаться землякам.)
— Все ж гонимся, чтоб как лучше одеться! Машину купить! — сказал парень с лихим чубом, только приступая к обеду. — А о детях, думаем, потом позаботимся.
— Этак нас быстренько побьют, не силой, так числом…
— Помиримся, — спокойно, с ладной уверенностью отвечал крепыш, глядя на меня своими умными глазами и играя бицепсами, — любовь всех помирит. Мы тут все поперемешались уже. У меня, например, жена армяночка.
— А детей сколько?
— Пока один.
— Видишь: тоже один!
— Любовь всех помирит, — повторял крепыш с осиной талией, направляясь к поджидавшим его белобрысому парню и болезненно охраняемой им черноглазой и еще одной, кавказского типа, симпатично улыбающейся в нашу сторону, вероятно, его жене. Он взял ее под руку, похлопал ревнивца: — А вот мой друг гречаночку себе выбрал.
Белобрысый, чтобы доказать, что он действительно выбрал, хотел снова, в каком-то глупом экстазе, взять красавицу гречаночку на руки, но она выкрутилась, поведя коварно прекрасными глазами:
— А это мы еще посмотрим. Куда он еще будет заглядывать!
— Больше не буду! Ей-богу! Последний раз! Клянусь!
— Не клянись. Лучше за себя возьмись! — сказала красавица.
16
Думая о своем, я смотрел им вслед, спросил у кухарочки:
— А живете где?
— На Труболете, где же?
Я повернулся к ней:
— А в чьей хате?
— В дедушкиной, в чьей же еще? — все так же, как о само собой разумеющемся и как бы удивляясь вопросу, отвечала она. — Он же ее не продавал. Говорил, пригодится. Так и получилось. Ваня вернулся из армии с семьей: где жить?
«Это добрый знак, — думая я, — коль Артельцевы пускают здесь корни». С улыбкой вспоминал дедушку Артельцева, который помогал мне мастерить из противотанкового ружья ту самую «пушку», из которой я обстреливал Уруп.
— Знаю я вашу хату. Сколько раз бывал. Вот таким, как ваш. («Петя! Ванюшка, они Петей назвали сына! По деду!» — теребила меня ни на секунду не отстававшая Пащенчиха.) Как ваш Петушок вот. Печку порядком протирали.
— Выбросили ту печку. Сейчас у нас газ баллонный. Хлеб из магазина.
— У меня тоже газ! — кричала Пащенчиха. — Сейчас у всех газ. А мне Ванюшка мой привез. Пошли, поглядишь.
— Не сейчас, Пелагея Евсеевна. — Я вспомнил, как братья Артельцевы переносили с труболетовского кладбища свою мать и сестренку в Отрадную, спросил: — И как, Валюша? Здесь думаете обосновываться или только перебиться?