Хмурая вошла Дулма в дом, не глядя на уже одетого в дэгэл и неповоротливого сына, забила окно. И уселась у огня — греться. Пагма, наверное, запрягает коня.
Почему они именно сегодня уезжают? Дулме сегодня не хочется быть одной. А что, если попросить их остаться? Достать хранившийся в неприкосновенности кусок мяса?
С порога кричит ей торжествующе Агван:
— Мы уезжаем от тебя. Сиди тут одна. Ты злая!
Хлопает дверь. Дулма неподвижно сидит у печки и смотрит, как бьется огонь о стенки очага, как вырывается узкими языками к ней и снова бьется в тоске о прочные стенки печи, бьется, бьется…
3
В овчинном тулупе до пят Агван, не удержавшись, вывалился в искрящийся день. Сидит на снегу долго, запрокинув голову к небу. Небо, как летом, голубое. Вдалеке справа сияет озеро. За этим озером — улус. Вьются белыми веревками в голубое небо дымки из белых, маленьких отсюда домов.
Агван с трудом встал — очень уж он в шубе тяжелый.
— Мы в улус едем! — сообщил он Янгару, рвущемуся к нему с цепи. И увидел бабушку. Она шла к избе, из-за ее плеча, покачиваясь, смотрела на Агвана веселая морда Каурого. Агван кинулся навстречу, путаясь в длинных полах дэгэла, наконец добежал:
— Морин[6]. Я к тете Дымбрыл еду! — зашептал он радостно коню.
Каурый, будто поняв, закивал головой, стряхивая с губ теплый пар.
Наконец они мчатся по белому снегу. Агван прижался к бабушке — вдруг его снесет с саней? В ушах свистит ветер, бьет по глазам. Летит к Агвану и никак не долетит хвост Каурого. «Пора садиться на коня», — пишет отец. Агван шумно глотает ледяной воздух, еще больше припадает к бабушке. А что, если конь его одного так понесет?!
— Страшно? — смеется бабушка. И попридерживает Каурого.
Справа — озеро. Агван во все глаза разглядывает его: какое оно большое, все замерзшее, голубое, с седыми лохмами снежных сугробов.
— Не страшно, — тянет Агван.
Тогда Каурый переходит в галоп, бежит весело, дробно постукивает тонкими ногами. И снова холод в лицо. Оказывается, когда держишься за бабушку, вовсе не страшно, а даже приятно: холод со всех сторон свистит, но не морозит, как дома, а горячит лицо. Только сейчас заметил — понизу бежит навстречу поземка, не бежит, а мчится навстречу. Да это не поземка, это сахарный песок. Агван однажды видел такой: каждая крупинка крупная, как пшено… сладкая. А как это сладкая? Он забыл… Каурый несется все быстрее, и все сильнее летит ему под ноги сахарная поземка, все сильнее бьет по лицу ветер, а небо вовсе и не голубое теперь.
Не заметил, как оказались в улусе, как прямо из саней он очутился в жестких руках тетки. И вот он стоит уже на полу, без тяжелого дэгэла, без шапки, и ему что- то громко рассказывает братишка Очир. У Агвана в ушах еще звенит ветер.
Как давно он не был у тети Дымбрыл! А тетя очень похожа на бабушку. Так же повязана платком, только она еще худее, чем бабушка.
— Мы вас ждали сегодня, — певуче, как и бабушка, говорит она. — Сейчас…
И она идет к большому рыжему сундуку. Агван с Очиром не сводит с нее глаз. Чего это она так долго шарит? Наконец достает сероватый камень.
— Сахар, — выдавливает Очир, глотая слюну.
Агван недоверчиво смотрит то на Очира, то на камень в руках тети Дымбрыл. Разве сахар такой? А тетя пристроила камень на ладони и ловким ударом ножа расколола его. Самый большой кусок протянула ему, маленький — Очиру, крошки поделила пополам: бабушке и себе.
Агван крепко держит твердый сероватый осколок, осторожно языком лижет его. Странный вкус. Сла-ад-ко. Совсем он забыл вкус сахара. Агван глотает вязкую слюну, снова лижет. Кто-то окликает его. Братишка Очир! Но Агван все продолжает стоять возле двери и сжимает кулак так, что становится больно. Тогда он засовывает весь кусок целиком в рот. Языку и небу больно, но постепенно сладкая слюна смягчает боль. Тает и тает необыкновенный камень. Агван боится шевельнуться, — вдруг сладость исчезнет? Как ее задержать во рту подольше? Но уже камня нет, уже ничего нет. В последний раз глотает он сладкую слюну. Потом долго-долго вылизывает липкую ладонь, совсем как его пёс Янгар.
Бабушка и тетя возятся у очага — в его честь готовят мясо!
— Раньше сказывали: желудок бурята без мяса, что желудок русского без хлеба. — Печальный голос бабушки не расстраивает Агвана, он сосал настоящий сахар! — Который уж год без мяса живем… Ох, уж эта война!
Тетя Дымбрыл поддакивает бабушке, и голос у нее тоже печальный:
— Сколько семей загубила. Улусники на глазах худеют. Детишек бурхан[7] забирает. Последние родились хилые, слабые… — Тетя Дымбрыл завздыхала, то и дело передником глаза вытирает.
Осторожно прошел Агван к лавке, уселся смирно: как быстро сахар исчез, совсем исчез! Это тоже война виновата?
— Дулма на фронт собиралась, я слышала, — тихо сказала тетя Дымбрыл. — Или это сплетни?
Бабушка задвинула котел на огонь и уселась рядом с Агваном.
— Ох, и не говори даже. С самого начала войны заявление за заявлением в военкомат отправляла, чтоб послали ее в полк Жанчипа, словно и нет у нее сына. От меня скрывала. Бальжит проговорилась…
Удивился Агван: разве мама может быть батором?
Бабушка еще что-то говорила обиженно. Он понял, что на фронт маму не пустили. А мама в форму оделась бы, как солдат? Женщин в форме он не видел.
Очир расставил бабки, потянул Агвана. Бабки у Очира лучше, чем у него: крупные, гладкие. И голос бабушки теперь глуше.
— Прямо беда с ней. Жанчип да Жанчип. Как разговор, так Жанчип… — все же слышит Агван. — И во сне все Жанчипа зовет, плачет. Раньше молчальница была, а сейчас и вовсе замкнулась, как больная стала. На сына только криком.
Агван не может никак обыграть Очира — рука у Очира сильнее, бьет лучше. Конечно, ему уже девять лет!
— Он тоже ее не любит, — слышит издалека Агван. Но когда бабушка переходит на шепот, прислушивается — А сегодня она мне нагрубила.
Агван оглядывается на тетю Дымбрыл. Та словно пугается:
— Нагрубила? Разве она умеет?
Агван забыл про бабки, слушает.
— Я ее попросила быть к Агвану поласковее, а она мне: «Какое ваше дело? Это мой сын, что хочу, то с ним и делаю». — Агвану стало очень жалко себя и бабушку, он погладил ее коричневую руку, лежащую на коленях. — А сама вся дрожит, — горестно говорит бабушка. — Ведь как подумаю, не за что мне сердиться. Радоваться я должна, что она моего Жанчипа любит.
Тетя Дымбрыл засмеялась:
— Сызмальства она, с девчонок, бывало, от него ни на шаг. Как сейчас помню… мы уж с Бальжит дразнили ее, дразнили. А она серьезно так нам и говорит: «Сами любить не умеете, молчали бы!» Было ей тогда пятнадцать лет, не больше, — тетя Дымбрыл тяжко вздохнула: — А ведь и правда, я лишь раз вот у них и повидала такую любовь!
Бабушка погладила щеку Агвана:
— Он-то чем виноват? И его жалко, и ее: с утра до глубокой ночи меж двух солнц, все трудится. Боюсь, свалится.
Теперь Агвану стало жалко мать. Вот почему она такая: трудится все.
Очир забрался на курятник, стоящий посреди дома, и повал Агвана. Агван скосил глаза на брата: ему тоже хочется на курятник, да как забраться туда? Без помощи не получится. Хотел было попросить тетю Дымбрыл подсадить его, да тётя Дымбрыл миски на стол выставила.
— Сейчас мясо есть будем. Готово уже. Иди-ка сперва письмо мне папино прочти, — позвала она Агвана. Забыл Агван про курятник, с торжеством взглянул на брата: вот как! У него есть письмо отца, сейчас он его читать будет. Из кармана-лоскутка, пришитого чуть повыше колена, достал сложенное письмо, медленно развернул:
— Это последнее, — увидев в лице Очира зависть, обрадовался. — «Дорогой и любимый мой Агван, — Агван закрыл хитрые глаза и сквозь ресницы следил за Очиром. — Вот увидишь, скоро задушим фашиста в его же логове. И я сразу вернусь». А когда папа придет, мы на медведя пойдем, — похвастался Агван и заспешил: — «И я сразу вернусь. Я везучий и вернусь обязательно. Охота мне посмотреть, какой ты вырос. Когда мы расставались, ты все время плакал, — Агван шмыгнул носом, подтянул штаны. — Мужчины не плачут. В это лето ты должен сесть на коня». — Теперь Агван в упор посмотрел в узкие щелки Очира. — «Вот и вырос мой сын».
Агван вдохнул побольше воздуха и заключил:
— «А теперь передают тебе привет мои друзья: украинец дядя Стасько, грузин дядя Дито, казах дядя Хамид, азербайджанец дядя Айдын. Крепко обнимаю тебя. Твой отец, капитан Красной Армии Жанчип Аюшеев».
Агван чувствовал себя сейчас самым главным: это ему с фронта прислал отец письмо! Медленно сложил его, неторопливо засунул в карман. Папа! Какой он? Папа получается смешной: не такой большой, как мама и бабушка, а такой, каким он застыл на серой фотографии. Папу можно держать в руках.
— Я видел, все видел. Он вверх ногами читал, — хихикнул Очир.
Агван от неожиданности открыл рот — брат болтал ногами и его уши почему-то смешно двигались.
— Ты задавака. Читать не умеешь. Ты маленький, — засмеялся Очир. И тогда Агван закричал:
— Это не газета. Это когда рисунок вверх ногами, читать нельзя. А папино письмо без рисунка. Как хочу, так и читаю, — Агван кинулся к бабушке, со злостью вцепился в нее — бабушка плачет.
Тетя тихо сказала:
— Молчи, Очир. Агван читал письмо отца, — она подошла, оторвала его от бабушки, усадила к себе на колени, понюхала его голову[8], а он пытался вырваться.
Потом долго обедали, и Агван повеселел. Только мясо жевалось трудно, все зубы заболели. Зато сытно и горячо в животе.
Бабушка с тетей все о чем-то шептались вздыхая, а они с Очиром носились друг за другом по избе, потом Агван заставил Очира встать на четвереньки, уселся верхом и закричал:
— Но, но, морин, пошел. Вперед!
Очир возил его по избе и рычал, совсем как пес Янгар.
— Но, но, морин, пошел! — смеялся, захлебываясь, Агван и постукивал Очира по бокам. А потом повалился от смеха на пол, забарабанил ногами.
Тогда Очир достал чистый лист и синий карандаш, сел рисовать.
— Теперь ты, — он отдал карандаш Агвану. Тот засопел:
— Это конь. А это ягненок. Горы, — пояснял он. — А это медведь.
— Не похоже.
— Похоже, — но спорить Агван не стал. Очир — хороший конь и веселый.
Очир смотрел в окно — там между белыми домами со снежных сугробов съезжали на самодельных санках ребята.
Агван кинулся к бабушке:
— Хочу. Одень скорей.
Но бабушка уже собиралась домой.
— Успеть бы до темноты доехать, — бормотала она.
Подходили зимние сумерки.
Ему вспомнился дом, теперь без окна, с темной доской. Скука… как долгая зевота — целый день один, один. Да мама кричит.
Агван улегся на пол.
— Не пойду никуда. Здесь жить буду. Не пойду. — Он заплакал. Ему не хотелось, чтоб кончился день рождения.
Но над ним склонилась бабушка, подняла его, прижала.
— Я без тебя не проживу и дня. Кому буду сказывать улигеры? Кто мне поможет огонь развести?
Слезы еще текут. Но ему жалко бабушку, и он обхватывает ее за шею.
Теребит его тетя, прощается. Очир что-то спрашивает, но Агван молчит. Молчит.
До самого дома молчит.
4
У них поселились ягнята. Носятся по избе, брыкаются. Забавные, особенно непоседа Малашка. Глаза черные, с зеленым отливом, на лбу — белая полоска. Скачет, высоко подбрасывая тонкие ноги, или постукивает копытцами по полу. Заберется Агван под бабушкину кровать и лежит тихо. Малашка блеет, во все углы тычется, чешется лбом обо что попало. Наконец, согнув передние ножки, сунет кудрявую голову под кровать, замрет, только любопытные глаза блестят, и вдруг разглядит, радостно заблеет: нашел! Агван вылезает, растягивается на кабаньей шкуре и дрыгает ногами — смеется! Тут и остальные малыши налетают на него. Теперь зима бежит быстро. Нестрашная она.
И не обидно Агвану, что нет с ним рядом Очира и горы с самодельными санками.
Утро началось как всегда. Агван весело соскочил с кровати и уселся завтракать. Ест, чай пьет, а сам нетерпеливо поглядывает на Малашку: спит засоня. Хотя нет! Вот приоткрыл один глаз, увидел, что Агван смотрит, снова закрыл. Покрутил хвостиком. Засмеялся Агван: хитрый — притворяется!
Тут и услышал он голос бабушки:
— Пора им в кошару.
Он чуть не захлебнулся. Вот тебе и бабушка!
Уж, конечно, мать заспешила сразу же:
— Сейчас, эжы, отнесу. Давно пора. Всю избу изгадили.
— Они замерзнут! — Агван кинулся к Малашке. Тот будто этого и ждал. Подпрыгнул, замер на струнных ножках, пригнул лобастую голову с белой узкой полоской — сейчас бодаться начнет. Агван, ухватившись за пушистую шею, уселся на пол.
— Не пущу.
Над ним склонилась бабушка:
— Они должны привыкнуть к холоду, иначе пользы от них нет… Что взять с хилой овцы? Ни шерсти, ни мяса.
Мать снова свое:
— Всю избу попачкали!
Малашка пытается вырваться из кольца его рук, но Агван повис, тянет к себе:
— Не хочу пользы. Пусть со мной играют.
Резко, под руки подняла его с полу мать:
— Смотри, сколько грязи от них. Попробуй сам убирать. Да что я с тобой говорю?
Агван стоял, как ягненок, расставив напряженные ноги, склонив голову.
Перед ним на пол уселась бабушка. Глядела снизу.
— Погоди. Вспомни, как было с Янгаром? Кто оказался прав?
Отвернулся от бабушки. Янгара подарил в прошлом году Очир. Мордастый, черный как уголь, с белой грудыо щенок помещался на ладони. Ходить не умел: спотыкался, падал, переворачивался. И тихо, жалобно визжал. На кость, сунутую Агваном, внимания не обратил, молоко разлил. Агван обиделся: «Кость не грызет, лаять не умеет. А еще Очир хвастался, что это волкодав». «Он сосать хочет, ребенок ведь», — бабушка подала ему тогда бутылку, такую же, как у Агвана. Сначала Янгар не понимал, что от него хотят, но вдруг, сожмурившись, жадно зачмокал, зарычал.
Агван засмеялся, повернулся к бабушке, вытер с ее глаз мутные слезы, потянул за рукав:
— Ты встань. — Он усадил ее на стул, забрался к ней на колени. — А помнишь, как он бегал за своим хвостом и никак достать не мог и злился?
Как весело было! Агван и сейчас смеется, разглаживая на лице бабушки бурые морщинки.
— А помнишь? — сам же молчит, вспоминая. К осени стал Янгар почти с него: лапы тяжелые, грудь широкая…
Обиженно смотрит снизу на Агвана Малашка. Мать готовит обед с угрюмым видом. Но Агван ничего не замечает. Лили дожди, шумели ветры, а они без устали носились по степи, гонялись за сусликами, даже засыпали прямо на земле, прижавшись друг к другу.
— Разве может он жить здесь? — прервала его бабушка. И было непонятно Агвану, о ком она сказала. — Каждый должен жить в своем доме.
Дом! В ту осень бабушка сказала, что они построят Янгару дом. Агван обрадовался, не заметив подвоха. Дом строили из досок долго и весело. Тут же носился Янгар, обдавая их грязью из луж. В душистое сено нового жилья забрались и пес, и Агван: высунув носы, дразнили долгий дождь, прыгающий по земле. А когда пришла ночь, удрали в избу…
Уже засыпая, услышал Агван странный звон. С трудом раскрыл глаза — гремела длинная цепь, привязанная к шее Янгара. Мать тащила его из избы, в дождь. Закричал Агван, кинулся, вцепился в черную влажную шерсть. Сквозь лязг цепи и шум ветра разобрал слова бабушки: «На то и собака — карауль. В избе нюх потеряет!» Агван насторожился: «Нюх? Как же на охоту с ним пойдешь, когда папа вернется…» Осенняя ночь барабанила в окно, в стены, в крышу. Скулил, плакал издалека Янгар. А бабушка шершавой ладонью утирала лицо Агвана. «Потерпи, ему так лучше. Ты сам решил. Ты мужчина. Как мы напишем папе, что ты плачешь?» Он пытался уснуть, но никак не мог, слишком громко и жалобно звал его Янгар. А бабушка все что-то бормотала над его ухом, все гладила его спину, словно себе забирала его страх, и плач Янгара, и дождь осени. Все тише скулил Янгар, все тише шептал голос, пока не пропал вовсе: он растворился в степных цветах, по которым они снова неслись о Янгаром.
Бабушка и теперь гладит его по спине, бормочет ласково:
Потерпи, потерпи. Каждый живет по-своему, — и покачивает его на коленях. Он и так терпит. Тогда увели пса, и долгую зиму Агван один просидел в пустой избе. Теперь и Малашку отнимут. А Малашка — вот он, тянет за ногу губами. Агван согнулся, ткнул палец в губы ягненка — мягкие, холодные они! Зовет его Малашка играть. Почему всех, всех, кого он любит, у него отнимают?