Поклон старикам - Цырендоржиев Сергей 22 стр.


Он взъерошил свои короткие рыжеватые волосы.

— Я сейчас… — и заспешил к мотоциклу. Вернулся с дорожной сумкой, сел рядом с Ревомиром, Цыреном, вытащил из сумки бутылку, банку сметаны, краюху хлеба, пучок дикого степного лука-мангира. — Ну что, доктор, обмоем твое ученое звание?

— Давай, — согласился Ревомир. — Можно по маленькой.

— По маленькой?.. — улыбнулся Галсан. — Что для трех мужиков одна-единствепная поллитровка?

— В такую жару? — недовольно поморщился Цырен.

Стакан у Галсана был один, пили по очереди, заедали хлебом: макали его в банку со сметаной, ели с луком.

Галсан жевал лук, как-то виновато смотрел на Ревомира.

— Ты чего, Галсан? — спросил Ревомнр.

— Прощенья хочу просить у вас, ребята…

— Прощенье? Это еще почему? Будто и не виноват…

— Виноват я… — вздохнул Галсан. — Ты, выходит, ничего не знаешь. Постыдное дело случилось… Погоди, не перебивай, я сам расскажу… — Он утер вдруг вспотевшее лицо рукавом. — Мой отец, понимаешь, привез вам домой дрова. Нагрузил в лесу на машину школьные дрова и привез… Украл, значит, понимаете?

— Он что, с ума сошел? — сердито спросил Ревомир. — Школьные дрова… Как посмел?

— Посмел вот. — Галсан отвернулся. — Скверно получилось. Ты уж на меня не серчай…

— Ты-то тут при чем? Нет твоей вины.

— Скверная штука. — Галсан не смел поднять глаз. — В тюрьме он…

— В тюрьме?! — ужаснулся Ревомнр. — За эти дрова?

Галсан махнул рукой:

— Нет, не только за них. Другая вина есть, пострашнее… Он, наконец, посмотрел Ревомиру в глаза, глухо проговорил: — Лучше уж вовсе не иметь отца, чем такого вот… Говорить — вспоминать гадко… Укатил в Ульдургу, схлестнулся там с картежниками. С жульем… Ну и проигрался вдрызг, до последних портков, все продул. И будто бы изловил одного в жульничестве, напал на него с ножом… Вот такая история: один, значит, в больнице, второй — в тюрьме.

Галсан отвернулся, зло сплюнул.

* * *

Несколько дней казалось, что уже все, конец страданиям, никто, ни один человек не сможет вытерпеть таких мук, любое сердце разорвется, не сдюжит… Но нет… Сыскалась новая, еще более жестокая кара: если до того забывался ночью на два-три часа в дреме, в полузабытьи, то теперь и того не было — дни и ночи, без минутного отдыха, жгла, терзала жестокая боль, горячими, острыми когтями рвала внутренности, терзала тело…

Старая Сэжэдма привела откуда — то лысую, беззубую шабгансу, страшную, как смертный грех… Жамсаран не видел, когда она пришла, был в беспамятстве. Открыл глаза: старуха склонилась над ним; коричневая сухая кожа обтянула костлявые скулы, гноились, словно давно умершие, тусклые глаза… Больной понял, что это за ним явилась смерть, негромко позвал жену. Сэжэдма оказалась здесь же, в комнате. Жамсаран показал ей глазами па старуху, внятно сказал:

— Прогони. Рано явилась. Прогони. Еще поживу.

Помолчал и так же тихо распорядился:

— Позови Ревомира. Скорей.

Боль опять подкатила, он уже не знал, где она, в желудке, в голове, в сердце?

Когда пришел Ревомнр, старухи уже не было, больной сразу ощутил это, ему тут же полегчало. Показал сыну глазами на тот стул, где она только что сидела, сказал:

— Возьми другой стул. На этом сидела смерть. Слышишь? Этот — сожги.

Когда сын оказался рядом, отец попросил:

— Наклонись… Еще ближе… Мне трудно. Надо сказать последние слова, проститься. — Он закрыл глаза, долго молчал. Потом с трудом выговорил: — Трудно расставаться с жизнью.

Ревомир не сдержался, зарыдал.

— Ну, ты… мужчина. — Он слабо тронул руку сына. — Держись… Ничего не поправишь… Когда это случится, береги мать… Это главное… Но об этом после. Запомни, что надо сделать сразу. Извести Загду Андреевича, Раднаева. Понял? Вот мой партбилет, вот он, под подушкой. Возьми. После похорон отдашь Санданову.

— Что вы, отец… Поправитесь… Надо верить в жизнь. Все будет хорошо.

— Ну, ну… Очень правильно. — Он опять замолчал, — Теперь о матери. Когда умру, вы так за ней ухаживайте, чтобы все ей завидовали. Покажите ей дальние моря, другие земли… Я в Москве побывал, в Ленинграде. Один раз на курорте был… А мать наша, бедная, очаг хранила, о нас заботилась-думала. Так и жизнь прошла. Ничего не видела.

Отцу стало совсем плохо. Ревомир заторопился, сделал укол. Жамсаран Галданович притих, лежал с закрытыми глазами, ждал, когда утихнет боль… Но вот лицо стало вроде бы не такое напряженное. Он осторожно открыл глаза.

— Сам запомни, сестре Энгельсине передай, детям вашим… Хорошо жить, дорогие. Жизнь добрая, щедро платит за полезные дела. Вот и живите так, с пользой для других.

Какая-то ясная, мальчишеская улыбка озарила его лицо. Он долго лежал безмолвно.

— Жизнь хороша, когда есть цель. Не стоит жить ради куска хлеба, ради удовлетворения животных страстей. Я уйду, мое место в жизни займешь ты, твой сын, и из поколения в поколение будут нести как эстафету наше дело внуки, правнуки… Вместо старого леса вырастает молодой, вместо увядшего цветка — новый… Только бы не вырубить молодняк… молодость… юность… жизнь на земле…

Жамсаран Галданович снова ушел в забытье. Он уже не чувствовал боли, когда пришел в себя. Ему не хватало свежего воздуха, хотя окна были открыты, не хватало синего неба, солнца, тех белых облаков, безмятежно плывущих в голубой бездне.

— Сын, вынеси меня на улицу… хочу услышать, как дышит земля, как растет трава… — хриплым шепотом попросил Жамсаран Галданович.

Ревомир легко поднял отца, вынес на крыльцо и посадил в кресло. Неведомо о чем он думал, устремив свой взгляд в бездонную даль неба.

… Это был последний день жизни Жамсарана Галдановича Норбоева.

Дни дедушки Бизья

1

В последнее время старик Бизья стал все чаще и чаще задумываться о тех путях, с которых не бывает возврата. Кто знает, откуда брались эти думы, что заставляют клонить большую поседевшую голову, то расхаживать, заложив руки за спину, то вдруг сидеть, глубоко задумавшись, в той позе предвечного раздумья, когда человек, обхватив руками живот и поджав к груди колени, повторяет свое состояние во чреве матери, — впрочем, младенчество и старость, смерть и рождение — разве не схожи они между собой? А ведь, казалось бы, с тех пор, как народился он на свет, с тех пор, как стал человеком в этом мире, не было у него причин сетовать на какие-либо телесные свои недуги. Правда, было, что лет в десять, еще несмышленым парнишкой, сев на необъезженную лошадь, был он сброшен на землю и несколько дней пролежал с поврежденными ребрами. А в двадцать лет, будучи бравым парнем, задумал однажды ночью пробраться к своей возлюбленной и, подбираясь с заднего двора к ее дому, был укушен за икру здоровенным, размером с теленка, сторожевым псом. Хоть и был он здоровым парнем, но все же после этого хромал несколько дней. Вот, пожалуй, и все его телесные недуги, которые можно припомнить за все минувшие годы. Да, годы его пощадили, и до сего дня не мог он пожаловаться на свое здоровье. Но вот сейчас, когда нет-нет да и увидит, как к лысому подножью могучей Алтан-горы движется вереница людей, провожающая в последний путь кого-то из его сверстников или сверстниц, — жуть не жуть, страх не страх, а какое-то незнакомое чувство охватывало его. Было ли это непонятное зло на извечную несправедливость жизни вообще? Или, может, недуг накатывал на него? Или что-то иное? Кто знает… Но не по себе становилось старику в такие минуты. «Да, все меньше и меньше нас становится с каждым днем… уходим мы в свою вечную горную обитель… каждый в свой черед. Вот и моя пора близка», — подумав так, старик, сердито сплюнув, вонзал свой остро отточенный, плотничий топор в бревно и, заложив руки за спину, тяжелым шагом уходил домой. С давних пор не любил он участвовать в похоронах, слышать причитания и плач родственников усопших: «Покойник не увидит и не оценит всех этих криков и слез. Его, покойника, хоть, в чистом поле брось, хоть закопай в землю, хоть сожги — ему все одно. Не встанет же он из гроба, узнав, как горюет над его телом старик Бизья». Нет, как вы хотите, а если соберутся несколько самых близких людей да проводят в последний, вечный путь — этого с любого из нас достаточно. Так думал старик Бизья.

Подслеповатая его избушка стоит на отшибе, на склоне взгорбленного предгорья, издавна именуемого Бухасан, то есть спуск. Лет тридцать назад было поставлено это нехитрое жилье, состарилось за эти годы, вросло в землю, покосилось, крыша из дранки, истрепанная сотнями ветров, омытая сотнями дождей, почернела, пришла в крайнюю ветхость. Передний угол, то есть тот, который, как это принято издавна в бурятских деревнях, наискосок вправо от входа, во время затяжных ливней или даже кратких, стремительных ночных гроз уже не был спасительным убежищем для хозяина — крыша в этом месте протекала, как и во всей нежилой части. И даже над святая святых, то бишь над левым передним от входа углом, где положено стоять божнице с бронзовыми статуэтками буддийских божеств, крыша протекала точно так же. Норжима, хозяйка, то и дело ворчала, что надо бы покрыть дом шифером, на что старик Бизья огрызался: «Вот помру — тогда делай, что вздумаешь, а пока я жив — избушку тронуть не позволю». И то сказать — многим, очень многим памятен ему старый домишко: двоих сыновей-малолеток потерял он здесь, среди этих вот темных стен, и здесь же, слава богу, благополучно взрастил дочь — Бурзэму. А до того здесь же, в этом самом доме, познал он и свое счастье, положенное каждому мужчине, когда, гордый и радостный, ввел сюда хозяйкой Дугарму, дочь Хасарана, а потом — так уж случилось — проводил ее, бедняжку, в последний путь. И вот пять лет назад, спустя полгода после смерти Дугармы, взял он в дом Норжиму, и, чтобы не говорить много, с тех пор живет при нем женщина, чтобы было кому чай сварить, избу прибрать, за хозяйством присмотреть. Только так, ибо, когда тебе уже за шестьдесят, неловко говорить о женитьбе.

С юных лет Бизья научен был держать в руках топор, обращаться с разным плотницким инструментом, и ох как немало домов срублено им с тех пор. Иногда, когда выдавалось свободное время, любил он посидеть на низеньком, о двух ступеньках крылечке, разувался, поглаживал натруженные ноги, глядел вдаль — туда, где от подножья Бухасан-горы тянулись ровные порядки домиков с дымками над трубами, тихо радовался в душе и мысленно говорил их обитателям: «Вот так-то, люди, вы уж не забывайте Бизью, сына Заяты, — ведь избы-то ваши его руками поставлены, и поставлены не абы как, не для одной лишь видимости сработаны, а на долгие годы — и вам, и детям, и внукам вашим хватит. Вот таков я, старый чертяка Бизья…»

Старик Бизья внезапно проснулся, вздрогнув неведомо от чего. Чувствуя, что отлежал бок до ноющей боли, перекатился на другой, отчего доски под ним пронзительно заскрипели, завизжали. «Одряхлели уж, видать, доски-то. Помнится, еще вместе с покойницей Дугармой пилили их да прилаживали. Бедняжка… — вздохнул он, успокаиваясь. — Нет, все равно не стану менять их, к чему? На мой век хватит». Подумав так, он приподнял голову, вглядываясь в полумрак избы. Утро едва-едва занималось. Старик громко кашлянул раз-другой и вдруг, рывком, отбросив одеяло, вскочил с неожиданной в его возрасте легкостью. Норжима возле низенькой печурки уже возилась впотьмах — готовила утренний чай. Оттого ли, что вспомнилась Дугарма или причиной всему была Норжима, всегда на зависть румяная, пышущая здоровьем, но только настроение у старика внезапно испортилось. «Ишь, корова, груди чуть ли не до пояса отвесила, — с неприязнью размышлял он. — Никак не скажешь, что ей, сучке, за пятьдесят. Никогда в жизни не рожала, вот и сохранилась в теле. А ведь разница-то в годах между нами всего в каких-то десять лет, а какой-нибудь насмешник наверняка сказал бы, что это моя дочь. В тот раз, когда зашел Ендон Тыхеев, как она перед ним телеса выпячивала, мела подолом так и сяк. Видно, на старое потянуло бабенку». Подумав так, он ощутил в себе новый приступ раздражения, ревности и, как ни странно, чего-то похожего на давно уже забытую страсть. Захотелось топнуть грозно ногой, показать, что он еще мужчина. Так над угасшими, совсем уже, казалось бы, почерневшими углями очага неведомо почему порой взвивается на краткий миг синеватое бессильное пламя. Но старик сдержался и неожиданно для себя заговорил мирно, хоть и ворчливо:

— Ты, старуха, не гремела бы так посудой-то. Неужели нельзя потише?

Норжима, вздрогнув всем телом, замерла с поднятой поварешкой в руке.

— Вы чего это? — изумилась она. — Все ищете, к чему бы придраться… Небось, сон какой увидели, вот и срываете на мне досаду…

— Ты смотри, еще и огрызается! Откуда тебе знать, какой мне сон приснился?..

— Да уж знаю, слышала, как вы бормотали во сне: «Дугарма, сходи за дровами». Неправду я говорю? Нет, что ни говорите, а нелегкое это дело — выходить за вдовца. Да видно, уж судьба моя такая, — тяжко вздохнула Норжима и вытерла подолом лицо.

Старик Бизья, замешкавшись с ответом, отвернулся и сделал вид, что ищет штаны.

— Ендон Тыхеев обещал сегодня зайти, — как бы между прочим проворчал он.

— Ну и что? Пусть приходит… Что особенного, что человек заходит иногда в гости? Мне все равно…

— Хе! Смотрите: мне все равно. Вы с ним еще в молодости снюхались. Ты, небось, немало за ним побегала. Достаточно наобнимались, нацеловались с ним. Не так, что ли?

— Не сходите с ума… Кто вам мешал в молодости ухаживать за мной? Спохватились, когда спрашивать с меня за старое…

— Ну, в те-то времена ты на меня, небось, и не посмотрела бы. Ну, а теперь, раз хорошего мужика, тебе уже не подцепить, и я сгодился. Хоть и худая, а все же есть у тебя над головой крыша, есть свой топчан, где можно отдохнуть от былой беготни, — старик ехидно кашлянул.

Такой вот разговор, как будто бы злой, язвительный, был у них обычным, вошел, можно сказать, в ежедневную привычку, и после всей этой ворчливой перебранки оба они обычно чувствовали себя умиротворенными. Так было всегда. Но сегодня старик Бизья почему-то ощущал в душе неладное, нехватку чего-то. Кажется, он всерьез озлился на Норжиму.

Окончив умываться под гремящим жестяным умывальником, Бизья заговорил все о том же:

— Ты, Норжима, небось, богу молишься, чтобы скорей умер старый Бизья, и можно было бы вместе с косым Ендоном прибрать к рукам все его богатство. Нет уж, ни копеечки тебе не достанется, так и знай! — И, погрозив пальцем, он сплюнул раздраженно.

Норжима уже начала выходить из себя.

— Вы свои кучи денег возьмите с собой в гроб, а еще лучше — завернуться в них вместо савана. Надоело — едва раскроет рот, одно только и слышишь: деньги, деньги… Раз они вам покоя не дают и девать их некуда — ешьте их и подавитесь… вот уж вкусно-то вам будет…

Что правда, то правда — Бизья был очень богатый старик. Ходил слух, что и сам он не ведает, сколько у него тысяч. А в действительности же вел он, конечно, строгий счет своим богатствам, только прикидывался, что не знает.

Еще с тех давних пор, как образовались колхозы, не съел он лишнего куска — все копил и копил деньгу. И на сегодняшний день в сберкассе лежала у него кругленькая сумма. К тому же, в доставшемся еще от отца огромном кованом сундуке, где-то на самом его дне, тоже кое-что хранилось. И под подушкой, под матрасом, если поискать хорошенько, тоже можно было бы обнаружить немало червонцев, что уже годами лежали без всякого употребления, а потому превратились как бы в мертвые бумажки. Жесткий старик, скупой, шла слава о нем: не то что друзьям-приятелям, но даже и близким родственникам своим какую-нибудь мелочишку для приличия никогда не протянет. Потому и поражались люди, что председатель колхоза Банзаракцаев каким-то неведомым образом нашел подход к старику: Бизья время от времени давал колхозу взаймы. И при этом не каких-то там пять-десять рублей, а многие тысячи ссужал он колхозу. Сам Бизья однажды сказал об этом так: «Ведь даю-то я не каким-то там проходимцам и пьяницам, а всему нашему колхозу даю. Ради общего дела мне не жаль. А если сегодня дашь взаймы кому-то одному, то завтра другой привяжется, будет канючить и клянчить. Ни к чему это. Чем выделять кого-то одного, лучше не давать никому. А колхоз меня не обманет, вовремя вернет все сполна». Некоторые из односельчан сильно его за это недолюбливали. Когда первая жена его, Дугарма, лежала, умирая от неизлечимой женской болезни, он наотрез отказался везти ее в город и в свое оправдание якобы толковал: «Что в городе, что в нашем райцентре, Сосновке, одинаковые врачи, все с высшим образованием. Чем везти в такую даль и зря мучить, лучше у нас здесь лечиться». Дугарма во всем соглашалась с мужем, уповала на бога, пользовалась разными знахарскими средствами и с тем, отбыла в лучший мир…

Назад Дальше