Поклон старикам - Цырендоржиев Сергей 4 стр.


Мама даже руками всплеснула:

- Да что вы? Всё хозяйство на вас! — мама была радостная, незнакомая. И девочка тоже повернулась к ней? Ишь, порозовела! Брови легкие, короткие, сейчас слетят с розового лица, словно пух.

- А если добьем Каурого? Какой он теперь работник? — громкий голос тети Бальжит заставил забыть про девочку. Агван увидел печальную морду коня. Страхом той ночи стянуло живот. «Сядешь на Каурого, сядешь на Каурого», — будто шепчет ему в уши отец.

- Что ты? — бабушка даже встала. — Да его же учил Жанчип. На весь край конь наш знаменит. — Бабушка задыхается, и Агван дышит вместо неё. — На нем Жанчип воевать уезжал. Доехал до аймцентра[10], а потом вернулся… чтоб ещё раз обнять нас.

Агван вцепился в её руку. И она прижала его к себе. Медленно, глухо билось её сердце. Потом он услышал хрип.

-  Скоро войне конец. Жив он пока. Командир. Большие награды заслужил. Во всех письмах просит коня сохранить… Как же его убить?.. Всё равно что вырвать кусок мяса из моего тела.

Агван сердито посмотрел на тётю Бальжит.

- Извините меня… — Куда девался её бас? Она говорит растерянно. — Время такое, делит на жизнь и смерть. — И вдруг совсем неожиданно рассмеялась: — Про гостей-то мы и позабыли! — и снова забормотала непонятно…

Ни на кого не похожа эта девочка. Шагнул к ней Агван и сразу отскочил за печку. Какие у неё глаза! Небось когда спит, щелки остаются. Она и ночью видит? Осторожно выглянул из-за печки. Как зовут её? Cэсэгма? Дарима? Печка жгла бок. А девочка склонилась к огню, вытянула прозрачные пальцы. Сказать бы ей что-нибудь! Но знает он лишь одно русское слово, которое всё вертится в голове — его Очир научил. А если он других не знает?

Он медленно, прижавшись к печи, стал обходить её с другой стороны. И ладони, и живот, и щека правая горели. Но он всё теснее прижимался к спасительной жесткой стенке и полз по ней боком, медленно, боясь того, что задумал.

Наконец оторвался от печи и потянул девочку за рукав.

Она изумленно, прозрачно взглянула на него. Он всё тянул ее к себе, и когда ее легкие волосы жаром коснулись его лица, он зажмурился и выдохнул то слово.

И вдруг остался один. Девочка далеко-далеко кричала:

- Мама! Ругается!.. Он ругается, мама…

Агван не знал, что она кричала, но понял: она сердилась.

- Иди сюда, скверный мальчишка, — взвизгнула мать.

Он не двинулся с места, зажмурился еще сильнее.

- Разве ты знаешь русский язык? — вместо мамы возле него тетя Бальжит, гладит по голове. Когда открыл глаза, мать, вся красная, что-то шептала ей. Он вздрогнул отхохота тети Бальжит.

- Уморил! Уморил! — А дальше — непонятно. Агван отчаянно вслушивался, но ни одного слова не разобрал.

- Нео обижайся, Вика, он не со зла. Поговорить с тобой захотел!

Агван подумал, что она над ним смеется, и вырвался из-под ее сильной руки.

Удрал за печку. Слезы текут, охлаждая щеки. Уселся на пол и стал стирать их. Ему уже неинтересно… Закричала! Не стукнул же он ее. Не подойдет к ней больше, никогда!

Но вот тетя Бальжит заговорила понятно:

- Из Ленинграда они. Учительница музыки. Муж без вести пропал. Блокада. Дочку эвакуировали. Нашла в сорок третьем под Томском. — Агван насторожился, перепал плакать.

Мама читала в газете про Ленинград. Там все умирали. А вот другие слова тети Бальжит непонятны. Встал с пола, вышел из-за печки, чтоб лучше слышать, что говорит тетя Бальжит.

- Марии жить негде. В аймцентре у хозяйки жили, да тa их больше не может держать. Девочка слабенькая. Привезли к вам — молоком отпаивать. Решайте. Мария помощницей будет, — тетя Бальжит улыбнулась. — Правда, овец только на картинках видала. Откажетесь, настаивать не стану. Найдем других.

Вдруг и вправду ее увезут к другим, эту девочку? Он подбежал к бабушке, застучал по ее коленям кулаками.

— Ба-ба! — попытался повернуть к себе бабушкину голову. А бабушка горестно шептала:

— Бедная. Молодая совсем. — Отодвинула его, а сама смотрела на чужую тетю. — Везде люди страдают. Какая женщина породила этого людоеда Гитлера?! Наверно, это не женщина была, а прямо сатана.

Он поежился, схватил бабушкину руку: Гитлер с оскаленной мордой волка сейчас кинется на маленькую худую девочку. Страшно стало. Уперся в колени бабушки.

Мама тихо сказала:

— У нас тесновато, да поместимся.

Ему не понравилось, как это мама сказала. Он снова забарабанил по бабушкиным коленям.

— Бабушка!

Она заволновалась:

— О чем рассуждаем? Ты скажи им, пусть остаются.

Агван радостно посмотрел на девочку. Мать ее всхлипывала, улыбалась, что-то быстро говорила. Агван смело подошел к девочке, крепко взял за руку.

Взрослые ушли проводить тетю Бальжит. А он держал девочку за руку, не отпускал. Рука у неё — тоненькая, горячая палочка. Потянул за эту палочку к тигру:

— Посмотри-ка, мой тигр. Не бойся. Он нарисован.

Но девочка отвернулась от картинки. На столе — кастрюля с молоком. Девочка слюну глотает. Он бросил ее руку, кинулся к столу, налил полную пиалу, протянул.

Как она жадно пьет! Над губой— белые усики. Девочка улыбнулась, кивнула. Он хотел еще налить, она замотала головой.

Он уже не боится ее.

— Ши хэн?[11]

Она засмеялась. Он тоже.

— Ты «шихэн»? — она пальчиком тычет Агвана в грудь.

— Би Агванби.

— Биагванби?

— Агван, Агван, — стучит он в себя.

— Тебя зовут Агван? Да?

— Агван…

— Я — Вика.

— Явика?

— Нет. Вика.

— Нетвика?

— Вика! Вика!

— Вика!

Они наконец поняли друг друга.

Пришли взрослые. Но Агван ничего не видел и не слышал. Громко, захлебываясь, рассказывал про Янгара, показывал, как тот рычит, скачет. Вика громко смеялась и хлопала в ладоши. Потом смотрели ружье, бабки и издалека — папин нож.

Тигр улыбался со стены. Дом стал светлым. Мама — красивой.

Ели долго. Вика жадно откусывала от горячей лепешки, долго жевала и причмокивала. А по дому странно плавали незнакомые, спутанные со знакомыми тихие бабушкины слова:

— Ты, Маруся, теперь моя девка будешь. Я мала-мала орос толмааша знает. Агван — маленький, твоя девка — маленький, друзья будут. Дулма и ты подруга будет. Жить будем. Ладна будет.

Такие слова плавали, как облака в небе, и Агван плыл сквозь них весело и легко. Вот какая у него бабушка, самая умная…

Тетя с Викой улеглись на полу спать, а он все теребил бабушку:

— Они не уйдут? Нет?

Бабушка уже спала, а он спать не хотел.

— Баба! — Он обхватил бабушку за шею. — Баба! Они не уйдут?

Наконец бабушка тихонько засмеялась:

— Не уйдут. Теперь с нами жить будут. — Бабушка обняла его, понюхала в макушку. — Спи, спи спокойно.

И он уснул спокойно.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Мария проснулась и долго лежала улыбаясь. Вика с ней, есть крыша над головой, добрые люди и тишина. Первая спокойная ночь за многие годы войны.

Собирая с пола овчины, одеваясь, с любопытством следила, как Дулма заваривает чай.

— Зеленый, — кивнула ей Дулма.

А старая Пагма зачем-то насыпает в каждую пиалу желтую, зажаренную в жире муку.

— Чтоб сытно было, — перехватила Дулма взгляд Марии, — шамар называется. — Дулма осторожно подняла Вику и усадила на табуретку. — Привыкай, малышка, к нашей скудной еде.

Мария тоже уселась за стол, уговаривая себя быстро выпить необычный чай. Старая Пагма грустно глянула на нее и улыбнулась тонкими губами:

— Пейте на здоровье. Этот чай сил прибавляет.

Первым позавтракал Агван и теперь крутился вокруг Вики, бормотал непонятно, смеялся, протягивая костяные игрушки.

Чай Марии понравился, только был немного пресноват.

— Как ты интересно говоришь, Агван. Я ничего не понимаю. Повтори. — Вика пожимает узкими плечиками.

Агван, склонив голову, вслушивается в ее слова, напрягается, чтобы понять.

Мария тихо смеется — уж очень смешны эти два маленьких человека.

Пагма шумно отхлебывает чай.

— Ничего, ничего… Дети моментом научат друг друга.

Как спокойно! Словно и снаряды не рвались вовсе, словно и не застывали навечно восковыми фигурами сидящие и стоящие люди в блокадном Ленинграде…

— Я не понимаю, Агван. Повтори. Я не понимаю…

Первые дни пролетели в горячке. Чистила кошару тяжелой деревянной лопатой, вывозила навоз в поле, ходила на озеро и обратно — за водой. Бесконечный снег… Она то и дело проваливается. На плечах коромысло с тяжелыми ведрами. Рядом едва ползет вол с санями, на санях — бочка. От озера до кошары, потом снова к озеру… по нескольку раз в день. Шестьсот овец напоить! Уж, кажется, протоптала тропку, а все равно оступается, вода выплескивается из ведер и застывает на твердом насте причудливыми цветами.

Сперва нравилось уставать до изнеможения — засыпать без мыслей и снов.

Только снег. Может, и впрямь прошлое отступило? Замерзшие трупы… Ленинградцы стоят, сидят, обхватывают, стоя на коленях, мертвую стену ледяного дома… Прошлое отступило.

Нет мыслей, нет воспоминаний, нет потерь. Чистый снег. Скачут, вокруг дети и шестьсот дышащих горячим парком овец. Она — кормилица. Ее богатство — душистое пряное летнее сено. Она — чабанка большого колхоза. Она сохранит овец. А значит, именно она накормит и защитников ее земли… и Степана, если он вдруг жив. Она всегда терялась, когда думала о Степане. Степан, ставший после детдома и мужем, и отцом, и матерью, не вернется — погиб. К этому простому, безусловному факту «погиб» она не может привыкнуть. Да, овцы. Прошлое отступило.

И этот день начался, как предыдущие. Расталкивая овец, тащит им сено, которое подает Дулма с высокого зарода. Овцы хватают сено не дожидаясь, пока оно беззвучно упадет в кормушки. Сено, трава, лето, мир — забытые понятия…

Искоса следит она за движениями Дулмы: та легко сунула вилы в зарод, плотная копнушка сразу полетела точно к ягнятам. Здорово!

— Теперь ты попробуй! А я навоз сгребу.

Мария ухватила вилы точно так же, как Дулма, поддела сено, но вилы выскочили пустыми. Слава богу, Дулма ушла, не видела. Почему не получилось? Ведь она делает так же, как Дулма. Еще раз… еще… И снова вилы пусты, лишь серый клочок повис с зуба… Еще раз… Вилы воткнулись в зарод, а сено будто закаменело. И руки закаменели. В эту минуту поняла, как устала. Оперлась о вилы, огляделась. Овны жуют сено, и морды их равнодушны, бессмысленны… Только одна смотрит на нее хитрым глазом и бьет копытцем по земле — раз, раз, раз… Словно коза из сказки. «Один раз копытом ударит — озеро появится, два ударит — лес встанет». Мария усмехнулась: нет волшебных коз, не появится здесь ее Ленинград.

После детдома получила специальность — могла преподавать в младших классах. Начать сначала: тетрадки, уроки, ребячьи ответы. Радости не было никакой. Не ее это. В детдоме ночами пели батареи, пели черные ветки деревьев, готовые весной выстрелить тугими зелеными листьями, пели тропы, поросшие травой, по которым бегала из корпуса в корпус… Иной раз, гуляя по городу, останавливалась под поющим окном и слушала. Бегущие звуки мелодии легко укладывались в нее. И сейчас вот может все их повторить.

Бьет коза копытцем по земляному полу, бьет, возвращает в прошлое. Взяла да разом жизнь свою и переломила тогда. Днем работала, вечером музыке училась, легко училась, весело. Быстро мелькнуло два года. Ей разрешили преподавать музыку! Поселилась у Варвары Тимофеевны — своей учительницы… Тогда легко было начать жизнь сначала.

Онемевшими руками попробовала еще раз поддеть сено, — нет, не получается у нее ничего.

— Ты что, Маруся? — возле нее Дулма. — Ты сперва поколоти вилами сено. Вот так. Найди рыхлое место. Руки сами почувствуют, где можно снять. Пластами бери. Здесь и сила-то не нужна, все дело в сноровке. — Дулма говорила, а брови ее летели к вискам, и белозубая улыбка делала ее девчонкой.

Мария в ответ засмеялась, смелей взмахнула вилами. Получилось! Понесла свою первую копнушку.

— Нате, ненасытные, нате!

Тычутся ей в ноги ягнята, блеют овцы, пар от их дыхания поднимается.

Закружилась голова от запаха сена, от спокойных и верных движений. Чем не работа? Тоже ритм, тоже радость. Чабанка! Старой Пагме не разрешит теперь в кошару ходить, себе и Вике хлеб сама заработает. Увидел бы сейчас ее Степан — в этих тяжелых овчинных унтах, дэгэле, островерхой шапке, увидел бы ее ладони с красными волдырями. Усмехнулась Мария и вдруг осела. Очнулась в объятиях Дулмы.

— Погиб Степа. Как жить буду? — простонала она.

В ответ заржал конь.

— Он… Он… погиб… как же так?.. Недавно по комнате меня носил, как ребенка, — не в силах удержать в себе прошлое, тихо говорила: — Мы детдомовские, в тридцать девятом поженились, в сороковом у нас Вика родилась. Потом — сорок первый… — Она замолчала.

Степан любил слушать ее игру: пристроится на диване, зажмурится. Только она закончит одну пьесу, просит: «Еще», — и смотрит на нее.

— Ты не думай, старайся не думать. — Дулма сидит рядом, обхватив колени руками. — А то жить нельзя.

Лицо Дулмы мягко клонилось к ней. И столько было страдания в нем, усталости, что Мария невольно подумала: а как же Дулма и остальные всю жизнь всегда живут здесь? Она устала, а Дулма? Есть ли война, нет ли — труд остается, когда ни вздохнуть, ни охнуть нельзя — от восхода до заката на ногах. Первый раз вот увидела оживленную Дулму. А Пагма за ночь ей и Вике рукавицы из шкуры ягненка сшила. Мария пошевелила пальцами, не мерзнут теперь!

— Тебе неинтересно, наверно, про чужую жизнь слушать? — спросила она.

Дулма стерла с ее щек замерзшие слезы:

— Когда не плачешь, интересно, — и неловко погладила ее плечо.

— Жила я у своей учительницы по музыке Варвары Тимофеевны. Она одна. И я одна. Два года мы так жили. Тут Степа военное училище окончил, и я собралась замуж. Она уговаривала Степу у нее поселиться. Сама на кухню перебралась, нам комнату уступила. — Мария удержалась, чтобы не всхлипнуть, и повторила: — А сама на кухню перебралась, — будто только что до нее дошел смысл происшедшего тогда. — Маленькая она была. Котлеты необыкновенные делала. Положит нам в тарелки, подопрет щеку и смотрит, как мы уплетаем.

Небо серо стояло над ними и возле них — неподвижное, плотное.

— Понимаешь, какой человек она была?! Степа мой — военный инженер, мосты строил. Пойдем гулять, а он мне про каждый мост лекцию читает. Да я плохо слушала. Неинтересно мне это было. А вот голос помню. — Мария опять замолчала, не понимая, что с ней. Вроде все всегда про себя знала, а теперь совсем по-другому увидела и себя, и людей, с которыми ее связывала судьба.

В широкоскулом, с пристальным взглядом лице Дулмы виделось Марии любопытство и участие, и они-то помогали ей осознать прошлое по-другому и мешали додумать его до конца. Она волновалась и упрямо продолжала:

— Он военный. Мы редко виделись. В августе сорок первого неожиданно ворвался в дом. И меня, и Вику на руках закружил, потом с нами на диван плюхнулся, сжал так, что Вика заплакала. А он повторяет и повторяет: «Родные мои, любимые. Родные мои, любимые»… Поняла я — прощается.

Мария сжала в пальцах клок сена, растерла, стала нюхать. Новое ощущение пережитого оформлялось в четкое неуютное, непонятное для нее убеждение — она виновата! Виновата в том, что не понимала Степу, быть может, виновата и в том, что он погиб. Словно почувствовав это, осторожно отодвинулась от нее Дулма. Еще не веря себе, Мария тихо добавила:

— Я, конечно, в плач: «А мы как же?» — говорю, — и замолчала. Вот оно: «Мы… я… я…» А он? Как ему было? Что с ним? Как он?

Искоса взглянула на Дулму. Нет, Дулма не судит ее, она с ней, за нее страдает: плотно сжаты губы, руками себя за плечи обхватила. Дулма умеет, она — нет.

— А он запретил мне плакать. «Ты жена офицера!»— Села, зябко поежилась, прижалась к Дулме. Как он? Как ему было?

Назад Дальше