Поклон старикам - Цырендоржиев Сергей 5 стр.


Вбежал Янгар, тявкнул и вмиг исчез — лишь весело блеснул розовый язык. Редко похрустывал сеном Каурый.

— Прости меня. С нервами плохо. Прости, — и спросила нерешительно — А ты как жила? Расскажи.

— Не знаю, Маруся, — сказала глухо Дулма. — Счастливая была, самая счастливая. Мой Жанчип… — И она замолчала, зажала рукой рот. Лишь темные глаза сияли.

Скорее задержать это сияние в Дулме, чтоб не погасло… Мария радостно освобождалась от себя.

— Он красивый у тебя на фотографии, — и замолчала на полуслове.

Дулма взглянула на нее как-то странно, словно ударила, веля замолчать. И встала.

— Работать надо.

А сама вбежала к Каурому, припала лицом к его грустной морде. «Работать надо». Но не могла двинуться. Грива Каурого летела тогда к ней навстречу, сзади крепко обнимал Жанчип — они мчались на глазах всего улуса к горе Улзыто.

—  Любимая, — шептал тогда Жанчип. — Родная. Жена моя.

Не была еще его женой. И жарко лицу, и жарко косам, которые целует Жанчип. Первый поцелуй. Первый общий путь на Кауром.

Дулма облизнула сухие губы. Каурый положил морду ей на плечо и тяжело дышал. Она и сейчас чувствует горький привкус и жар их первого поцелуя. А тогда над ними немо застыла гора Улзыто, недалеко пасся Каурый, и берег для них огонь костра Содбо, красивый мальчишка, всюду следовавший за Жанчипом? Где-то он сейчас, веселый Содбо, свидетель их любви. Может, вместе с Жанчипом и воюет? Если случилось так, от всех бед спасет он ее Жанчипа. А тогда шевелилась трава, пел долгую песню у костра Содбо и шептал Жанчип:

— Любимая. Родная. Жена моя.

«Paботаь надо. Работать». Провела ладонью по грустным глазам коня.

Мария не поняла, почему ушла Дулма. Она лежала бессильная. Было очень тихо кругом, и Мария слушала эту тишину.

Но Дулма быстро вернулась, присела рядом.

— Ты не думай о прошлом, — повторила она снова.

Лицо Дулмы пылало ярким румянцем, короткие густые щеточки ресниц чуть подрагивали, незнакомой страстью блестели глаза.

— Какая ты красивая! — невольно вырвалось у Марии.

Дулма удивилась:

— Ты что?

Мария торопливо заговорила:

— Знаешь, я о дочке подумала. Я слышала: если сильно любишь, больше, чем он, ребенок обязательно будет на твоего любимого походить. А Вика — на меня… Значит, я любила Степана меньше, чем он меня. Да? — Мария снова думала о своей судьбе. Лишь мельком увидела, что и Дулма сникла, улыбка ее погасла. Встала Дулма, отряхнулась и пошла в кошару.

2

Жизнь Агвана переменилась. Тетя Маша им пододеяльник сшила. Вскочит Вика рано утром и его сгоняет с кровати, командует, заставляет убирать. Сама все складочки разгладит, подушки взобьет, одеяло в пододеяльнике аккуратно расправит, а сверху покрывало разложит. Кровать, как у мамы получилась, белая: не поваляешься на ней! Дом чужой вроде — скакать, как прежде, не станешь.

— Теперь зарядку будем делать. А ну, давай! — кричит Вика, а голос тонкий, ненастоящий.

Сперва он и не понимал, чего она хочет от него, а потом понравилось: приседать совсем легко, труднее ноги задирать. Почему у нее все легко получается? Вообще она совсем другая, ни на кого в улусе не похожа — беленькая!

Сегодня прямо с утра пристала:

— Ты опять умываешься изо рта? — Как щелкнет его по щеке! Вода и вылетела — прямо на нее же.

Он повалился на кровать и хохочет. А Вика, сложив руки на груди, выговаривает:

— Вредно умываться изо рта. Микробы по лицу растираешь. И на убранной кровати валяться нельзя.

Что она сказала, не понял, запомнил только:

— Ми-кро-бы! Ми-кро-бы! — хохочет. Вслед за ним и Вика засмеялась.

Зато он научил Вику пить молоко из бутылки. А еще он научит ее скакать на коне, вот только пусть снег растает. Понесутся они вдвоем, и ветер будет свистеть, как тогда, когда он мчался к тете Дымбрыл. Вика будет от страха пищать, а он успокоит ее.

— Бабушка! Как по-русски конь?

А еще он научит ее стрелять из ружья. Он же видел, как бабушка стреляла.

Вика что-то быстро говорит ему. Он, склонив голову, слушает. Не все, но многое уже понимает. Неужели бывают такие большие дома — до неба? Домик на домике— так он понял Вику. Если на их дом десять таких же наставить, тоже до неба получится? Это сколько же людей в нем уместится сразу? Наверно, столько, сколько в их улусе.

— Неправда, — сердится он.

Вика не понимает и продолжает рассказывать:

— Лента крутится и войну показывает, и лошадей, и танцы. Кино называется.

— Врешь, врешь, — Агван чуть не плачет. Он завидует Вике, что она так много знает: и про шоссейные дороги, и про настоящие поезда, и про кино.

— Бабушка, ты была в кино?

Бабушка кивает, и он кидается к матери:

— И ты была? — Он горько плачет, выпячивая толстую губу. — Не бывает этого, не бывает.

Тогда Вика достает из коробки карандаш, протягивает ему:

— Это синий, слышишь, си-ни-й.

Агван рисовал таким у Очира. Он знает. Цвет неба, густой воды.

— Си-ний, — повторяет он и смеется.

— А это оранжевый.

Он не может выговорить, растерянно моргает, сопит, отпихивает карандаш:

— Не хочу этот.

Вика чертит на бумаге круг, раскрашивает его. Агван даже дышать забывает.

— Наран! — выкрикивает он.

— Солнце! — поправляет Вика.

Он вырывает у нее карандаш, смеется:

— Сон-це! Сон-це! Сон-це! — кричит Агван и прыгает на месте. Он пытается рассказать Вике, как с ним играло солнце, он даже хватает ее за руку, чтобы тащить на улицу, но вдруг склоняется над Викиным листом, осторожно начинает выводить свое солнце, рядом с Викиным.

— Мороз и солнце, день чудесный, — громко говорит Вика тонким голосом, почти поет. Агван ничего, кроме первой строчки, не понял. Она часто так дразнит его: встанет прямо, откинет тонкую руку назад, другую вперед вытянет и словно поет. Он обиженно сопит.

— Не хочу. Замолчи, — топает Агван.

Усаживается на пол и расставляет бабки. Вика послушно опускается рядом.

— Моя очередь, — важно говорит он. Ставит несколько костяных бабок рядом, отойдя на несколько шагов, сожмурив правый глаз, прицеливается и кидает свою бабку. Он левша, а потому и жмурит левый глаз. Сколько упадет бабок, столько раз он победит.

— Ну ладно, теперь ты, — разрешает он. Но у Вики ничего не получается. Бабка то не долетает, то перелетает, то летит совсем в другую сторону.

Он кричит на Вику:

— Ты не умеешь! Не так.

А у нее на глазах выступают слезы. Она бросает бабку и убегает за печку. Съеживается, утыкается головой в острые коленки и вздрагивает.

Агвану становится ее жалко. Он шмыгает носом.

— Не реви только. Давай играть. Я научу.

Но она плачет сильнее.

— Не хочу с тобой играть, — выдавливает сквозь рыдания.

Агван бежит к бабкам, забирает в руки сколько может и несет ей:

— Бери мои бабки насовсем, — он ссыпает их возле ее ног.

А она все плачет:

— Не надо мне твоих бабок, — и говорит по-бурятски: — Нехороший ты мальчик.

Агван усаживается рядом и долго сидит задумавшись. Наконец по слогам, с трудом произносит:

— Я колоший малшиг, ты колоший девошха.

Но Вика вздрагивает худенькими плечиками:

— Какая я девошха, я — девочка. Бестолковый ты.

Вздыхает Агван, он не все понял. Медленно поднимается и, будто с тяжелой ношей, медленно идет к кровати. Забыв, что она теперь белая, как у мамы, ложится. И лежит долго, закинув руки за голову. Как же ему теперь быть? Чем он обидел ее? Он ничего не может придумать и нерешительно предлагает:

— Пойдем к овцам, а?

Вика плачет. Тогда обижается он:

— Я один пойду. Сейчас оденусь. Буду с ягнятами играть. Вот. — Он бежит к дверям, искоса поглядывая на нее. Он знает, что она одна в избе не останется, боится. Так и есть, тоже начинает одеваться. Он тихо смеется. Она тоже смеется эхом.

Грохот большого города, бесконечная вереница людей, и вдруг эта тишина… Маленькая, не беленная вот уже сколько лет, затерявшаяся в далекой снежной пустыне, избушка слышит смех детей. Дети играют.

Трудно привыкнуть девочке, пересекшей тревожную, гудящую Россию, к этой немой тишине. Тишина пугает ее. Тишина таит что-то грозное… грохот, смерть.

Теперь полный хозяин Агван. Он идет важно, искоса поглядывая на Вику. Она боится овец. Как только Вика с Агваном шагнули в кошару, к ним подкатился сплошной шевелящийся ком. Вика кинулась назад.

— Нет, идем. — Агван ловит ее за руку. — Не бойся.

Он усмехается и следит, как осторожно, маленькими шажками подбирается Вика к самой крайней овце.

— Разве она страшная? — Агван кладет ее упирающуюся ладошку на спину овцы. — Потрогай. — Он тоже трогает овцу. Шерсть холодная. Овца поднимает к Вике морду, смотрит желтыми глазами.

— Ей холодно, — жалобно говорит Вика и все-таки отступает от овцы.

— Трусиха, трусиха, — Агван пытается взобраться на спину овцы, но никак не может справиться с громоздким дэгэлом. Он сердится и кричит: «Хулай!»

Овца, испугавшись Агвана, брыкается и удирает.

Громко смеется Вика и выскакивает из кошары. Агван мрачно тащится следом.

Каурого Вика тоже боится. Агван первый входит к нему в загон и растерянно останавливается. Каурый совсем не тот, что раньше.

Ребра выступили, поникли уши. Агван приник лицом к его морде, погладил запутанную гриву.

Каурый задрожал, заржал ласково и жалостливо.

— Видишь, он добрый, все понимает, — едва сдерживая слезы, прошептал Агван. — Ты тоже погладь его.

Вика осторожно гладит гриву коня.

— Ему больно? Больно? — Вике тоже жалко Каурого.

Агван молчит. С сизого глаза коня снял замерзшую слезу.

— Ему больно?

Агван молчит.

— Он замерз? — Вика смотрит на Агвана. Он отворачивается.

— Видишь, плачет, ему больно, — говорит хрипло.

Вика стирает с крупа белую изморозь.

— Он замерз?

Агван рассердился.

— Наши кони не мерзнут. Они ничего не боятся, — и доверительно шепчет, гордо глядя на Вику: — Вот придет весна, и я сяду на него, сяду и помчусь в степь.

У Вики округлились глаза.

— Как ты сядешь на него? У него же нога больная.

Топнул Агван.

— Ты ничего не понимаешь, — и нерешительно добавляет: — Бабушка вылечит. Она у меня все умеет.

3

Вечера походили один на другой. Вот и этот — тих и спокоен. Дети рисуют, склонившись над столом. Пагма шьет. С любопытством следит Мария, как заскорузлыми пальцами разглаживает она сукно. А потом отодвинет от глаз подальше, поглядит и быстро сделает стежку — взад-вперед иглой. Мария рассматривает коричневое, в светлой сетке морщин лицо. В углах глаз их особенно много, и кажется Марии, что Пагма все время улыбается. Сколько ей лет? Под семьдесят, наверное, ведь старшей дочери больше сорока. Муж еще при царе погиб. Всю жизнь одна. Мария поежилась. Печка горит, а холодно. И ей так же? Всю жизнь одной?

Холодно. Стекло, которое недавно вставили, залеплено, словно ватой, — крутит метель, так крутит, что света белого не видно. Мария невольно оглядывается на дверь: неужто она только что оттуда? Пока до кошары с Дулмой добрались — идти-то всего метров сто, — думала, унесет их, закружит снежный вихрь. Не унесло, не закружило, только так ее застудило, что у печки, хоть и дверца распахнута, отогреться не может.

Неужто ей тоже целую жизнь одной?

Опять о себе? Не надо о себе. Дулма еду готовит. Движенья ее неторопливы. А все получается быстро и хорошо, словно любая работа — любимая. А вот она всегда делила работу на любимую и нелюбимую. Готовить не любила, шить не любила. Зато часами могла играть, пока руки не деревенели. И разливался покой в ней, радость — после этого дурачиться хотелось. О чем Дулма все думает? О своем Жанчипе?

Вика что-то сказала Агвану по-бурятски, рассмеялась: ишь, румяная стала, голос теперь звенит…

В крышу, в стенки ударился всем телом ветер. И показалось Марии, что дом закачался. Холодно, никак она не согреется. Вытянула ноги к огню. Рисуют дети. Пагма шьет — шажок за шажком, — ровная стежка бежит по сукну!

И вдруг печка стрельнула, резко, словно взорвалась; алая головешка на глазах рассыпалась. Мария вздрогнула, зазвенело в ушах. В блокадном Ленинграде разворотило дом и посреди улицы горел рояль. Струны калились, лопались — ей казалось, это ее жилы рвутся от напряжения. Выстрел, выстрел — лопались струны. А после каждого выстрела гул. Она кинулась было к роялю— спасти, но рядом с роялем сидел мальчик лет восьми и считал:

— Раз, два, три… пять… семь. — У мальчика не было одной кисти, а лицо его, бледно-синее, улыбалось, и по нему иногда пробегали отблески горящего рояля:

— Пять… шесть… семь.

Мария судорожно захлопнула дверцу печи. Куда спрятаться от огня и от гула? Закрыла лицо руками.

— Ты что, девка? — Пагма смотрела на нее, забыв о шитье.

Уткнулась в ее колени Вика. Агван встал рядом и уставился на нее — не мигая, спокойно. Потом подошел к Дулме. Первый раз за много дней увидела это Мария.

Дулма продолжала переливать из бочки в кастрюлю воду. Свободная рука ее нерешительно потрогала голову сына. Агван прижался к матери.

Марии стало легче. Она вздохнула, снова распахнула дверку печи.

— Говори, девка, — строго сказала Пагма. — Говорить надо, делить.

— Война… Степан ушел на фронт. Я устроилась телеграфисткой. Работала, а Вика с Варварой Тимофеевной дома. Холода в тот год начались рано. Дома не отапливались. И голод… — послушно заговорила Мария, стараясь вымарать из памяти картинки: длинную очередь за пайком, ползущую по стене, потому что сил стоять без поддержки у людей не было; жалкие полешки дров, найденные с трудом, — тащить их домой сил не было; минные картофельные поля, на которых подрывались дети и женщины… — Приду домой, Варвара Тимофеевна лежит, и Вика лежит, совсем безучастная, косточки да белая кожица. Прижимает к себе мишку, Степа мне перед свадьбой подарил, и молчит. Лишь руку прозрачную приподнимет… снова уронит. Хлебный паек — триста семьдесят пять. Это ноябрь был. Впереди зима.

— Может, хватит вспоминать? — неожиданно прервала ее Дулма. Мария растерянно оглянулась, заметила яркие пятна на лице Дулмы, удивилась, что у ног — дети и вовсе не холодно в доме.

— Говори, девка, говори. Было и не будет, — маятником раскачивалась Пагма. На виске Дулмы дергалась крупная синяя вена.

Снова вернулся Ленинград.

— Хлеб вложу Вике в рот, — тихо заговорила, — а она не жует, разучилась. Варвара Тимофеевна одно твердит: «Ела я». — Невидяще смотрела Мария на догорающие головешки в печи и дрожала, словно снова мерзла в окоченевшем городе.

— Однажды вернулась с работы, а Вика глаз не открывает. Суп «хлебный» ей лью, он — обратно. И Варвара Тимофеевна неподвижно лежит. Мечусь по комнате, что делать, не знаю. К роялю кинулась. Всю мебель мы пожгли, лишь рояль остался, он, да кровать, да «буржуйка». Распахнула крышку, руки протянула, а пальцы, опухшие, красные, не гнутся. Я чуть не закричала. Оглянулась на кровать — словно мертвые обе. Со всего маху ударила по клавишам. Бью и пою: «Тра-та-та, тра-та-та, мы везем с собой кота!..»

Мария замолчала. Тогда не пела — кричала: «Мы ехали, мы пели…» Кричала и, вывернув шею, смотрела на Вику. И Вика наконец села. И улыбнулась. Губы отодвинули к ушам сухую белую кожу. Пальцы деревяшками стучали по клавишам, а она все кричала: «Мы ехали, мы пели и с песенкой простой мы быстро как сумели…» Варвара Тимофеевна приподнялась, захрипела — начала подпевать. Но сразу вновь упала на подушку.

— «Маша, помираю я, — позвала она меня. — Возьми Вику». — Мария и сейчас услышала этот старческий хрип. Она тянула к себе светлые легкие волосы дочери. Вике было больно, но она молчала, клонясь головкой к матери. — Вот тогда она и сказала, что Степа мой погиб. Как погиб, откуда она узнала, не успела рассказать. — И неожиданно для себя спокойно добавила: — А под подушкой я нашла целый мешок с сухарями. Нам сберегла.

Назад Дальше