Annotation
боль и смех. и идиотизм. короче, всякое, что найдете, то и берите.
Галаган Эмилия
Галаган Эмилия
Чернее
Чернее
...Больше не осталось ни капли тепла,
Только холод из разбитого ветром стекла...
Ольга Пулатова
Голову приподними -- в небе воронья рать,
как тысячу лет назад, не устает кружить.
Жизнь научила нас верить и умирать.
Жаль, что ни вера, ни смерть нас не научат жить.
Константин Михеев
Тьма заполняет душу,
Проникая во все щели, поры, дыры и норы,
Ничему не укрыться от нее, ничему не спастись...
Я помню наши большие качели в парке, огромные такие качели, которые стоило большого труда раскачать -- но когда это удавалось, я подлетала к самому небу, высоко-высоко... А что было самым захватывающим -- одна доска в качелях была плохо закреплена и в тот момент, когда качели достигали предела высоты, эта доска вдруг подпрыгивала -- а вместе с ней и мое сердце... а потом оно ухало куда-то вниз, плюхалось в живот, юбка, сперва раздувшаяся куполом, резко хлопала по ногам, и в голове мелькало: те, кто внизу, могут увидеть мои трусы "неделька".
У меня были все дни, кроме воскресенья.
Но ведь это неважно, правда?
А самое прекрасное утро -- то утро, когда, разбуженная как можно раньше бабушкой, я, вялая и сонная, была представлена своему новому платью... оно было такое... белое в мелкий красный горошек... а спереди такой фартучек, на котором вышиты цветы... это все потому, что свадьба у дяди.
И мы едем на автобусе, далеко, в другое село, мне очень любопытно, я смотрю в окно, смотрю и жду: что там такое необычное меня ждет?
А потом выхожу и попадаю в вихрь гомона и крика, и счастья, счастья, счастья... И все смеются, чмокают друг друга в щеки, и всем так хорошо и весело...
Я помню из того дня только три, три самые прекрасные вещи на свете:
-- можно было не ложиться спать долго-долго-долго, до самой жирной, густой темноты,
-- можно было плясать до упаду и кружиться, пока в ушах не зашумит,
-- и, наконец, я сижу за столом как раз напротив блюда с вафлями, намазанными вареной сгущенкой. Блюдо, целое блюдо вафель, намазанных вареной сгущенкой!
Что могло быть лучше?
Было, было!
Потом дядя и тетя жили у нас, они были очень смешные и не такие, как все, я чувствовала это, особенно когда дядя нагибался и шептал тете что-то на ушко и она краснела. Мне становилось ужасно смешно и хотелось тормошить их, мешать им, и я это делала, а они смеялись и принимались меня щекотать...
-- Баб, баб, я слышала, как дядя называл тетю... на ушко!
-- Как, как Милочка?
И я, вся довольная собой -- хранительница страшной тайны -- нагнулась и прошептала бабушке в ухо:
-- Мы-ы-шка!
И бабушка, до этого сидевшая с сурово сдвинутыми бровями, начала смеяться, и я вместе с ней, уже громче и громче повторяя:
-- Мы-ы-шка, мышка!
И я побежала к дяде и тете, которые сидели в саду под яблоней, и я, счастливая в своей глупости, кричала:
-- А я бабушке, бабушке сказала про мышку!
Дядя принялся гоняться за мной по саду, пока не словил меня, хохочущую, за подол платья.
А тетя, подобрав с земли маленькое зеленое яблочко, сказала:
-- А у вас тут колхозный сад есть?
И лицо у нее было такое хитренькое. Я запомнила его: хитренькое, веселое лицо, сморщенный нос и большие белые зубы, открытые улыбкой.
А потом -- о, потом было невероятное! -- меня посадили на раму велосипеда и тетя, быстро-быстро крутя педали, поехала по раскаленному от жара шоссе, дядя на своем велосипеде ехал рядом, мы мчались наперегонки, мы летели, в лицо нам дул ветер, и внутри у меня пел целый хор из маленьких девочек, безмерно любящих жизнь.
Я помню, как мы перелезли через забор -- то есть сперва перелез дядя, потом тетя передала ему меня, а он аккуратно поставил меня на землю с другой стороны. И там мы увидели много-много разных яблонь, мы собирали яблоки в подол к тете, а потом она пересыпала их в мешок. Там было просто море яблок: и мелкого белого налива, и ярко-красных, и темно-малиновых, и желтых, и всяких-всяких...
И я не помню их вкуса, не помню, помню только яркие цвета и солнце, солнце, солнце, отражавшееся от каждого бока... Блики, всюду его блики...
А потом было другое, совсем другое -- я уже старше, мне, наверно, лет шесть...
Ничего особенного не случилось, просто мы с отцом поехали на дачу самым последним дизелем. А ехать было долго -- до конечной, больше двух часов. К концу пути в вагоне остались только мы с отцом, я носилась по вагону и садилась то на одно место, то на другое, а то и полежать на сидениях пыталась. И вот я увидела, что в одном из окон внешнее стекло разбито, испещрено сетью трещин. Наверное, кто-то швырнул камень. Отец открыл окно, высунул руку и отломал кусок этого битого стекла, протянул его мне:
-- Играй!
Я разломила стекло на множество маленьких кусочков вдоль трещин и складывала из них всякие фигурки. особенно хорошо помню ёжика, у него носик получился остренький.
Даже не порезалась.
А потом мы с отцом вышли из дизеля.
И еще у нас с собой была труба. Длинная железная труба, которую отец стащил с завода. Она была призвана стать опорой для винограда. Ну, чтоб он рос, цепляясь за нее. Мы несли трубу вдвоем -- за один конец я, за другой -- отец. Несли и несли... А потом, когда мы уже далеко отошли от вокзала, не знаю почему, я вдруг задрала голову -- и увидела звездное небо. Я замерла. Их было та-а-ак много! Таких живых! Таких же маленьких и любопытных, как я!
-- Здравствуйте, звезды! -- сказала я.
-- Здравствуй, девочка! -- ответили они.
-- Эй! -- крикнул отец и потянул за трубу.
Она выпала из моих рук и звякнула по асфальту.
Я подняла свой конец, мы пошли, но я то и дело поднимала голову и смотрела на звезды, которые подмигивали мне.
А потом вечером бабушка кормила нас кашей, они о чем-то спорили с отцом, а я ела кашу, болтала ногами и думала какие-то очень умные мысли. И вдруг меня осенило: я
-- ношу зеленый сарафан с белкой на груди, сшитый бабушкой, такого ни у кого нет;
-- сижу на коричневой табуретке, прекрасной, крепкой, высокой коричневой табуретке;
-- думаю очень-очень умные мысли;
Не значит ли это -- что я -- самая замечательная девочка на свете?
От этой мысли я даже жевать перестала.
И верно же! Ведь все-все вокруг меня любят!
И я принялась доедать кашу: хотя все мое существо было преисполнено восторга, желудок все же оставался пуст -- и требовал наполнения.
А потом я пошла в школу и узнала, что тупая.
Учительница сказала, что надо сделать, а я не услышала.
Открыла пропись -- на обложке была нарисована розовая лисичка -- и увидела в начале строки аккуратно нарисованную жирными черными линиями ёлочку, рядышком другую елочку -- очевидно, посыпанную снегом, потому что нарисована она была точечками, а не сплошной линией. Я попыталась пристроить рядом с этими двоими свою. Елочка вышла какая-то накренившаяся, кособокая, возможно, ее расшатал медведь, или, может, она просто устала от жизни.
-- Мила, я просила не рисовать, а обвести! -- Я услышала над ухом голос учительницы.
Обвести? Легко! И я уверенно обвела в кружок свою кособокую елочку. Теперь она была как будто в портретной раме.
-- Что ты делаешь? -- изумленно спросила учительница. -- Вот как надо! -- Она взяла мою руку своей и, крепко сжав, стала водить ручкой по бумаге, соединяя точки второй елочки в единую сплошную линию.
-- Поняла?
Я молчала. Почему-то единственное, что я ощущала в тот момент, -- это как ее ногти впиваются в мою кожу. Острые красные ногти.
Но это было нестрашно.
Меня очень любила наша библиотекарь -- Маленькая Библиотекарша, как я ее звала, женщина совсем крошечного роста, с меня, но взрослая, очень добрая и умная. Она всегда подбирала для меня хорошие книжки и интересовалась, понравилось ли мне.
Рисунки к книгам, которые я приносила, она всегда вывешивала на стенд и под ними была моя подпись: "Мила Г." (свою длинную фамилию я не любила писать, одно мучение).
Это было здорово, и хотя я понимала, что рисую отнюдь не лучше всех, я почему-то все равно была ужасно собой довольна. Важно то, что все могли видеть -- я рисую.
Я помню, однажды мы с Маленькой Библиотекаршей о чем-то говорили, и я -- в восторге пересказывая недавно прочитанную книжку -- протараторила:
-- Там... там такая девочка была... она попала в волшебную страну и всех злых победила, а с хорошими подружилась, и там еще был такой парень, хороший-хороший, который потом оказался принцем этой страны... И он на ней женился! Я бы тоже так могла, как эта девочка! И вы тоже могли бы! Вы же как я!
-- Ты, Милочка, неаккуратно читаешь! -- вдруг сказала мне Маленькая Библиотекарша. -- Уголок от обложки оторвала.
Я покраснела, потому что так и было.
А потом через какое-то время услышала, как мама говорит с кем-то по телефонц:
-- Да, я ее знаю, Маленькая Библиотекарша, как говорит моя Мила. Бедная женщина-карлик -- ни мужа, ни детей! А детей любит, вот и работает в этой библиотеке! Да, так вот устроила свою жизнь, бедняжка! Хоть на работе пообщается с детишками!
Я сидела, понурив голову. Откуда-то сверху, как пласт снега с крыши, сползла тоска.
Разве может быть так, чтоб человек просто приспособился жить -- а сам был несчастным? Разве может?
Нет, конечно, нет, решила я. Просто в книжках все происходит быстро, а в жизни медленно -- вот и все.
В жизни надо подольше подождать -- и откроются двери в волшебную страну для Маленькой Библиотекарши. Тем более что она же маленькая. Неважно, что взрослая. Все равно для нее должно случиться чудо. Для маленьких всегда происходят чудеса -- рано или поздно.
С точки зрения мамы, тот год был хорошим: нам дали квартиру.
Но я не хотела переезжать.
-- У тебя будет своя комната! -- говорили мне.
Но я никогда не хотела свою комнату. Я хотела ходить в свою старую школу, дружить со старыми друзьями, жить с бабушкой, спать с ней в обнимку, уткнувшись в мягкий живот. С бабушкой я была в безопасности. А кто защитит меня от всего ночного в новой квартире?
Дяде и тете тоже дали квартиру, даже раньше нас. Так как у них нет детей, мама считает, что это несправедливо, и что-то там объясняет про блат и взятки.
Но я помню, как мы сидим на кухне в новой квартире дяди и тети, мне очень скучно, потому что мама с тетей говорят только о мебели, а это мне неинтересно.
-- Все прекрасно, только зеркало зря повесили в нише, -- говорит мама. -- Там же темно.
-- О, -- отвечает тетя, -- какие глупости! Можно ведь включить свет!
Я выхожу в коридор и долго смотрю на свое отражение в зеркале. Я совсем не похожа на себе, и мне становится страшно. Я пугаюсь себя самой так сильно, словно я -- не я, а кто-то похожий на меня, но ужасно злой, ненавидящий всех людей и в особенности -- меня настоящую.
Я люблю нашу старую квартиру. Хотя в ней тесновато, а в ванную порой не попасть -- отец любит мыться, часами отмокая в ванне.
Вот я с криком ломлюсь в дверь:
-- Папа, пусти, еле терплю!
Дверка дергается, ее удерживает крючок.
-- Папа, ну ты сам виноват -- прячься!
Я беру с подзеркальника тонкую расческу и просовываю в дверную щель. Чуть-чуть вверх -- и дверь открыта. Ухо улавливает шелест задвигаемой шторки: отец отгородился, успел, и я могу спокойно сделать свои дела и уйти.
А это незабвенное окошечко в ванной! Когда неожиданно из крана начинал литься кипяток, надо было вскарабкаться на бортик ванны и что есть силы стучать в окошечко с криком:
-- Холоднее!
Дежуривший на кухне человек колдовал у колонки, и вскоре из крана уже не шел пар, а... бежала ледяная вода, и приходилось снова карабкаться на бортик, стучать в окошко и орать:
-- Горячее!
Зато как весело! И никаких страшных зеркал в прихожей.
Мама записала меня на курсы английского. Английский -- это важно, престижно и "будешь читать Шекспира в оригинале". Будешь умницей, будешь хорошей, все тебя будут любить.
У нас очень мало денег, потому что мама все отдает как взносы за новую квартиру. Я ненавижу новую квартиру, я хочу куклу Барби, прыгающую по ступенькам разноцветную пружинку "Радуга" и лизуна, который смешно прилипает к стенам. Но маме безразличны мои желания.
Я очень обижена на маму.
На курсы английского меня водит отец.
Поздним вечером мы идем с ним по улице, он держит меня за руку, а я балуюсь: щурю глаза и качаю головой -- от этого фонари расплющиваются и тоже качаются из стороны в сторону у меня перед глазами. Мне кажется, у меня с фонарями тайный сговор -- я знаю их большой секрет, но не выдаю его.
-- Стой, -- говорит отец, -- стой, подожди!
Я покорно замираю.
Мимо нас проходит какой-то человек и скрывается за поворотом. Теперь мы одни.
-- У, какой бычок хороший кто-то выкинул! -- говорит отец и нагибается.
Мама не дает ему денег на сигареты.
Дома отец раскрутит бычок, вытряхнет из него табак в специальную банку и будет крутить из газеты самокрутки. Я ему помогаю иногда. Мама бесится.
Это все потому, что мама хочет, чтоб я знала английский, потому что это престижно.
А я сижу на курсах английского и сочиняю всякие странные истории.
-- Нет, в эту школу я свою дочь не отдам, -- говорит мама. -- Ни за что!
Я сижу за столом и ковыряю ложечкой пирожное "Наполеон". У меня почему-то нет аппетита, сама не понимаю, как так вышло, но мне не лезет в горло эта сладость. Что-то не так.
-- Мила, ты или доедай, или уходи!
Но я не могу расстаться со сладостью и продолжаю мурыжить "Наполеон".
-- Возьми пирожное с собой и иди в комнату, посмотри телевизор, -- говорит тетя.
Я беру в одну руку блюдце с пирожным, в другую -- чашку с чаем и выхожу в коридор, стараясь не задерживаться долго рядом со зловещим зеркалом в темной нише.
Ставлю чашку и блюдце на журнальный столик и замечаю на нем журнал с красавицей на обложке. Тянусь к нему, открываю... и ухо ловит из-за стены снова мамин нервный голос:
-- Никогда моя дочь не будет учиться в этой школе! Весь город гудит! Да, убил девочку...
Я все еще смотрю в журнал, но не могу читать то, что в нем написано.
-- Да, случайно разоблачили... Кто-то видел, как он вез на велосипеде девочку в сторону леса... Да, ну как она могла подумать что-то такое: учитель ведь... любимый учитель рисования!.. Да, представь, пишут, что сперва надругался, а потом задушил и расчленил... Ужас, ужас, а теперь моя дочка пойдет в эту школу? Да никогда! Я уж лучше взятку дам директору гимназии соседней, туда иначе ведь не пролезть... И английский там на уровне...