Я сижу, положив на колени журнал, и зачем-то часто-часто стучу по зубам чайной ложечкой.
Я думаю о том, что значит "надругался и расчленил".
И не понимаю. Но что значит "задушил" -- понимаю вполне.
А потом думаю о том, как здорово ехать на велосипеде. В лес. Там большие деревья. Огромные зеленые кроны над головой. Смотрят на тебя сверху, как боженька. Пахнет травами и каким-то волшебством. И девочка едет и думает о том, чему ее всегда учили: нужно быть внимательной, когда едешь на багажнике велосипеда, а то нога может попасть в колесо. Но так трудно думать про ногу и колесо, когда ты такая счастливая! Что может быть лучше, чем ехать на велосипеде в лес!... У меня перед глазами проносилось зеленое, шелестящее... А потом...
Как же так может быть?
От самого большого счастья, какое только можно представить, -- к "надругался", "задушил", "расчленил"...
Как же так можно?
Я не могла представить, не могла и только сидела и стучала чайной ложечкой по зубам...
А когда мы уходили и я надевала в коридоре шапку -- в зеркале долго смотрела себе в глаза, словно надеялась найти ответ, словно хотела поймать взгляд той девочки, которая была как я и которая теперь не как я -- потому что мир весь и разом открылся ей во всей полноте. Во всей безграничной своей черноте.
Потому что на ее месте могла быть я.
В тот вечер я просто заговорила с человеком, стоявшим по ту сторону нашего железного забора. Забора из тонких железных прутьев, из которых даже какой-то узор составлен.
Он что-то спросил, как меня зовут.
Я просила угадать. Никто никогда не мог угадать мое имя. Я это знала, мне нравилось так развлекаться. Я помню, что на мне была пухлая красная куртка и красная в белую полоску шапка-буратинка с помпоном. (Мода такая, у многих в нашей детсадовской группе были такие шапки.)
И он стал угадывать. Это была очень веселая игра. Я смеялась и ходила вдоль забора -- и он со своей стороны.
-- Катя?
-- Маша?
-- Таня?
-- Лена?
-- Нет, -- смеялась я. -- Совсем нет!
Я его совсем замучила.
-- Мила. Меня зовут Мила, -- сказала я наконец с неописуемой гордостью.
-- А может, теперь, Мила, ты поиграешь со мной в мою игру?
Эта игра мне не понравилась.
-- Ну, не хочешь -- как хочешь, -- сказал он, застегивая штаны. -- А хочешь -- пойдем погуляем?
-- Нет, -- гулять мне не хотелось. -- Я пойду домой.
И потом больше всего на свете я сожалела, что не запомнила его лица. Совсем не запомнила. И так и не узнала, был ли это тот самый, которого посадили, или другой. Мне хотелось, чтобы тот (хотя что он делал тогда вечером в нашем дворе, в другом районе, далеко от той самой школы?).
Больше мне не нравилось мое имя.
И мне не очень-то нравилась я. Самая замечательная девочка на свете не играла бы в такие игры.
Но я была жива -- правда, временами мне казалось, что уже то, что я жива, а ту, другую, закопали в лесу, это неправильно, и в этом тоже виновата -- я. Миром управляла девочка в шапке-буратинке -- и она совершила ошибку.
-- Дежурные! Кто у нас сегодня дежурные? -- Классуха всегда недовольна. Смотрю на нее исподлобья. Мне четырнадцать. У меня длинные волосы, которые я в школе распускаю, потому что мне нравится, как они меня укутывают.
Иногда я слышу угрозу прилепить к моим волосам жвачку -- и тогда я дерусь, отчаянно и завзято, так что меня боятся.
Меня иногда дразнят -- из-за придурочности или из-за отца: "Горбатый, я сказал: Горбатый!" Отец у меня совсем ссутулился в последние годы. Начал пить. Мама все время недовольна им, они ругаются очень часто. Ну и я, как отец, тоже не совсем прямая.
-- Дежурный! Кто сегодня дежурные?
Пронеси, Господи, пронеси, хочу вечером кино посмотреть...
-- Галаганова, чего сидишь, как будто это не к тебе обращаются? -- это староста.
"Сука!" -- думаю я устало.
-- Галаганова и Астапкин, -- говорит классуха, -- вы должны будете привести в порядок кабинет. И полить все цветы.
Все цветы в кабинете биологии!.. Мама дорогая, да это работы на целый день.
-- Ольга Михайловна! -- Астапкин, мой сосед по парте, прочел мои мысли. -- Да мы тут заночуем!
-- Пусть вам поможет кто-нибудь! Кто-нибудь хочет помочь Галагановой и Астапкину?
Ну да, жди!
Но неожиданно Майка Коркина встает и говорит:
-- Давайте я им помогу!
-- Хорошо. -- Классуха довольна.
Мы с Майкой поливаем цветы, а Астапкин типа подметает пол. По факту он то скачет верхом на венике, как ковбой на родео, то играет на нем, словно крутой рокер, а под конец пытается разбить веник о парту, как будто это гитара. Прутья летят во все стороны, мы с Майкой хохочем.
Потом мы идем домой -- Астапкин сперва предлагает нас проводить, но мы отказываемся: ему совсем в другую сторону, и, честно говоря, за него мне как-то страшнее, чем за нас с Майкой: мы здоровые девицы, а он мелкий мальчонка, выглядит совсем дошкольником, скорее уж на него нападут, чем на нас.
-- Надо не забыть в подъезде шапку надеть, -- говорю я. -- Уже дважды на этом палилась.
Майка удивленно смотрит на меня.
-- Ну, мама хочет, чтоб я шапку носила, а я не хочу. Шапка уродская.
-- А! Я и забыла, что мама может что-то запрещать.
Майка тоже без шапки. У нее темно-вишневые волосы, стриженные под мальчика. А еще у нее сережка в носу.
Ну да, ее мама действительно вряд ли ей что-то запрещает.
Я уже успела ей позавидовать, как она сказала:
-- Моя мама умирает.
Я посмотрела на нее растерянно, не зная, что сказать.
-- Ее из больницы выписали умирать. А я не могу больше сидеть с ней рядом. Мне страшно очень.
-- ...
-- Не хочешь в садике погулять?
Ночь медленно заглатывала вечер, как удав кролика. Меня ждали дома. Но я сказала:
-- Пошли!
В садике были маленькие качельки. Для мелкоты. Такие низенькие и с таким маленьким сиденьицем, что втиснуть в него задницу оказалось нелегкой задачей. Но я с ней справилась. Неуклюже упираясь ногами, стала раскачиваться.
Майка села на соседнюю качелю и тоже стала раскачиваться, мы некоторое время возились так, а потом она спросила:
-- Тебе какая музыка нравится?
Я ответила:
-- Под настроение.
А она сказала:
-- Мне "Нирвана" нравится очень. И Курта жалко.
Я молчала.
-- У тебя волосы очень красивые, -- наконец произнесла она.
-- У тебя тоже.
-- А твоя мама... кто?
-- Зануда, -- сказала я от души. -- Но хорошая, -- тут же добавила я, -- добрая. За всех молится. Нищим подает. Кошек кормит бродячих.
-- А моя мама экономист. Но я хочу, когда вырасту, быть врачом.
-- Моя в аптеке работает. Но я, когда вырасту, хочу быть писателем.
-- Ты крутая!
-- Ты ж еще не читала, что я пишу!
-- Все равно это здорово.
-- Врачом тоже здорово быть.
-- Можно и угробить кого-нибудь. Страшно. Но я все равно буду врачом. Можно тебе задать один вопрос. Личный? Только не обижайся...
-- Не обижусь. Задавай.
Она внимательно посмотрела на меня и спросила:
-- Тебе нравится Астапкин?
-- Астапкин? -- Я захохотала так, что едва не рухнула с качелей. -- Он же мелкий! Как он может нравиться?
-- Хорошо, -- сказала она.
Я продолжала веселиться.
-- Астапкин, ха-ха-ха!
Она тоже засмеялась.
И так мы хохотали, как сумасшедшие.
А потом расстались у выхода из садика. Майка вдруг обняла меня крепко-крепко, и мы замерли на несколько секунд, а потом он поцеловала меня в щеку и шепнула:
-- Ты похожа на ангела. Не забудь шапку.
Дома мама долго на меня кричала, она даже отца посылала в школу, чтоб меня встретил. Он пришел: школа закрыта, никого нет.
-- Я уже молилась-молилась... В милицию звонить хотела... Где тебя носило?
-- В садике с Майей сидела. На качелях.
-- Жопа примерзла, встать не могла? -- язвительно поинтересовался отец, злой из-за того, что пришлось лишний раз выйти из дома.
-- Сам ты жопа, -- отвечала я, думая про себя: "Я вообще-то похожа на ангела, во!"
-- За такие слова! -- Мама пребольно шлепнула меня по губам. -- И ты бы тоже молчал, хамло!
-- И я еще виноват! -- гнул свое отец. -- Она где-то шатается на ночь глядя... наверняка с каким-то хахалем тискалась!
-- Ни с кем я не тискалась! -- разозлилась я. -- Я с Майкой сидела в садике. Она сказала, что у нее умирает мама. А я не могу, когда слышу, что кто-то умирает, взять и сказать: пока!
-- Ладно, иди есть, -- мама сменяет гнев на милость. -- Я буду молиться за эту девочку. И ты молись! Куда села, лоб не перекрестив?
Поганый день.
-- А-а-а-нгелы в небе песнь воспевают, что Христос родился, всем возвещают! -- старательно вывожу я, стоя в первом ряду хора нашей воскресной школы.
Это генеральная репетиция рождественского концерта.
В конце ее наша пианистка, женщина с симметрично-грустным лицом, подзывает меня к себе.
-- Мила... Не могла бы ты... петь немного потише?
-- Да...
-- А еще лучше: вообще не петь... Просто открывай рот и все, хорошо?
Я опешила:
-- Хорошо, но я... Я вроде неплохо пою...
-- Не обижайся, пожалуйста, но ты поешь громко, но... неправильно... со слухом у тебя беда!..
-- Зачем тогда вы взяли меня в хор?! -- От обиды у меня даже слезы навернулись. -- Я ведь ездила на репетиции! А у меня уроков куча! И вообще!.. Я на утренник не приду!
-- Мила, ну что ты!.. Ты -- украшение нашего хора!
-- Да ну вас! -- Я топнула ногой и пошла домой.
А дома оказалось, что какая-то зараза, стоявшая во втором ряду хора, прилепила жвачку к моим волосам.
И хотя мама кричала, что все можно спасти, я пошла в парикмахерскую.
-- Зачем так коротко? -- ворчала мама.
А я недовольно думала, что надо было еще и выкраситься в синий. Тогда бы этот долбаный хор имел тот вид, которого заслуживает!
Назавтра мы прогуливаем с Майкой английский в садике. Ей нравится, как я подстриглась.
-- Понимаешь, -- говорю я, -- ведь это же обидно, когда тебе не дают петь! Должно быть так: или ты поешь, или слушаешь! Или пишешь, или читаешь! Нельзя стоять в хоре! Надо петь! Надо писать!
Майка смеется. Она постоянно переделывает стихи, которые мы проходим на литературе.
Например, недавно был "Школьник".
Сижу я за партой в школке дурной,
Мечтаю попасть поскорее домой;
Мне хочется есть и хочется спать;
А мне все втирают про Пушкина, блядь!
Собаке бродячей и то веселей--
И я так ужасно завидую ей --
Обшарит помойку, что-нибудь съест
И спать заберется в вонючий подъезд.
Хочу я на свете жить, как она,
Свободой своей наслаждаясь сполна, --
Прогуливать школу, пить и курить
И в туалет под забором ходить.
Я принесла с собой свой рассказ. Он в ученической тетрадке в клетку. Это история про ангела смерти. Ангела, который злоупотребляет своими полномочиями. Он забирает душу человека чуть раньше, чем надо. До того, как человек по-настоящему умрет. Он боится, что его высшее начальство ему наваляет, но все равно иногда срывается. Однажды он летел за одной душой, видел сверху спину мужчины в светлой рубашке, крутившего педали, видел головку девочки с косичками, видел, как она вытягивает ноги в белых носочках и красных сандаликах, чтобы они не попали в колесо... Он выдернул ее маленькую душу из тела, как только мужчина, бросив велосипед на траву, подошел к ней и стал расстегивать ширинку. Ангел смерти выдернул душу из девочки и унес ее далеко-далеко, а она плакала и просилась к маме, но никогда-никогда не узнала, что с ней должно было произойти...
Когда я читала, ветер то и дело лохматил мои свежестриженные волосы, они лезли в глаза, в нос и в рот, а Майка их заботливо поправляла. У нее были легкие, невесомые прикосновения.
И я сказала:
-- У ангелов такие руки, как у тебя. Когда они достают из человека душу, он совсем этого не чувствует.
Она пристально посмотрела на меня.
-- Другого человека -- не тебя -- я бы убила.
-- Прости меня. Я живу, горя не зная, как говорит мама. А у тебя...
-- Не будем про меня... Ты ни в чем не виновата... Если бы я могла освобождать души, думаешь, мама все так же мучилась бы? -- Она смотрела в сторону. Хорошие люди, когда плачут, смотрят в сторону. А потом добавила: -- Расскажи мне про рай. Просто придумай что-нибудь...
Мы сидели в садике, примерзая к лавочке, среди сугробов снега на земле и облаков снега на небе, наши носы и уши леденели, а у меня из сумки торчал уголок фиолетовой шапки-капора, подрагивавший на ветру, как язычок пламени, маленький фиолетовый огонек.
Шесть утра. Проклятье. Чтоб мне сдохнуть. Шесть утра.
Воскресенье.
Мама разбудила меня на раннюю службу.
Противиться бессмысленно, я одеваюсь.
Захожу в зал. Мама в ночной сорочке -- белой в синий цветочек "зимней" сорочке из очень толстой ткани -- стоит босая на краешке ковра -- на пол не становится, он же холодный.
-- Слышишь? -- говорит она.
Я прислушиваюсь. Где-то далеко завывает собака.
-- Ишь как вытягивает! -- Мама качает головой. -- У нас в деревне сказали бы: к смерти. -- Она вздыхает. -- А может, от холоду и от голоду. Зима суровая в этом году. Возьми там объедки в пакете, возле мусорки положим.
Мне очень хочется выть от того, что надо ехать в церковь, но я молчу, и мы едем.
Вечером мне звонит Майя. Ее мама умерла.
Чтоб мне сдохнуть.
Я сидела рядом с ней всю ночь. Мы с мамой по очереди читали псалтирь.
У моей мамы строгий профиль и суровая складка у губ.
Ее слова прокладывают путь по снежной равнине -- шаг за шагом, туда, откуда не возвращаются. Моя мама -- правильный ангел смерти, она все делает вовремя, я знаю.
Есть вещи, о которых все помнят, но никто не жалеет, есть и такие люди, но сейчас не о них.
Одна из таких вещей -- мусорное ведро.
У нас в доме полгода не работал лифт. Сгорел. Какой-то придурок бросил бычок -- вот и полыхнуло. Пожарники потушили. Но лифт не работал. Поэтому мы так делали: идешь с утра в школу, берешь мусорное ведро, выбрасываешь, ставишь на первом этаже под лестницей. Потом возвращаешься из школы, берешь ведро -- и домой. Удобно.
На дно мусорного ведра подстилали газету, чтоб мусор не прилипал. Но иногда -- при особенно мерзком мусоре вроде рыбьих кишок -- газета размокала и прилипала к дну и тогда приходилось чем-то (я обычно палочку какую-нибудь находила) поддевать ее и вытаскивать из ведра. А иногда она еще и рвалась в клочья, и я, плюнув на все, лезла в ведро руками...
Дома ведро надо было сполоснуть водой. А когда оно высыхало -- постелить новую газетку. Наука!
Ведро было моим мучителем много лет. Моей повинностью, тяжким крестом, впрочем, не сколько тяжким, сколько вонючим.
Но однажды я предпочла общество ведра всем прочим существам во вселенной.
Я сидела под лестницей и рыдала.
Я сидела рядом с ведром и рыдала.
Я удрала с похорон Майиной мамы. Не смогла это видеть.
Я утирала слезы фиолетовым капором, пух лез мне в нос, я несколько раз чихнула.
Мы пришли всем классом. Классуха так захотела. Мы стояли, как придурки, вытянувшись в струнку, а Астапкин даже умудрился, приподнявшись на цыпочки, прошептать мне на ухо:
-- Помер один мужик, попал в ад. Ему черт говорит: какую муку себе выберешь? Открывает одну дверь: там людей на сковородках поджаривают, открывает другую -- там людей на колья сажают, открывает третью -- там мужики стоят по пояс в дерьме и курят...
-- Астапкин! -- тихо рявкнула классуха.