Севастополь - Выставной Владислав Валерьевич 16 стр.


Она повлекла его в темные, беззвучные гроты листвы, где‑то по ту сторону жизни.

— Жека, а вы в эти дни хоть раз вспомнили меня, вагон? Или это такие пустяки?

Они сидели на скамье в аллейной нише, полной глухоты и мрака.

Девушка клонилась к его лицу, лукавая, готовая тотчас отпрянуть, брызнуть смехом.

— А как по — вашему?

Ему кипуче захотелось рассказать ей всю жизнь с изначальных самых дней, об одиночестве, о смутном предчувствующем пути, которым шел к ней, о возвышенном значении их встречи. Удерживал ее подсмеивающийся, легкомысленный тон. Вместо этого говорил об университете, о Петрограде, о корабле. Узнав, что Жека была художницей, мечтала о Строгановском, работала на фронте сестрой, но непорядки в легких заставили ее вернуться в Севастополь, к морскому воздуху, Шелехов вдруг набрался храбрости, нагнулся и погладил пальцем ее теплую тугую ногу.

— Помните, Жека… в ту ночь я спал щекой вот тут. Это была невероятная ночь. Но вас… это не стесняло?

Девушка не ответила, убаюканно покачиваясь и напевая с закрытым ртом. Он счел это за поощрение. Его наполнило самое сладостное в жизни, невыразимое тоскование. Но ее… ее покорности он не понимал. И уже становилось жутко за то, что он делал, и за то, что хотел делать дальше, как Жека вдруг соскочила со скамьи и закружилась с издевательским хохотом:

— А вы слыхали, как инкерманские лягушки квакают?

— Жека, какие лягушки? — умолял он, ловя ее за руки, не желая просыпаться.

— Идемте, идемте, вам вредно уединение.

Опять в кругу над морем шла толпа, в которой стало теснее и как будто тише: люди кружились в бесслов- ном забвении. Море смутно просветлело; лег знакомый сказочный путь звезды.

Не твой ли путь, прапорщик Шелехов?

Потом спустились к морю, гуляли вдоль берега по гранитной дамбе, о которую плескалась теплая влажная тьма. Плескалась и отбегала и вдруг билась о край с глухим взрывом, взметывая к звездам водяной смерч, под которым, повизгивая, пробегали женщины. Должно быть, далеко в море был свежий ветер, к берегам Севастополя гнало мертвую зыбь.

Жека лукаво и ожидающе молчала, нет — нет да и поглядывала на прапорщика из‑за плеча. Нужно было говорить, болтать, а он не мог ничего придумать: молчал и любовался ею до самотерзания, до отчаяния. Да и понятно: он никогда еще не видел рядом с собой таких женщин, интересных, с изящной поступью, на нее даже в темноте встречные оглядывались и провожали взглядом. А от этого еще больше вязала зябкая, малодушная робость… Чтобы не молчать, задавал разные неуклюжие, неуместно деловитые вопросы вроде того: «что это за здание?» или: «у вас всегда в Севастополе так много гуляющих на бульваре?» или: «кажется, и у вас, в Севастополе, белый хлеб тоже исчезает с рынка?..» И самому становилось стыдно. О, было бы совсем другое, если бы вместо него шел один из статных напроборенных лейтенантов или мичманов, умеющих непринужденно создать между собой и женщиной атмосферу любовной игры, пустых, но значительных словечек, вкрадчивых касаний!.. Он малодушно сдавался заранее, хотя мог дать ей в тысячу раз больше, хотя судьба его восходила блистательно…

Всюду они волочились за ним, нищие, пригорблен- ные годы.

Закуривая, нарочно осветил поближе спичкой ее лицо. Опять резкие, немного длинные, язвительные губы. Те самые, которыми поманили однажды, обрекая тосковать по ним всю жизнь, бледные, размытые туманом фонари Петербурга.

Он не мог вытерпеть:

— Мне хочется сказать вам, Жека… Я не представляю, как бы мог завтра или послезавтра гулять вот здесь, вообще жить, пить и есть и не видеть вас… А вижу во второй раз. Я потом расскажу вам много… А вы, вы могли бы завтра уже забыть обо мне?

Жеку разбирал неугомонный смех:

— Вы всегда так решительны?

Он понял это как намек на то, что произошло недавно в аллее. Не оттолкнул ли он ее своим сумасшедшим движением навсегда? Но она успокаивающе, добро прижалась к нему.

— Ну, конечно, конечно, мы с вами будем большими друзьями.

Ему хотелось еще спросить: «А есть у вас… кто- нибудь?», чтобы успокоиться совсем, до конца. Но так и не посмел. Они очутились в дальнем пустынном углу бульвара против самого рейда. Воздух еще больше посинел — или глаза пригляделись к темноте, но различались неподвижно шествующие туманные громады «Воли», адмиральского «Георгия», скольжение поздних шлюпочных огоньков туда и сюда: то редел берег, гульбище, подступали сны и предполночная глухота.

— Покажите, в каком направлении Одесса, — попросила Жека.

Шелехов показал рукой в фосфорическое марево звезд…

— И там румынский фронт?

— Да… А что? — с внезапной ревнивой тревогой спросил он.

Она не сказала ничего, тихо улыбаясь, думая о своем. С улицы доносились отголоски органного вальса из кино, терзающая цыганщина, но это было хорошо. Они стояли у каменного парапета над морем, покачиваясь, плечом к плечу; он читал ей стихи, какие приходили на память; лобзала камни внизу незасыпающая волна.

г— Скоро одиннадцать, пора домой, — напомнила Жека.

Да, ему тоже нужно было спешить: мог уйти последний катер.

Он провел ее на гору, в одну из старинных, чистеньких и узких уличек, где мостовые поросли травой. Прощались у чугунной калитки, под тусклым светом домового номерка.

— Помните: я каждый день после девяти у моря… там, где сегодня.

Это — она сама, сама!

Медленно, боком утонула за калитку. Но лицо показалось на прощанье еще раз. Шелехов все стоял, ожидая чего‑то.

— Прапорщик, — позвала она. — Ну, уходите. Как это: звучала музыка?..

— «Звенела музыка в саду, — поправил он, — таким невыразимым горем…»

Он приблизил к ней свое лицо, она не отдалила совсем, но и не давала губ. Напрасно он искал их, слабея и закрыв глаза: только чувствовал близкий их, лукаво обегающий, скользкий холодок. Еще незнакомая ему игра! И у закрытой двери стоял несколько минут, и чугун леденил его лоб.

— Нет, какая ночь, подумайте, какая ночь!

Он чуть не кричал это сам себе, сбегая вниз, к морю, и выпевая неведомый, самим им придуманный героический марш: турум — ту — ту! Что‑то опять похожее на зажигательную марсельезу… До катера добежал в самую последнюю минуту, когда уже убирали сходню. Пришлось махнуть с разбега над глухо клокочущей от винта водой, — и это было чудесно, потому что этого прыжка жадно просило тело.

Шелехов протолкался через матросскую тесноту, через родной корабельный уютный галдеж. Узнавая его, расступались бережно… О, эти могутные матросские плечи! Теперь они — свои, вынесут из любой беды… Он пролез кое‑как за мостик, на пустынный бак. Катер колыхало, сносило в темь мимо редких береговых огоньков, мимо военной мигалки, посверкивающей где‑то на горе.

— Мина! Мина! — балуясь, кричали на корме. Голубоватый огненный зигзаг в самом деле летел на катер, под самым бортом сверкнул и молниеносно пропал впереди. То в фосфоресцирующей глубине играл дельфин. И ночь помрачнела.

Шелехов вспомнил весь сегодняшний день. За иной год не случится так много. Из океанской тьмы навстречу, в лицо, жег соленый освежительный ветер. Вот она, жизнь, жизнь! Она оказалась щедрее и волшебнее всех мечтаний. Пальцы его стиснули борт, мокрый от волны. Какую‑то мощь он мерил в себе, и казалось: еще небольшое усилие пальцев, стоит только захотеть, и кованое железо борта завьется податливой дугой. Глаза смеялись сами. И нарочно вызывающе громко пел в темь, в ветер то, что днем боялся договорить даже в мыслях:

— Я хо — чу… да, та — ра — ра — рам!.. я хочу, дорогой то- ва — рищ, попасть, и я попаду… та — ра — ра — рам!.. в Учредительное со — бра — ние!..

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

С моря было спокойно.

Грозный Черноморский флот, двоясь в тихой волне, погружен в недвижную чугунную дремоту. Панцирные сети, укрепленные на огромных стальных поплавках- бонах, ниспадающих до самого дна, охраняя его, завешивают вход в рейд со стороны открытого моря. Сквозь завесу не проскользнет ни одна вражеская подводная лодка. И флот едва дымит, держа корабли свои в «третьем положении», то есть в готовности выйти в бой не раньше чем через шесть часов. Солнечные зайчики узорят борты дредноутов, в кубриках названивают балалайки, моторки мирно бегут по утрам в порт за провизией.

Флот ест, спит, гуляет.

Иногда два пароходика пропыхтят к горловине рейда, зацепят по бону и растаскивают их в разные стороны. Панцирные ворота растворяются на несколько минут. Медленно скользят, кося наклоненные мачты и неся за собой в воде зеленую тень, зеленоватые щеголи — гидрокрейсера — «Ксения», «Георгий». В разведку или по секретному поручению наморси. Проползет посыльное судно «Веста» — суток трое ей болтаться на зыби, сматывая обрывки кабеля Севастополь — Варна. Или вырвется полдюжина лихих бронированных катеров, зальется по воде вперегонки, как собачья стая, взъяряя белую кипень кругом. На Дунай, в Сулин, к генералу Щербачеву. Миг — и нет уже катерков. Только пыхтят натужно пароходики, затворяя ворота.

А за воротами еще ограда — минные поля, невидимо залегшие до всех горизонтов. Тусклые шары мин покачиваются под водой — на глубину осадки судна, на тонких стальных тросах, якорьками впившихся в морское дно. Мины похожи на мрачные сферические плоды, слишком отягощающие свой зыбкий стебель. В каждой — десятки пудов тротила, в каждой затаена до поры до времени внезапность чудовищного грохота, хаоса свистящих обломков, чудовищного дымового смерча, по рассеянии которого на поверхности не останется ничего. Если за десять километров от корабля рвется мина, то в кают — компании крышечка из фаянсового чайника сама выскакивает на стол.

Но минные поля страшны только для врага. В невидимых минных полях оставлены невидимые же дороги — «Северный канал», «Южный канал», математически точно отложенные и на секретных штурманских картах. Свои корабли идут в море по этим безопасным каналам, охраняемые подводным забором из чудовищ. Однажды в день метельщики — тральщики проверяют и разметают начисто эти дороги, куда вражеская подводная лодка, прокравшись ночью, может поставить такой же многопудовый плод на зыбком стебле.

Это — контрольное траление.

В контрольное траление выходят лишь мелкосидящие суда. Они шествуют все время попарно, теснясь каждый к невидимому берегу невидимого канала, почти на грани страшного поля. Издали кажется, что суденышки танцуют кадриль. К кормам обоих тральщиков при лажен своими концами соединяющий их стальной трос: тральщики парой идут вперед и тянут за собой трос, зыбина которого утопает в воду и режет поперек всю ширь канала. Если в канале поставлена чужая мина, зыбина подсекает ее под водой за стебель, а измеряющие напряжение кормовые аппараты, к которым прикреплены концы троса, указывают тотчас же на присутствие постороннего тела. Обнаруженная мина выводится на поверхность, после чего ее расстреливают тут же, а если море спокойно, к ней осторожно подходит шлюпка, матросы навинчивают чугунные нашлепки на смертельные глазки и улов буксируют домой.

…За панцирной завесой, за минными полями, за тральщиками — флоту спокойно.

Порой «Ксения» и «Георгий» сгинут за горизонт — с неведомым поручением от клювоносого, насупленного адмирала. Пройдет посыльное судно или катер с провизией для бригады траления — в Стрелецкую бухту… Однажды на закате ворота растворились, чтобы пропустить миноносец «Лейтенант Зацаренный». Андреевский флаг, как и полагается в походе, развевался на гафели. Обе трубы дымили густо и весело. На мостике рядом с командиром стоял подвахтенный офицер, прапорщик Софронов. Он, горделиво краснея, козырнул рукой в белой перчатке в пространство, в лебединые груди голубых «новиков», мимо которых проплыл: там на «Гаджибее», тоже на мостике, вытянулся бывший юнкер Пелетьмин, заносчивый красавец Пелетьмин, фельдфебель школы, которого знатная родня устроила на самый блестящий миноносец, — и Пелетьмин узнал товарища, показав это изящным мановением руки. Путевой, не здешний ветер Дул.

Остались за кормой акварельно — розовые отлогости дальнего степного берега, как бы приподнятые в воздухе над стеклянной кривизной воды. Вон бойницы Констан- тиновской батареи, столь часто виденные со скучной, недвижной земли бульвара; вблизи они облуплены и древни; и — бойницы уже позади. И ничего не стало, только бездонный свет бьет в глаза, и шипят и бегут нескончаемо — будто в гору — медно — закатные, с грозовой чернотой хляби. Прощай, земля! И прапорщику груди не хватает, чтобы вздохнуть…

Это тогда вахтенный матрос подошел к Шелехову — на спардеке «Качи».

— Господин прапорщик, миноносец на траверсе.

Шелехов передал ему бинокль, не желая отрываться от каких‑то своих обдумываний (он мерил спардек взад и вперед, куря, сбычившись).

— Посмотрите, какое судно, отметьте время, занесем в вахтенный журнал.

Матрос пощурился в трубки, повертел их.

— Двухтрубный… нос с нарезом… Должно, «Заца- ренный», господин прапорщик.

— Вы не ошибаетесь? — встревожился Шелехов.

— Давеча для «Зацаренного» в контрольное ходили.

Шелехов выхватил у него бинокль, жадно прижал к глазам. Корабль стоял или грезился где‑то на краях мира и воды. Кто знает — «Зацаренный» ли, другой ли… Его освещал закат, а может быть, отсветы необычайной, уже открывшейся перед ним земли. Едва видимой точкой — сквозь ревнивое волненье — чудился где‑то там уходящий Софронов. Прапорщик глядел неотрывно, очарованно…

Говорили, что с фронта едет Керенский.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Впрочем, и без этого время было чревато волнениями и событиями, подобно дереву, отягощенному плодами. Близились выборы в Совет. Жека ждала каждый вечер в темноте, у плещущего моря. В воскресенье выученики Шелехова готовились поставить в бригадном клубе свой первый спектакль: «Сирота Горпына». Каждый день предвещался такой, словно в глубине его играли немыслимые радуги. Даже не значащее ничего позвякивание стаканов в кают — компании, с которого начиналось обычно корабельное утро, рождало иногда во всем теле сладкое, предвкушающее похолодение…

В воскресное утро ревизор Блябликов поймал Шелехова на верхней палубе, жал ему обе руки, сластил улыбочками, обхаживал, как красотку.

— Вас можно, кажется, заранее поздравить? Маленькую просьбицу… позволите?

Шелехов вежливо недоумевал.

— Ради бога…

— При случае когда не откажете на автомобильчике и меня в город подкинуть! Вам, как делегату Сове та, будет полагаться… Катером такую массу времени тратишь. А у меня в городе семья, детишки… папку ждут.

— Да ведь… ничего не известно еще, что вы! — смущенно и радостно ежился Шелехов.

Блябликов понимающе подмигивал:

— Ну, ну — ну!..

Конечно, исход выборов был ясен для всех, об этом никто даже не считал нужным много говорить. Разве не Шелехов властвовал по — настоящему в бригаде?

Без него, например, не начиналось ни одного митинга, на котором решалось какое‑нибудь важное дело. И если он опаздывал, и Скрябин, и Мангалов, и Маркуша — все они должны были терпеливо ожидать его, вместе с матросами, и иногда неловко было даже видеть, как затерянно таращились они из толпы… Недаром и Мангалов, почуяв, откуда тянет ветер, сам предложил ему одну из лучших кают наверху…

Чай пили сегодня в кают — компании по — праздничному, с прохладцей, по рукам гулял последний номер «Русского слова», стоял неимоверный гвалт и дым.

Адмирал оказался прав: черноморская делегация вершила чудеса!

— Нашего бы большевика еще туда… он хлеще бы показал.

Лобович усмехнулся Шелехову ласкательно. Он питал к прапорщику отеческую слабость.

Свинчугов яростно ухватился за эту тему:

— Да уж, конечно, лучше, чем какую‑нибудь жидюгу Баткина. А то нашли присяжного поверенного, одели в клеш и возят: смотрите, как у нас матросики красно говорят, какие они ре — во — лю — цион — ные! Россию надувают, мерзавцы!

— Сергея Федорыча обязательно надо было бы, это матросики маху дали, — подобострастничал некий невзрачный, незапоминающийся поручик с номерного тральщика, в нечистоплотном кительке, — Сергей Федорыч и флотский офицер и со значком высшего образования!

Мангалов, начальственно мигая, возражал:

— Ну, его скоро того… повыше выберут. Скоро бригада траления это… загремит, братцы.

Назад Дальше