Стрела времени (Повесть и рассказы) - Притула Дмитрий Натанович 20 стр.


Все вечера с семи и до одиннадцати Павлуша просиживал в лодке. То есть сначала, конечно, возле лодки, это когда днище до ватерлинии покрывал суриком на эпоксидке, а потом звал друзей, чтоб снова перевернуть лодку, и уж с тех пор сидел внутри. Ну, конечно, еще и потому сидел все вечера в лодке, что особенно-то ему и деваться было некуда.

Конечно, дом родной он и есть дом родной, но в нем стало тесновато. Одну комнату занимает брат Боря с Людой и Владиком, а в другой — большой, но проходной — вся остальная семья. С отцом-матерью, глядишь, сжился бы сносно и в одной комнате, а вот с братом Павлуша сумеет сжиться вряд ли.

Что попивает брат, это понятно, хотя, конечно, не каждый день, — шофер, жизнь собственная тоже дорога, — а вот в пятницу как разгонится, так до воскресного утра не просыхает. Да еще и гордость его заедает — пьет только на свои, недодавая Люде основательную часть зарплаты. Да каждый день приходит домой часов в девять, хотя работа кончается в шесть, а Люде в это время изводись — до нее слухи дошли, что муж захаживает к Вале, учетчице гаража, к тому ж она бывшая подруга Люды и при встрече задевает ее взглядами победными.

А Люду Павлуше жалко — уж как она нравилась ему пять лет назад — стройная была, веселая.

Пять лет всего отлетело, а где ж та юная Люда, расплылась, не стесняется при Павлуше ходить в драном халате, волосы нечесаные, вся она нахохлившаяся.

А Владик-то все понимает, вид у пацана испуганный, к бабкиному подолу как прибьется, да так и простоял бы до сна, а Люда, вся на взводе, шпыняет его, отгоняет от бабкиных колен, не портите ребенка, мама, уже доказали, какой вы есть воспитатель, на сына старшего, к примеру, полюбуйтесь.

И что в случае таком людей держит, разлетитесь вы, братцы, в разные стороны. Но, Павлуша, я уже старая стала, я себя чувствую так, будто мне пятьдесят лет, а куда я сбегу, да еще с ребенком, если у матери одна комната и в ней младший брат с женой, а Борьке жилья не будет в ближайшие годы. Да и его мне жалко, я его хоть чуть сдерживаю, а без меня совсем пропадет. Что он болтается, это как раз ничего, не мыло — не изотрется, но только б и жену законную не забывал.

Вот и скрывался Павлуша в своей лодке, и дело это ему нравилось, и радовало, что работа продвигается не так уж и медленно — потопчины соорудил для ходьбы вдоль бортов и три переборки поставил для усиления лодки, форпик (это для топливного бака на шестьдесят литров), заднюю стенку каюты и ахтерпик.

Тихий стоял августовский вечер, и было часов около одиннадцати. Белые ночи давненько уже обессилели и упорхнули отдыхать до следующего лета, небо стало сине-зеленым, тугим, высоким. В тишине иной раз посвистывала электричка, земля темна и дома темны, словно бы они вырезаны из фанеры, над домами узкой полосой лился слабый зеленый свет, звезды были мелки, а серп луны четок и ярок — можно работать и при лунном свете, но Павлуша для верности жег керосиновую лампу. Иногда глубоко в небе мерцали огни — то пролетал самолет. Пелена, сотканная из покоя, прохлады и вечерней неуловимой влаги, окутала землю, продлилась еще, вечер позднего лета, не покидай душу, покой предночный.

Сейчас собственная дальнейшая жизнь казалась Павлуше радостной загадкой, и разгадка не сулила, конечно, ни беды, ни тревоги.

Ему оставалось всего-то ввинтить два-три шурупа, чтоб на сегодня работу закончить, как вдруг услышал он осторожные шаги у лодки.

— Кто? — недовольно спросил Павлуша.

— Да я это.

— Люба? — удивился Павлуша и выглянул из лодки — Вот так штука. Случилось что? Отец послал посмотреть, как идут дела?

— Нет, я просто так. Я, может, давно не видела тебя. И, может, увидеть хочу.

Он скорехонько выпрыгнул из лодки и сел на ступеньку. Не во сне это — Люба перед ним. И видел-то всего раз, а скучал по ней, а сейчас обрадовался так, что сердце гулко заколотилось.

— Ты почему не появляешься? Ведь вон когда прибыл.

— Где ты живешь, не знаю. Мог бы узнать у своего отца, но как пойти к тебе домой? Вот когда лодку доделаю…

— Значит, не хотел увидеть.

— Очень хотел. Даже снилась.

— Даже снилась. Значит, не хотел увидеть.

— Очень хотел. Даже, говорю, и снилась.

— Даже и снилась. А что же на работе не нашел?

— А я не знаю, где ты работаешь.

— Ты не из детского сада, нет? Нашел бы. На рынке, в уцененных товарах.

— Значит, найду.

— И раньше мог, если б захотел.

— Да ты замерзла, поди, — сказал Павлуша.

На Любе было легкое платье. Он протянул руку и дотронулся до Любиного плеча. То есть он хотел согреть ее плечо горящей своей ладонью, и только, — погладить плечо он не осмелился бы, потому что как раз смелости да и сноровки в нем не было, но Люба-то поняла, что есть в нем и смелость и сноровка, и подалась вперед, к Павлуше, совсем приблизилась к нему, а Павлуша, вдруг растворившись в ее желании, припал к ее рту, и губы ее, во сне сухие, сейчас были влажны и горячи, и Люба как бы обмерла в напряжении, и дыхание ее участилось. Павлуши сейчас как бы и не было, сознание его померкло, слаще не было минуты в его жизни — размытое в лунном свете ее лицо, вздрагивающие ноздри, и кожа, невозможно гладкая, как бы пульсирующая кожа — все так. Но вдруг в сознание Павлуши стало проникать что-то такое уж знакомое, повседневное, что-то уж очень близкое, что вошло в жизнь, как атмосферный столб, солнечный свет либо осенний дождик, — то был винный запах, и Павлуша, ненавидящий спиртное, узнал, что это не легкий запах шампанского, но тяжелый запах водки либо заменителя типа «клопомор», и этот запах был так неожидан, что Павлуша отпрянул.

Люба потрясла головой, чтоб прийти в себя.

— Ты что? — удивилась она.

— А где это ты пила?

— В ресторане. А тебе что?

— Да ничего. А только противно.

— А может, я с подругой посидела да для храбрости и приняла. Ты же не появляешься. А может, я не одна была, а с телком вроде тебя.

— Я ж тебя не звал.

— Я домой шла и увидела свет. Но ты… ты, — нужного слова Люба сразу подобрать не могла и только уничтожающе махнула рукой.

— Я тебя ждал, очень ждал, но так — не могу.

— А ведь пожалеешь.

— Да, пожалею, — согласился Павлуша, а Люба растворилась в темноте за гаражами.

Павлуша же лег в лодку между каютой и ахтерпиком, погасил лампу, руки завел за голову и долго смотрел в сине-зеленое небо, мерцающее огнями самолетов и вспышками малых звезд, лежал он долго, понимая, что отчаянно, даже бесповоротно любит он вот эту самую Любу Мамзину, уж какая она ни есть, и под этим глубоким ночным небом догадывался Павлуша, что ничего хорошего из этой любви не может выйти, но и готов был ко всему.

Да, Люба Мамзина работала в магазине уцененных товаров. Вернее, то был не магазин, а лавка, и торговала Люба ненужным товаром: креслами без ножек, авторучками-фонариками, которые не умещаются в руке и, конечно же, не пишут, съеденными молью ковриками, битыми пластинками, дырявыми ведрами.

Хотя лавка была на рынке, люди заходили сюда редко. А лавка между тем работала, занимая довольно просторное помещение.

И Люба понимала, что без лавки никак нельзя. Потому что магазины должны делать план, на том торговля и держится. И уцененка должна делать план, а на хламе его не сделаешь. Вот и открыли лавку — спускают лежалый товар. Товар пару лет пролежит у Любы, его подчистую и спишут. Иначе никак нельзя. С другой-то стороны, а Любе что за смысл работать? Премию ведь она не получает, только восемьдесят рублей зарплаты. Но ведь она уже присохла к торговле, куда ж ей деться? А в обычном магазине надо весь день вертеться, а Любе больше нравится дремать. Ну и что — нет премии, зато ей начальство иной раз продаст то, чего нет в магазине, — кофточку, пальтецо, сапожки. Так что Любе было неплохо — она при месте, и папа не ругает.

И место удачное: лавка на рынке, и это славно, видна колокольня и слышен галдеж ворон на ней, и видны торговые ряды, забавно смотреть, как народишко топчется у прилавков. Да разве ж не забавно видеть, как люди открывают рты, а слов не слышно — будто они рыбы, заглатывающие воздух. А вот собачек продают, и песик из хозяйственной сумки помахивает хвостиком, и Люба часами могла смотреть на этот хвостик.

Тихо, дремотно текли кое-какие соображения в голове Любы: вот вчера вечером она была там-то и там-то, съела то-то и то-то, а сегодня вечером встретится с подругой Наташкой, та познакомилась с молодым портным — он художник, но бросил рисовать, потому что этим делом не прокормишься, а вот шить женские брюки и юбки — это да, этим можно прокормиться, и жене не нужно работать, брюки шьет за вечер, и брюки, скажем прямо, всем на удивление, сразу видно мастера, на улице все ахают и спрашивают адресок его, но он тоже ловкач, знает жизнь — только ателье подняли цены, он тоже не отстает от жизни — брал двадцать рублей за брюки, теперь тридцать, за юбку десятку брал, теперь — пятнадцать. Но работа — ахнешь.

Не мешали Любе и редкие посетители: она знала одну точку на оконном стекле — муха долго сидела, — и Люба при посетителе смотрела ровнехонько в эту точку, а так как товар был весь сразу виден, то посетитель, стушевавшись, уходил прочь.

А вот и первые белые мушки полетели, да крупные какие, чуть подкручены ветром, сносит их как бы по касательной к земле, да и то сказать — зима припозднилась, пора бы и на шубку переходить, шубка хоть синтетическая, но очень хороша, летом купила, да и шапка хороша — беличья с длинными ушами, так что Люба вполне похожа будет на Снегурочку.

В лавке было тепло, на душе у Любы спокойно, дремотно и уж конечно беззлобно, покруживали мушки, вскидывались с колокольни вороны и, покружившись, возвращались на насиженное место, снег оживил очередь, и люди задвигались порезвее, Люба же была далеко от повсеместных забот, ей было уютно и счастливо, потому что она уверенно знала, что не всю жизнь ей вот так стоять, будут приятные перемены, а покуда и так жизнь течет спокойно и незатруднительно.

Каковы перемены, Люба не знала, но что они непременно будут и непременно приятные, не сомневалась.

Итак, стояли бесснежные морозы, земля промерзла стала упруга и звонка, как резиновый мяч, и тут-то пошел первый снег, мушки то есть полетели, и в лавку вошел наш друг Павлуша Пастухов.

Что-то даже и ворохнулось в Любе: не то сожаление, что вот ходит человек понапрасну, не то обида, что вот он поучал ее, словно папаша родной.

А Павлуша-то готовился к этой встрече, даже с работы отпросился, вчера долго не мог заснуть и сегодня с утра нервничал, да и сейчас поджилки его тряслись, сердце же, как только Павлуша увидел Любу, поколотившись о прутья грудной клетки и поняв безнадежность их сломать, соскользнуло с законного места куда-то в подвздошье.

— Ну что, Люба, как живешь?

— Да так и живу.

— Хорошо тебе здесь, что ли?

— Хорошо здесь, что ли. Во всяком случае, никому не завидую и потому собой довольна.

— А вечерами что делаешь?

— А вечер — время нерабочее. И человек имеет право на личную жизнь.

— На танцы ходишь?

— Хожу. Но редко.

— А куда?

— В Манеж, например. Но скоро перестану. Там все девочки четырнадцати и пятнадцати лет. Я уже вроде мамочка для них.

— Так сходим в кино.

— Фильмы плохие.

— Будут и хорошие.

— Не будет хороших — я знаю.

— Так, может, не приходить больше сюда?

— А я никого между тем и не звала. И даже странно. Будто бы люди сюда ходят недобровольно.

— А вроде когда-то звала.

— Вроде когда-то звала. А больше не зову.

Ну хоть бы в глаза человеку посмотрела, улыбнулась, раз приходит, значит, чего-то ждет, а чего, чего он ждет, даже взгляда пристального он не стоит — уничтожен, совсем уничтожен.

— Значит, так, Люба?

— Значит, так..

— До свиданья тогда.

— До свиданья.

Ну, вот так-то, если разобраться, что его сюда тянет, на что рассчитывает, может, и был у нее к нему какой интерес минутный — вроде он птичка новая, залетная, а потом интерес пропал.

Но что Павлуше все эти резоны, если он каждодневно помнит Любу, и если он бежит за ней, когда видит на улице, и всякий раз оказывается, что это другая девушка, и если он считает дни на работе — вот тогда-то я зайду в лавку. Он заходил бы каждый день, да неудобно глаза мозолить лишний раз. Так что пришел уж тогда, когда больше не мог выдержать.

И то сказать: разве это не радость — увидеть Любу. Вот даже если нет ответа. Теперь Павлуша согласен был и без ответа. Потому что его не оставляла надежда, что еще не все потеряно, что нужно лишь терпением запастись, Люба еще увидит, какой он мастер. Да разве же может один человек не оценить другого человека, если этот другой человек, предположим, мастер, если он может сделать вещицу, от которой дух замирает, вот бы только весны дождаться да снова к делу подключиться, и Люба все оценит и поймет точное место Павлуши.

Между стадионом (музыка играет, мальчишки на коньках гоняются) и обществом слепых (в большом цехе люди вяжут волейбольные сетки, платная чтица роман читает) воткнулся мебельный комбинат.

Название, конечно, громкое — комбинат! — на самом деле предприятие небольшое, это филиал большого комбината, что находится в городе (два часа езды в один конец).

Выпускают здесь два вида товаров: матрасы для деревянных кроватей и кресла-кровати для подростков.

Вот тут-то и работал Павлуша. Он два года учился в ПТУ, где из него готовили классного мастера мебели, да год проходил практику в мастерской по восстановлению старинной мебели. Павлуша считался лучшим учеником, надеялись, что из паренька выйдет толк, да и сам он чувствовал в себе некоторое умение и вкус к хорошей мебели.

Всего две недели понадобилось Павлуше, чтоб освоиться с новым делом. Начальница цеха Валентина Александровна Верозубова не могла нарадоваться на Павлушу: покладист, непьющ и с делом справляется.

Да и товарищи по работе были им довольны — беззлобен, на дружеские шутки не обижается, с работой справляется, еще и напарнику Василию Семеновичу поможет, если у того очередной раз поясницу прихватит. Все знали, что Павлуша в работе хороший товарищ.

Да и сам Павлуша поначалу был доволен всем: еще бы, новые для него люди, а он среди них уже разный, никогда прежде не было самостоятельных денег, а тут сразу до ста семидесяти колотит, так что живи себе и радуйся.

Почти всякий человек так и поступил бы, но Павлуша — вот беда! — устроен был малость по-другому.

Уверен был Павлуша, что человек должен радоваться тому, что он выпускает, и тогда людям, которые станут пользоваться вещами этого человека, тоже не с чего будет горевать. Денежки, понимал Павлуша, дело хорошее, даже отличное, но ведь без радости работа уж не работа, а наказание тяжкое.

И тут Павлушу ожидало некоторое разочарование. Он еще в училище на разных выставках несколько раз брал награды за свою мебель, ему и дальше так виделось: он мастерит что-либо, столешницы ли с хитрой инкрустацией, шкафы ли с резными украшениями, а люди, кто понимает в такой работе, вещи эти покупают, а Павлуша делает вещицы одну другой лучше, да так, пожалуй, вся жизнь и проходит — в труде, близком сердцу.

Но получилось грустновато. У Павлуши способности были к товару штучному, а его подключили к потоку.

Однажды Павлуша сказал своему напарнику Василию Семеновичу:

— А что такая сиротская обивка у кресел? Повеселее, что ли, нельзя придумать? Глазу и то скучно смотреть.

— Глазу, может, и скучно, да заду весело. Потому что вполне мягко. А ты мне-то что об этом говоришь?

— А кому же говорить? Вы здесь с основания, тридцать лет.

— А ты Валентине Александровне скажи.

Сказал Павлуша и Валентине Александровне, и та, видно, поняла Павлушино состояние и не обиделась.

— Так ведь, Павлик, разве мы сами обивку делаем?

— Так добейтесь, чтоб сменили.

— И сменят, когда товар идти перестанет. А наш товар идет.

— Тоже и кресла. У них бы чуть подогнуть ножки и поставить по-другому — вид иной будет. Хорошие же кресла.

— Но ведь мы филиал. Ножки-то мы сами не делаем. Да и условий нет.

Павлуша был готов к этому и сказал:

— Но уж латекс-то, губку, мы можем сами резать. Чуть дугой сделать, так и так, — Павлуша показал, — вид сразу станет более товарный, да и спине удобно отдыхать.

Назад Дальше