Стрела времени (Повесть и рассказы) - Притула Дмитрий Натанович 28 стр.


— Так ты сестричка? — отчего-то обрадовался Василий Лукин.

— То и оно, — подтвердила Катя.

— И все-таки спешить приходится, сестричка.

— Так счастливого вам пути.

— Знакомитесь, молодежь? — услышал Лукин голос дяди Пети. Лукин и не заметил, как он подошел к ним.

— Знакомимся.

— А девочка вторые сутки изводится, попутки какой-нибудь ожидая. Ну, а ты как решил, Вася?

— Да на своих двоих, дядя Петя. А ты-то, Катя, ловка ли ходить?

— Да вроде не разучилась.

— И куда тебе?

— В Столбики ей, — ответил дядя Петя. — Мать у нее там.

— Столбики — это пятьдесят пять, я думаю?

— И никак не менее. Вам вместе до Уткова, это, выходит, тридцать, а там разойдетесь в разные стороны. Ты возьми ее с собой, Вася.

— Да возьму, пожалуй. Веселее топать вдвоем.

— Ну и договорились. А теперь и перекусите на дорожку, что Мотя подкинет.

Тетя Мотя поставила на стол сковороду с картошкой и золотистой жареной рыбой.

— Давно, поди, не едал, солдат, домашнего харча, — сказал дядя Петя, подбородком поведя на сковороду. — Чего-чего, а картошки с рыбой у нас хватает. Что и спасает. И лес под боком.

Потом Лукин и Катя поблагодарили дядю Петю за прием и собрались в путь дальний. Лукин забросил мешок за одно плечо, гармонику за другое и спустился было с крыльца, но подумал вдруг, что нужно дяде Пете и тете Моте за прием такой слово какое-либо доброе обозначить.

— А дайте, я что-нибудь эдакое изображу вам на гармонике своей. На дорожку, как водится.

Он открыл футляр, достал гармонику, ласково погладил кнопки — вот это и есть подруга верная и даже спасительница в тяжелые годы — и, бегло бросив пальцы, спросил:

— А что бы такое послушать вы хотели?

— Так ведь это, Вася, от того зависит, что умеешь ты, — заметил дядя Петя.

— А я, по правде сказать, все умею. Это если для точности. Такой это инструмент ловкий.

— Ну так дай душе веселье. Или вот что лучше — вальс сыграй какой-нибудь.

— Можно и вальс. — Лукин заиграл «Дунайские волны».

Уж сколько раз наблюдал он картину эту: малознакомые люди, добродушно улыбаясь, ждут, что вот сейчас белобрысый этот гармонист начнет мехи рвать злобно, мелодию же можно будет разобрать лишь при догадке большой. Да и то, братец, спасибо тебе, что хоть какие звуки извлекаешь ты из ящика этого, пойми, что любой звук на гармонике лучше беззвучия и тишины многолетней. И вот на тебе, услышат, как ловко поведет он мелодию, да как гладко и плавно, и ведь душу вкладывает, и уже удивление сквозное на лицах, уже и восхищение даже — ну и парень, да кто ж это подумать мог, ничего-то в нем приметного не имеется, — а видел, друзья, я Дунай голубой, занесен был туда я солдатской судьбой, ах да что там, ведь не разогнался еще Василий Лукин, позабыла на время короткое о потерях его душа, послушать бы вам игру, когда душа эта встрепенется в голосистой печали, когда память заполыхает ярким пламенем.

— Вот так, дядя Петя и тетя Мотя, спасибо вам за прием и баньку и попутчицу Катю, которая, надеюсь, не даст в пути затеряться.

Они пошли по пыльной дороге, с пригорка помахали дому, что дал им приют, и пошли дальше среди жаркой необозримой зелени.

А уже нетерпение какое-то беспокоило душу Лукина, неделю не играл на этом вот инструменте, дорога все дальняя была, да люди попадались незнакомые и суетливые, а неделя разлуки с музыкой — дело невиданное, таких прогонов времени не случалось еще, с Лукиным за всю войну.

Четыре года. Да, как раз четыре года, в августе сорок первого и познакомился Лукин с этой гармоникой.

Ветром, метлой военной повымело к тому времени молодых мужчин. И как только часы отстучали Василию Лукину восемнадцать, позвала и его труба под знамена боевые.

Провожали не так уж шумно и протяжно, как первых из призыва, притомились все в безостановочных проводах, слезы не успевали скопиться, брага не поспевала окрепнуть.

Уже без музыки маршевой, только под слезы материнские.

Матушка, да не убивайтесь вы, что же со мной может случиться, из везучих я, не тронет меня пуля, даже и не оцарапает, так и вы поберегите себя, не сохните по сыновьям преждевременно.

А что, ведь, пожалуй, и все, кто отправлялся в путь тот дальний, уверены были, что они-то сверстаны только из везения и счастья, пуля облетит грудь стороной, да и кто же это осмеливался хоть тайком, хоть ночью бессонной подумать — ох, а ведь я-то полягу, как пить дать полягу.

Здесь, в областном центре, спешно пропустили их через призывную комиссию, и здесь же формировался эшелон. Ждали, когда к нужному времени накопится нужное для отправки эшелона количество людей.

Лукину повезло, он ждал только день, иные же ждали и трое, и пятеро суток.

В вокзале, в садике перед вокзалом на лавках, мешках и чемоданах сидели, спали люди, ожидавшие отправки на фронт.

Площадь перед вокзалом занята была телегами, все время слышались торопливые окрики, ржанье лошадей, дальние посвисты паровозов.

Лукину некуда было приткнуться, он бродил по садику в поисках свободного места, но все было занято, и люди, не связанные еще братством боя, не чувствующие пока близости пролитой крови, не разрешали Лукину присоседиться.

Небо заволокло тучами, собирался накрапывать дождь. Лукин мыкался в поисках места под какой-либо телегой.

Но места не находил.

Под одной старик пил водку с отбывающим сыном, и Лукин не осмелился мешать последним напутствиям, под другой муж прощался с женой и, повернув к Лукину натужное лицо, коротко попросил: «Пошел, парень!», под третьей спала целая семья — муж, жена, двое детей, и уж он думал, что во всю ночь никуда он не прибьется, как из-под телеги его окликнули:

— Что ищешь, парень?

— Места спокойного.

— Дело напрасное, парень.

— Так хоть укрыться от дождя. — И Лукин указал лицом на небо, где торопливо собирался дождь.

— Это другое дело. Тогда иди сюда.

Лукин забрался под телегу. Там уже лежали двое — пожилой, лет сорока, окликавший его человек, и пятнадцатилетний сын этого человека.

— Сена подстели. А под голову мешок положи. Только постой, я уберу ящичек вот этот.

— А что это в ящике?

— Так ведь гармоника.

— А разве на веселье едем?

— А хоть на веселье, хоть на печаль. Гармоника нигде не подкачает.

Вот тогда, четыре года назад, и увидел впервые Лукин эту гармонику, тогда и познакохмился с Андреем Павловичем Бойковым, верным своим другом.

А утром, когда начали гаснуть луна и молочные звезды, подали эшелон и объявили первое построение. И когда оркестр заиграл марш, дали команду на последнее прощание, и вот тогда, слыша надрывные вопли жен и детей, покуда не вдов и не сирот, видя исхлестанные близкой разлукой лица и последние перед разрывом судорожные поцелуи, Лукин впервые подумал, что ведь, пожалуй, кто-либо из стоящих перед вагоном и не придет домой, это была внезапно кольнувшая холодом сердце догадка.

И когда эшелон тронулся, Лукин вздохнул облегченно, разлука рвет любое сердце, даже и самое молодое, и ну их, печали преждевременные, и что загадывать наперед дела такие.

А в вагоне люди уж знакомились друг с другом, чтоб смягчить горькую разлуку, влагу по стаканам разливали, Лукин сел на нижние нары и увидел, что сидит он подле той гармоники, что лежала у его головы под телегой, и потянулся к ней, — а не тянись, оставь в покое, может, это судьбы твоей перст голый, может, ты лишний труд задашь своей душе и сердцу, — но потянулся, раскрыл футляр и взял гармонику в руки.

Тут и хозяин гармоники подошел, Андрей Павлович Бойков.

Лукин спросил глазами, может, он зря взял чужую вещицу, и тогда просит извинить его великодушно.

— Ничего, ничего, Вася, играй, если играть умеешь.

— Так ведь не умею.

— А держишь вроде правильно.

— Ну, возился несколько раз.

— А какая гармоника была?

— Не знаю. В наших-то местах. «Черепашка», должно быть.

— Ну, этот инструмент посложнее. А ты подвинься. Давай попробуем. — Андрей Павлович набрал «Во саду ли, в огороде». — Повтори.

Дело было нехитрое, и, хоть держал такую гармонику Лукин впервые, он сразу повторил.

— Хорошо. А ну на вот это. — И Андрей Павлович набрал начало «Полянки».

Лукин сразу повторил.

— Да ты, я погляжу, молодец, Вася. Да в тебе, должно быть, есть что-нибудь. Слух, что ли. А может, и поболее того. А ну вовсе посложнее. — И Андрей Павлович набрал незнакомую песенку, но и ее Лукин сразу повторил.

— Вася, а ведь ты будешь играть хорошо, вот мое слово. Если время у нас будет, я подучу тебя.

— Это бы хорошо. Да только вам-то интерес какой?

— Так я же учитель, Вася. Вот мне и интересно.

— И чему же вы такому учите?

— А всему. У нас школа начальная, так я учу и грамоте, и счету, и музыке, выходит.

— Ты бы сыграл что-нибудь, отец, — попросил Андрея Павловича кто-то, — может, хватит пристреливаться.

— Это можно, — сразу согласился Андрей Павлович. — А что бы такое сыграть?

— А хоть бы «Катюшу».

Андрей Павлович заиграл, и Лукин ахнул — ну что это за звук у гармоники, да он такого никогда и не слышал, и сразу, безоглядно влюбился в инструмент этот, знал, если ему повезет и он подольше побудет с Андреем Павловичем, обязательно выучится играть, ну хоть плохонько, хоть только для себя одного, чтоб только было чем утешиться на случай одиночества.

И Андрей Павлович, видя такое рвение Лукина, терпеливо объяснял, как лучше играть на гармонике, тем более что это помогало ему коротать неблизкий путь и отвлекало от тоски по семье.

— Ты мягче, Вася, ты не рви, не форсируй. Ты меня переплюнешь скорехонько, в том и сомнений быть не может, но только ты помягче. Вот представь ты себе ясно, как клавиша эта соединяется с клапаном, ты нажмешь клавишу, клапан поднимется, и откроется отверстие в маленькую камеру это городушка, — и ты себе ее представь, а также сообрази, что струя воздуха будет колебать нужный язычок. Вот тут-то, Вася, и случится чудо — появится чистый звук. Тот именно, который тебе нужен. В этом вся хитрость — чтоб появился именно тот звук, который нужен. И когда все звуки, которые ты хочешь получить, выйдут чистыми и не будет ни одной оплошности, ты будешь играть всех лучше на свете на этой вот гармонике. Лучше чем я, это бесспорно. А я играю сносно. Но лучше я играть уже не буду. С тобой же — ничего пока неизвестно. А кто знает — может, из тебя выйдет что-нибудь особенное, чего я представить не могу. Но для того, Вася, ты должен понимать, каково этому язычку трепетать от неверной струи воздуха.

А ведь повезло: Лукин больше не расставался с Андреем Павловичем, и он учился играть в школе, где два месяца из них готовили связистов, и за это время, хоть поверить в это трудно, Лукин учеником быть перестал, что признавал и Андрей Павлович, он играл всюду и при первой возможности — в казарме, в землянке, в блиндаже. Он играл не потому, что его просили — это само собой, его просили всегда, и вскоре он стал своего рода знаменитостью, про взвод связи так и говорили: «Это там, где парень лихо на гармошке играет», — но главным образом играл потому, что так уж душа его была расположена к игре.

То есть он играл бы беспрерывно, и это была бы жизнь замечательная, лучше и представить себе невозможно, но приходилось отрываться на еду и сон, наряды и караул, не говоря о том уже, что ему велели сюда идти не для игры на гармонике, а чтоб обеспечивать связью штаб, дивизии.

Дело какое: месяца, что ли, через два Лукин мог наиграть любую мелодию, если хоть раз слышал ее. И наиграть сразу, без предварительной натаски и прогонки.

А через полгода почувствовал Лукин, что душа его полностью слита с гармоникой и все, что чувствует Лукин, играет и гармоника.

Спору нет, Андрея Павловича тоже солдаты любили, но больше просили поиграть, когда хотели попеть, для сопровождения, что ли. А вот когда играл Лукин, то люди не пели, потому что им больше хотелось послушать его, чем самих себя.

И когда Андрей Павлович говорил, что у его ученика есть большие способности к игре, то Лукин твердо знал, что это правда.

Потому что у каждого человека какие-нибудь способности быть должны, вот только нужно точно, словно бы в десятку, попасть в них. Вот до войны Лукин плотничал, но никто не говорил, плотник и плотник, ничем других не лучше. Так и на войне, во взводе связи, — солдат и солдат, связист и связист, что надо, все сделает, спору нет, на таких война и держалась, но ведь какие связисты были у них во взводе, Лукин им в подметки не годился, и это ясно, что у них способности к этому делу были. А у Лукина — нет.

Музыка же — это совсем другое дело.

Потому что музыка понимание давала: что есть какое-то назначение и у него, у Лукина. Не на эти, разумеется, кровопролитные годы, тут все понятно — труба позвала, земля защиты требует, ветер войны произвел великие смещения судеб, — но есть назначение у Лукина на всю жизнь собственную. Тут в нем было понимание, что так, как сыграет Лукин, ни один другой человек на этой гармонике не сыграет.

Потому-то и жило в нем убеждение, что ежели что-нибудь понимает его голова либо чувствует душа, то это понимание он всегда сумеет объяснить людям, которые слушают его.

Лукин и Катя шли и шли по пыльной дороге, шли неторопливо, потому что путь предстоял неблизкий, несколько раз отдыхали, а когда жара начала спадать, перекусили в молодом березняке.

Лукин узнал, что Катя уехала от матери за год до войны. Жила у тетки — это другой город и область неблизкая, и вот за пять лет впервые идет домой — отпусков по военному времени не давали, и это понятно каждому. Три последних года она служила в большом госпитале для тяжелораненых, и Лукин понял, что и Катя хлебнула военного лиха.

— Ну ничего, теперь и отдохнуть можно, — сказал Лукин. — Заслужили, верно ведь?

— Верно.

Вдали синела полоса низкорослого леса, и Лукин знал, что у леса, за спуском, лежит Утково.

Солнце садилось, оно то пряталось в легких облаках, пропитывая их малиновым светом, словно бы кровь пропитывает бинты, то сияло над лугом.

Утково лежало под горой. Прежде оно казалось больше, а сейчас его можно было увидеть в один охват глаза, и оно умещалось на ладони.

Все было тихо. Солнце скользило по верхушкам тополей и осин.

В ближнем доме забрехала собака, беззлобно, даже равнодушно, скорее только для того, чтоб оправдать собственное существование.

У распахнутого окна первого дома сидела старуха в белом платке. Когда Лукин и Катя поравнялись с окном, старуха что-то коротко сказала через плечо, и тотчас же в окно выглянули женщина помоложе и мальчик лет шести. Они сразу отпрянули от окна и вскоре вышли на улицу. Они смотрели Лукину в спину. Он понимал: в каждом доме ждут солдата, но вот в их дом он не зашел. Значит, к соседям. Неясно только, к кому именно.

Так молча и напряженно вглядывались в лицо Лукина из каждого дома, но поняв, что идет он не к ним, выходили на улицу и тянулись метрах в двадцати позади него.

У сельсовета лежали бревна. Лукин и Катя остановились. Он снял мешок и гармонику и сел на бревно, потому что не мог идти далее под немыми ждущими взглядами. У своих домов стояли старики. Лукина окружили женщины и дети. Молчание нарушил белобрысый мальчик из первого дома.

— Дяденька, а вы чей?

— Так ведь Матвей Трофимов мой крестный. Вот только что-то его я не вижу.

— Помер Матвей, — был ему ответ. — Год почти, как помер.

— Что и жаль, — огорченно покачал головой Лукин. — А я иду в Глухово. Я Василий Лукин, дело какое.

— Павла Лукина сын, что ли? — спросил кто-то.

— Точно, — подтвердил Лукин.

И общий вздох: вот, значит, кому повезло, и деревенька-то маленькая, десять домов всего, а повезло. И вдруг взрыв — свой же человек, что это за расстояние тридцать километров. Павла Лукина сын, и плотно окружили Лукина. Старики оторвались от калиток и подтянулись ближе к Лукину. И расспросы пошли: а что, сынок, не встречал ли ты на дальних дорогах Васю Хренова или Петю Полякова, а вспомни, напрягись, пожалуйста, Федьку Глухова не видел ли, да как же это можно было не встретиться, ведь на одной войне никак, да он рыжий такой и лохматый, и усищи у него вот такие, в палец, тогда хоть Степу Холкова вспомни, сам тощий, руки долгие, да видел ты его, вот только забыл.

Назад Дальше