Стрела времени (Повесть и рассказы) - Притула Дмитрий Натанович 35 стр.


— Верно. Хороший он парень.

— Хороший. Как тетя Тося говорила, так и оказалось. Живем не хуже других. Вот и все. А потом вот тебя встретила.

Они сидели в пустом вагоне и смотрели друг другу в глаза.

— А сегодня утром я знала, что ты придешь.

— А я и сам не знал.

— А я знала.

— Просто вдруг вспомнил тебя и погнал на вокзал. Сразу.

— А я как раз подумала о тебе. Полчаса до перерыва. Устала я. Очередь собралась. Вот, думаю, хоть бы Витя пришел. Ты поэтому и пришел.

— Да, поэтому.

Они сошли на станции, где было только два дома. Вернулись поздно вечером. Это была их первая поездка за город. А потом пришло лето, жаркое и сухое. Никогда не было такого хорошего лета. Везет же людям. В июне не было ни одного дождя. Заскользили по земле белые ночи, одна за другой, все длиннее и длиннее. А в начале июля четыре дня лили дожди, но они так и не охладили землю.

Через три дня после дождей Карпухин и Мила сидели у костра в лесу под Вырицей.

Черт побери, какой вечер стоит. Это же обалдеть можно, какой вечер стоит. И тишина какая! И сосны под самое небо. А за лесом догорает солнце и все не может завалиться. Белые ночи отступают, но еще держатся. А костерок постреливает. И искры вьются в небо. А Мила сидит у костра и, щурясь, смотрит в огонь.

— Это хорошо, что выехали, — сказал Карпухин. — Это вся ночь. Везет нам. Жена думает, что я на рыбалку поехал. Я люблю у костра — искры летят. А ты, что ли, к маме поехала?

— К маме. Мне поверили.

— Нам все верят. Так заведено. Когда надо соврать, люди так скажут, что им все поверят. Это когда очень надо. А нам очень надо. Вот и везет. А как иначе?

— Иначе никак, — согласилась Мила.

Неотрывно смотрела она в огонь, обхватив колени ладонями. Маленькая. Притихшая.

А верно — иначе никак. Потому что уже полтора месяца в свободные дни Милы гонит Карпухин на Финляндский вокзал. То футбол, говорит жене, то другу помочь, а то и просто заработки, а на работе тоже врет, завтра доделаю, говорит, завтра спешить некуда, весь вечер проторчу, лопну, а доделаю. А сегодня ну никак, прямо зарез, такая работа горит, да сами-то свои люди, такие же вы, братцы, а за мной никогда не пропадет. Так что иначе никак.

Но зато и вечер же какой. Так бы вот всегда сидеть. И ничего больше. Это же мир на белом свете. И как спокойно. Прямо так спокойно, что еще немного — и захнычешь, как пятилетний пацан.

А Мила почувствовала, что он на нее смотрит, и оторвалась от костра, и улыбнулась — прямо не Карпухин перед ней, а дите малое.

— А я вчера весь вечер думала — только бы не было дождя. Вышла с работы, на небо посмотрела — только бы и завтра чистое было. А Наташка радуется: «Мама, мама пришла». А Володя говорит, ты усталая такая, я тебе чай подогрею. Нет, я сама. И думаю, только бы дождя не было. А он такой добрый. Ничего, говорит, мама поправится. А я говорю, пораньше спать лягу. Думаю, вот закрою глаза — и уже завтра. Утром проснулась в шесть. Не могу спать, и все. К окну подошла — солнце. И не знаю, что это со мной. Пришла на вокзал раньше на полчаса. Стою на нашем месте под большими часами. Вот, думаю, полчаса осталось. И я дождусь. А он не придет. Тогда, думаю, все. Тогда я пропала. Как же это так? — И теперь уже у нее лицо было грустное и виноватое, как у маленькой девочки.

— А я гоню на электричку, вот, думаю, тебя через полчаса увижу. Ну-ка, пусть меня кто остановит! Скажет — Карпухин, земля сейчас рухнет, остановись. Ну уж шиш. Никто не остановит. Пригнал на вокзал, а ты под большими часами стоишь. Ну, все нормально.

— А я часто думаю — вот был бы ты сейчас, так и поговорили бы. Поговорить же не с кем. С мамой если. Но ей же всего не расскажешь. Что-то мешает. Все-таки мама… А с тобой — нет. С тобой ничто не мешает. Я вот говорю — и все.

— А я, что ли, не так? С кем я могу поговорить? Да ни с кем. На работе, что ли? Или дома? Вот сейчас говорим — и так бы всегда.

— Я всю жизнь молчала. Ни с кем и не могла говорить. А в последние годы и вовсе. И на работе, и дома. Но уж за эти полтора месяца я наговорилась с тобой. За все прошлые годы. Да и наперед тоже.

Потом они молчали. Карпухин курил и, запрокинув голову, пускал в небо дым.

А солнце уже запуталось в лесу, все слабело и все не могло пропасть. Потом оно заскользило и на мгновение остановилось над головой Милы, и голова ее вспыхнула, как тогда, в их первый день, а потом солнце упало за лес, вон проскользнула одна тень, и вторая, и третья, и ночь стала синей, и вдруг вспыхнули в этой синеве яркие новые звезды, вспыхнули и сразу растаяли, а издалека, от того оврага, слоями поползли молочные туманы, и это же удивительно, какой зеленой стала ночь.

Утром Карпухин проснулся, когда выкатилось солнце.

Осторожно, чтобы не разбудить Милу, встал. Разжег костер. Согрелся. Вдохнул дым. Поднял голову — перекликались птицы. Налег спиной на сосну — ах, черт побери, как все-таки тихо. Провел ботинком по траве — ботинок сразу вымок. Роса блестит. А воздух синь. И розовый пар поднимается от земли. И как легко дышится — в легких колотье, и это же голова кружится.

Костер погас, и Карпухин стал раздувать огонь. Сломал ветку, выпрямился и вдруг почувствовал легкость во всем теле. Никогда не было такой легкости. Разжег костер. Поставил чай. Легкость все не покидала его. Тихо подошел к Миле.

Она спала, свернувшись в комочек. Маленькая какая. Дышит легко, как ребенок. А на лице улыбка. Светится лицо. И она такая теплая, что кажется — пар от нее идет.

Вдруг Мила открыла глаза и улыбнулась.

— Здравствуй, Витя, — сказала она.

Но чаще Карпухин вечерами сидел дома.

Вот он сидит у сарая, молчаливый, много курит, лениво переговаривается с женой и тещей. Сын Тишка вертится у ног, рад, что отец дома. Вот поздно вечером приходит старший сын Федя — ты опять где-то болтался весь вечер, и чтобы я тебя больше не видел с этими шалопаями, да не шумите вы, папаша, скоро уже надену звезду на шапку, в армию отчаливаю.

А вот теща, медлительная, грузная, хранитель мира в семье, а вот и жена Раюшка. Все бы ничего, но жена есть жена, и ты муж, и, как иногда говорит Раюшка за праздничным столом, мне чужого не нужно, но положенное-то отдай, и положенное отдать придется, и каждый вечер Карпухин боится, что ночью, во сне, он назовет жену Милой.

Каждый раз, когда Карпухин отворяет калитку родного дома, ему кажется, что кто-то в грудь ему всунул бомбу замедленного действия. Такую маленькую бомбочку. И она может взорваться с минуты на минуту. Вот Тишка лишний раз потянет за руку, вот жена что-то не так скажет, вот теща посмотрит косо — все! Карпухин начнет вопить на весь дом, мебель ломать, топтать огород. И так все лето. Вот сейчас он не сдержит себя и начнется свистопляска. Пока сдерживается. Но желание крушить есть каждую минуту. Домашние это чувствуют, боятся Карпухина и осторожничают с ним.

И всякий раз, вздыхая, думает — вот была бы здесь Мила, хоть бы поговорили. А то ведь и поговорить не с кем. Ну-ка расскажи кому-нибудь из друзей. Посмеются, по плечу похлопают — ну, ты молодец, Витя, жена у тебя будьте здоровы, за день не объедешь, а ты еще какую дамочку себе оторвал, это же праздничный пирог, а не дамочка, это же съешь и пальцы оближешь, ну, лихой-ты, однако, парень.

Да он просто болен, Карпухин. Ему лечиться надо. Только вот не помогут никакие доктора. Сам себе поможет.

Сегодня ляжет спать пораньше, а завтра проснется здоровым. И покатится себе гладкая привычная жизнь. Работа, дом, футбол, заботы. Все! Как раньше. Не может человек ходить с постоянной злостью в груди. Не может все время в груди торчать бомба. Она когда-нибудь взорвется. И все полетит вверх тормашками. Семья, дом, хозяйство. А все своими руками делалось. По камешку. По досточке. Вся жизнь. Но вот уж завтра он выздоровеет. Никуда не поедет.

Но все равно Карпухин знает — сегодня четверг, а завтра пятница, а потом будет суббота и он погонит на вокзал.

— На футбол поехал, — твердо скажет жене и отвернется, чтобы она не видела его нетерпения.

— Какой еще футбол, уехал же «Зенит», — услышит злой голос жены, а в дверях увидит тещу, она осуждающе покачает головой, баба умная, она не полезет не в свои дела, но уж осудить зятя — ее право.

— Так есть и другие команды, — отрежет Карпухин и зло добавит: — Умная какая нашлась! Есть «Динамо» и «Нева», — и сразу погонит на вокзал — а-а-а, гори все огнем, только болезнь в груди, жизнь отгорает, пролетает она, пропадает пропадом.

А назавтра Карпухин снова будет сидеть у сараев, будет много курить, жизнь свою клясть, знать, что вот сейчас, в следующую минуту, взорвется его злость. А потом в назначенный день Карпухин все бросит и помчится на вокзал.

Так было с ним каждый день, все лето пять месяцев.

А сентябрь был долгим, сухим, ездили за город часто, знали — скоро осень, и наконец в начале октября загвоздили холодные дожди. И тогда потерянно брели по лесу пары, это было под самым городом, темнеет рано, брели пары, а вдали свистела электричка, дожди грызли землю и лес, упали осенние сумерки, тихий гул стоял над лесом, пора, пора по домам, и тебе, и мне, электричка зовет нас, прошло безоглядное лето, это когда еще весна придет, прощай, прощай, пора нам.

А как они навалились на нас. И удар за ударом. И штрафной. И удар в штангу. И угловой. И еще удар.

И гвоздят. И гвоздят. И гвоздят.

И вдруг короткая подача — навес не на дальнюю штангу, а на ближнюю, и какой-то долговязый взмыл надо всеми и лбом уложил мяч под штангу. Стадион ахнул. И сразу молчание. Полная тишина.

— Да что же так, — протянул Карпухин и успокоил Милу: — Бывает.

Да, бывает. Все бывает. То ты, а то и тебя. Не все сразу.

Время еще есть. Мало, но есть. Когда тебе везет, ты говоришь: не так уж худо жить на свете, братцы, а потом везение вдруг кончается, и тебе забивают гол. А, да что там, время еще есть. Снова будет сиять солнце. Снова ты будешь срывать цветочки на лугу.

Держись, мальчики, неслись вопли, уж мы-то с вами, и нас здесь сто тысяч, и все мы вместе — горло к горлу, сердце к сердцу, с вами мы, братцы, так и вы не подкачайте.

И они задвигались — прощание до весны, матч последний, бегать, ребята, бегать, есть еще порох, и пошли, голубчики, и Слава, и Юша, и Пингвин, повалили, братцы.

Сумерки все сгущались и сгущались, и уже таяли фигурки на поле, а Карпухин курил папиросу за папиросой и бросал окурки под ноги, все нервничал — дело это такое, выиграть бы надо. Не то чтобы зарез без двух очков, но должно бы повезти. Раз уж так положили.

Ветер рвал голубую накидку, и Карпухин еще сильнее обнял плечи Милы, и сердце ее стучало у него на груди и сливалось со стуком его сердца, и было трудно дышать, и это было одно сердце.

Ну, давайте же, братцы, пас точнее, и друг другу помоги, и выйди вперед, надо же ведь выиграть, раз такое дело. Немного-то и осталось. Должно же нам повезти.

И они навалились. Атака за атакой. Волна за волной. Сейчас раздавим их. Выиграем. Обязательно выиграем. Быть иначе не может. Да повезет нам, братцы.

И вдруг кто-то из чужих украл в центре поля мяч и поволок его, а наши-то рты пораскрывали и замерли, а тот доволок его до штрафной и выстрелил в угол. А-ах — протяжный вопль пошел. Сердце оборвалось. Упало. Растоптали его ногами. И молчание. Только молчание. Тишина после взрыва.

Но тут свистки начали рвать тишину: балерины, пижоны с Невского, тюлени.

Но поздно. Делу не поможешь. Проиграли.

А ведь так все было близко. Вот только руку протяни. Так близко. Вот она, победа. Только бы немного везения.

И вдруг — все! Финальный свисток. А те-то, победители, запрыгали. А свои-то понуро побрели в раздевалку. Их распинали свистки.

И уже сорванцы не выдержали и по рядам, по рядам бросились вверх. И сразу большое копошение началось, и стадион стал пустеть.

Только постоянные болельщики замерли на местах, застыли в молчании. Минута траура. Прощание до весны.

Карпухин свернул накидку. Еще раз посмотрел на поле, махнул рукой.

Так все было близко. Но поздно. Сезону конец, его не переиграешь. Счетчик Карпухина отстучал уже тридцать восемь раз. Через два стука — сорок.

Стадион опустел. Упала тишина. Ветер мел по проходам бумажные стаканы и подсолнечную шелуху. Поле утонуло в сумерках. Празднику конец. Уходи. Прощай. Сердцу сиротство.

Медленно поднялись наверх. Встали над заливом. Долго смотрели вниз. Ветер стих. Залив был тяжел и неподвижен — мертвый залив.

Прошли мимо табло. Обогнули северную трибуну. Вышли к центральной лестнице.

Внизу плыла черная река. Бесконечный поток людей. Сто тысяч. Все давятся в проходах, всех несет водоворот.

Пора согреться, друг, это же осень пришла, и это конец сезона, и что же нам остается, хоккей, что ли, но это уже не тот пирог, так и пора, пора согреться.

А река уже стала мелеть. Поток все уплывал и уплывал вдаль. Пора домой. А там, у горизонта, стоял густой туман, и река медленно уплывала в него. Вдруг стало пусто. Пробежали одиночки. Потом пробрели пары. Все пропало в тумане.

Карпухин ехал в электричке, курил в тамбуре, плевал в угол. Рядом стояли все знакомые ребята — Карасев с улицы Центральной, а также и другие, тоже все свои парни. Все ехали с футбола.

Да ты постой, Витя, ты успокойся. Это ничего, что проиграли. Тем дороже будет весенний выигрыш. Считай, что три — два в нашу пользу. Да чего там — ты помнишь, как уходили мы с последнего матча в шестьдесят пятом, а в пятьдесят восьмом, ты помнишь, а в сорок девятом? Вот то-то и оно. Вот та-то и штука, братцы. Так и не вешай нос. Эх, придумать бы что-нибудь сейчас, согреться бы.

Карпухин молчал. Все свои лица. Поговорить бы с кем-нибудь. Но только не с кем. Да и не поможешь разговорами. Поздно. Делу не помочь.

Кто-то открыл дверь. Хлестнуло дождем. Засвистела электричка. Дверь поспешно закрыли. Как темно стало. Как рано темнеет.

А электричка свистела и уносила Карпухина от Ленинграда, домой. Пора. Пора. Осень пришла. Сезону конец. Свистит электричка. Дожди льют. Прощай. Прощай.

Оля и Коля

Ольга Васильевна жила хорошо: ела сытно, спала до полной услады, денежки у нее водились.

Да и как денежкам не водиться, если работала Ольга Васильевна в столовой туберкулезного санатория. И пенсия идет, это само собой.

Для своих шестидесяти одного года выглядела она очень даже неплохо — покуда была женщиной в теле, не забывала про косметику, и потому лицо было сравнительно гладким, носила глухие платья, мол, женщина она строгая, на голове всегда аккуратно покоилась блестевшая лаком башенка, словом, ей и шестидесяти никто не давал.

А почему так? А потому что человек живет один раз, и следует жить сытно и гладко, заботясь более о себе, чем о людях посторонних: они, посторонние люди, и не вспомнят о тебе, когда улетишь ты подальше от этой земли.

Детей у Ольги Васильевны не было. Соседям и знакомым она, разумеется, жаловалась, мол, не дает господь детишков малых, а он и правда не давал, однако Ольга Васильевна не особенно и огорчалась — оно ведь и для себя пожить следует нехудо. Конечно, мужа своего Петра Павловича — его все звали Петропалычем — она шпыняла, дескать, не выполняет он свой мужской и человеческий долг на нужном уровне, но это скорее для виду, чтоб Петропалыч знал свою вину и свое место.

А Петропалыч оправдывался, дескать, у него есть дочь от первой жены, но ему резонно указывалось, что нужно доказывать и доказывать, чья это дочь, потому что Анька (подруга Ольги Васильевны и первая жена Петропалыча, соответственно) не такая уж была недотрога.

Знаю, потому к тебе и ушел. Но я-то — другое дело. Да, ты-то — другое дело. Тут они были едины: она — другое дело, глупостями помимо мужа заниматься не станет.

Да, прожили они с Петропалычем чуть не четверть века, прожили более-менее сносно. Ну, Петропалыч был портным в военном ателье, если и закладывал, то исключительно с халтур, зарплату донося до супруги целехонькой.

Назад Дальше