Стрела времени (Повесть и рассказы) - Притула Дмитрий Натанович 9 стр.


Однако близкая беда лишь отягчала одиночество Николая Филипповича, он брел по дорожке у шоссе и думал, что вот ему даже не с кем поговорить, пожаловаться. Прежде он был веселым, легким человеком, а сейчас понимал, что перед ним пропасть, распахнутая для его гибели, — кому об этом можно рассказать? Жене? Сыну? Друзьям? Не поймут. Они знали его прежним, и им покажется, что ближе к старости Николай Филиппович становится позером. Он мог поговорить только с Антониной Андреевной. Да, она и есть тот единственный человек, которому Николай Филиппович мог бы довериться.

Он спустился по тропинке к дому, залаяла собака, «Тихо, Пират, тихо», — сказал Николай Филиппович, прошел садом, взошел на крыльцо, сел на повлажневшие ступеньки.

Он слушал звон цикад, в соседнем дворе работал насос, Николай Филиппович опять почувствовал в себе момент ясного зрения, то было как бы короткое пламя ясного видения, когда собственная прожитая жизнь выскальзывает, сияя, из окружающей тьмы вечера и, короткая, ясная, видится в один распах глаза.

Он много работал, но и во время работы, и во время безостановочного хождения по берегу моря, и во время вечерних прогулок вдоль шоссе Николай Филиппович думал о прожитой жизни. Не было больше яркого, как в пламени, виденья, но все же Николай Филиппович знал, что он в своей жизни понимает все, и была смелость смотреть на эту жизнь прямо, думать о ней без утайки.

Воспоминания налетели на Николая Филипповича, как дятлы налетают обдирать кору умирающего дерева. Воспоминания не давали Николаю Филипповичу покоя, не оставляли его даже во сне.

Было у него чувство такое, что жизнь его прежняя разлетелась на части, вдребезги, и осколки в беспорядке разлетелись в разные стороны, и он видел уже не жизнь целиком, но беспорядочные эти осколки.

Вот Николай Филиппович впервые видит своего первенца, маленький этот комочек, сердце его дрогнуло тогда от жалости и любви, и эта жалость долгие годы не покидала Николая Филипповича.

Вот ночью сидит он рядом с Людой, а она плачет от горя, не в силах накормить сына досыта. Спокойно, Люда, спокойно, когда женщина нервничает, молоко пропадает вовсе, как-нибудь уж вырастим мальчугана. Давал ей выспаться, по ночам сам вставал к Сереже, то был трудный год, вспоминать и то тяжело. А как держались друг за друга, ни одного упрека, именно неразрывны были.

А вот сильнейшее потрясение жизни — тяжелая болезнь сына. Мальчугану пять лет. Хирурги просмотрели аппендицит, отросток лопнул, а когда операцию все же сделали, у Сережи начался перитонит, мальчик лежал неподвижно и смиренно умирал. Людмила Михайловна и Николай Филиппович не отходили от сына, сидели по очереди, и вот когда однажды дежурил Николай Филиппович, Сереже стало лучше и врач уверенно сказал, что мальчик выживет. Николай Филиппович вышел покурить и в закутке перед лестницей столкнулся с Людмилой Михайловной.

— Ну? — испуганно спросила она.

— Легче, — тихо сказал Николай Филиппович.

Тогда она ткнулась лицом в его грудь и разрыдалась. В закутке было темно, рыдала она громко, надрывно, в дни болезни они виделись, только сменяя друг друга, говорили только о деле — вот кефир, вот соки, дай тогда-то и тогда-то, — и ни слова о своих опасениях, о том, что и для них больше нет жизни, если исчезнет Сережа. Сейчас она рыдала, не в силах сдержать скопившиеся в груди страх и горе, он гладил ее плечи, успокаивал, ну, будет, Люда, все уже позади, и в душе была такая нежность к жене и благодарность судьбе, что она послала вернейшего, преданного друга, что Николай Филиппович ясно и навсегда понял — что бы с ней ни случилось, он никогда ее не покинет, потому что в сердце его всегда будет эта нежность к ней и благодарность судьбе. Сережа выздоровел, но того потрясения Николай Филиппович долго не мог забыть, болезнь как бы напомнила, что сын особенно хрупок, и Николай Филиппович любил его с каким-то даже обожанием.

К Оленьке такой страсти обожания не было. Нет, конечно, Николай Филиппович ее любил и любит и ничего, разумеется, не пожалеет для ее счастья, он умилялся, как Оленька грассирует «рыба рак, Степка дурак», и гордился, как громко и страстно прокричала она на детском утреннике стишки про медведя под сосной; да он, конечно, любил ее и любит, но уж, не было в нем такого обожания, иногда сентиментального, но всегда страдательного, какое бывало в любви к первенцу.

А вот самое больное место Николая Филипповича — бесстрастие Людмилы Михайловны, ее равнодушие к мужу. Нет, разумеется, не всегда она была равнодушна, в первые годы Людмила Михайловна была и страстна и самозабвенно любила его. А в чем здесь дело, откуда потускнение? Да разве ж ответишь? Легко ли самозабвенно любить мужа в присутствии свекрови, вернее, терпеливо ждать, пока свекровь заснет, и даже когда свекровь не спит, но старательно обозначает, что спит и детям нечего тревожиться? А потом, когда жили на ведомственной площади, тоже следовало сдерживать страсть, потому что не дай бог разбудить паренька, а он уже подрастает; а в последние годы сковывает Людмилу Михайловну присутствие в комнате взрослой дочери — вот она читает допоздна, а нам рано на работу, и мы не станем пережидать, пока она заснет, потому что и нам следует выспаться, когда ж Оленька задерживается вечером в городе, то тоже есть опасение, что она с минуты на минуту придет.

Боже мой, а боязнь последствий любви, безмерная осторожность и тщетность осторожности, горе и потрясение на многие месяцы от последствий любви и их устранения — унизительные уговоры; поспешная страсть — только б избавиться от наваждения; и ладно сейчас, в последние два-три года, когда Людмила Михайловна близка к увяданию, но это ж не два года, а двадцать. Любовь бесстрастная, словно по сговору — жена понимает, что муж не вполне стар, и потому снисходительна, но и иронична — ты только не увлекайся, пылкость объяснима в молодости, в наши годы это случай задержанного развития, смешной и нелепый.

А он-то во всю жизнь только ее и желал, и память о страсти первых лет, когда выискивали всякую возможность, чтоб уединиться, длительные объятия тех лет — память та жила, вливала в душу горечь об отлетающей жизни.

То и страдал, то и униженным ощущал себя, что только Людмила Михайловна и была ему желанна, то и ждал как блага прихода времени, когда желания его начнут гаснуть, страсти утихомирятся и не станут доставлять столько унижения. И то сказать, цивилизованный человек тем и отличается от нецивилизованного, что умеет сдерживать себя. А мы люди вполне цивилизованные. Все так. Смирился. Готов заснуть. Не тревожьте человека. Дайте пройти по отпущенной дорожке. Судьба его такова.

Память Николая Филипповича не была ни подробной, ни связной — она подсовывала случайные воспоминания о семейной жизни, но отчего-то так услужливо подсовывала, что Людмила Михайловна, какой она появлялась в памяти, начала раздражать Николая Филипповича.

Вот она на рынке. Идет по рядам торжественно, с достоинством, на ней просторная черная шуба из каракулевых лапок — восемь лет назад как-то уж дешево раздобыла. Людмила Михайловна пальцем указывает на товар: «Сколько?» — и ей с готовностью отвечают, и, когда отвешивают, Людмила Михайловна презрительно окликает: «Эй, аптека!», что означает — не нужно мелочиться. И всегда пробует товар, и непременно осудит: яблоко кислое, виноград незрелый, капуста не дошла — и удивительное дело, продавцы с ней считаются, даже уважают; она ценит свои денежки, следовательно, знает в жизни толк.

То же и в казенных магазинах. Случая не было, чтобы торговые барышни нагрубили Людмиле Михайловне или на вопрос о цене ткнули пальцем в сторону витрины, дескать, очки напяльте, мадам. Вот через Николая Филипповича их взгляд пустой протекает, Людмиле же Михайловне они отвечают на первый ее зов. И тут дело не в шубе, не в кольцах на руках — нет, по презрению к этому торговому люду, которое написано на лице Людмилы Михайловны, по той брезгливости, с которой она берет товар, чтоб рассмотреть его, девушки чувствуют, что Людмила Михайловна — лицо значительное, не остановится и перед жалобой, и, следовательно, ее следует уважать.

Может Людмила Михайловна пообещать награду за сапоги, книгу, мебель и награду эту вручить без колебания, прямо на глазах у очереди, и девочки награду примут тем охотнее, чем смелее она вручается.

Может Людмила Михайловна пойти к директору магазина и попросить нужный товар. Она даже не называет себя (и это лучше всего, потому что руководитель группы КБ — слишком невелика птица) — а директор поймет, что именно этот товар следует дать.

Несколько раз случалось Николаю Филипповичу вместе с женой ужинать в ресторане — в прежние скудные годы любили изредка шикануть, — и случая не было, чтоб официант долго и плохо их обслуживал или грубо обсчитал. Тоже, видно, опытным глазом определял, что обсчет и грубость оскорбительны для достоинства Людмилы Михайловны, и с ним, с этим достоинством, лучше не связываться.

Словом, в Людмиле Михайловне был некий стержень, позволяющий окружающим людям считать ее хозяйкой жизни.

Потому-то заявку на ремонт кухонного крана или сливного бачка ходил подавать не Николай Филиппович, который ничего толком не сумеет, он может только мямлить и ломать шапку в унижении. Ходила Людмила Михайловна, и слесарь, который, к слову говоря, за эту работу от кооператива деньги получает, приходил в тот же день и делал все быстро, на совесть и без мздоимства.

Она не обещала мастерам по ремонту квартир, что будет их кормить и поить, и те, приходя работать вечерами, уже были сыты, какое-то чутье подсказывало им, что с этой хозяйкой халтура не пройдет, и работали скоро, не требуя водки по окончании дела. Людмила Михайловна была требовательна, даже придирчива, если ей казалось, что обои наклеены не так, как она просила, мастерам приходилось переклеивать, и главное — они не обижались на нее, понимая, видимо, дело так, что эта женщина умеет дорожить деньгами, следовательно, они ей достаются трудно и только законным порядком.

Добывая в жаркое время железнодорожный билет, она умела упросить девушку взять заказ на ближайшие дни — простая лесть, даже не подкрепленная подарком, тишайший просительный тон среди повседневных угроз командировочно-отпускного люда действовал на кассиров безотказнее подарков. А ведь это не то что в магазине, где под прилавком или у директора всегда что-нибудь да есть, тут если нет билетов, так уж их нет, а для Людмилы Михайловны подворачивалась горящая бронь или как раз вот сейчас человек отказался от поездки.

Словом, как говорится, жить Людмила Михайловна умела, не упускала случая утвердиться в мелочах жизни. Николай Филиппович даже гордился этим ее умением — ведь это характер, что ни говори, направленный на благо семьи, но сейчас, когда он ощущал всякий миг, как, возможно, миг последний, когда душа его трепетала, чувствуя себя перед неизбежной бездной, сейчас ему было безразлично, какие сапоги носят люди, какими плитками облицована ванная комната и бесшумно ли работает водосброс, сейчас он был унижен всеми этими мелочами, словно бы они были собраны все воедино, и он готов был застонать от всех этих хитростей, на которые пускается человек, чтоб было ему посытнее, потеплее, повеселее.

А Людмила Михайловна иногда еще и выговаривала Николаю Филипповичу, что он слова защитного сказать не может, что он излишний добряк и чуть не тот тюфячок, который всяк норовит подмять, и тогда Людмила Михайловна становилась высокомерной.

Впрочем, высокомерной становилась она и тогда, когда Николаю Филипповичу случалось высказать свое мнение о спектакле, кино либо книге. Здесь безоговорочным авторитетом был для нее только Сережа. «А Сереже понравилось», — это если книга казалась Николаю Филипповичу скучной, и какой-либо спор уже невозможен; «А Сережа считает халтурой, которую не следует смотреть», — это о новом многосерийном телефильме, и уж сама смотрела урывками, прибегая из кухни и даже не присаживаясь, так, несколько минут посмотрит, покачает головой — мы же говорили, что халтура.

Уж как-то так вышло, что Оленька всегда в тени брата — это Сергей был окружен всеобщей любовью, Оленьке оставалось брать с него пример, а всего-то лучше — подражать ему. Если Сережа что-либо рассказывал, то все умолкали — это будет интересный рассказ, а Оленька — ну что, дитя, младшая сестра, словом, да разве дождешься от нее чего-нибудь значительного, нелегкомысленного.

Так уж получалось в мнении Людмилы Михайловны (и Николай Филиппович мнение это разделял), что вот Сережа — это личность, человек, верно, будет крупный, а Оленька — ну что ж, птичка серая, порхающая. Да и то утешительно, что она весела, здорова, в институте успевает — да всем бы родителям таких детей! — и ясно видела Людмила Михайловна судьбу дочери: станет она врачом, по всему судя, заурядным, да так всю жизнь на терапевтическом участке и проторчит.

«Чем же плоха эта судьба? — спрашивал себя Николай Филиппович. — Превосходная даже судьба. Девочка, без сомнения, добра, любит медицину и проработает всю жизнь на участке — и это хорошо, это же родители спокойно могут сойти в тень, уверенные, что дочь при вернейшем деле».

Людмиле же Михайловне такая судьба казалась ничтожной — ее дети должны стать чем-то особенным, из ряда выделяющимся. Вот Сергей покуда ожидания оправдывает, а Оленька — что-то у нее не то. «Да ты постой, девочке всего двадцать один год, жизнь-то впереди». — «Нет, чувствую я, что она так и останется посредственностью, беда в том, что она мягка, нет у нее хватки, нечестолюбива она». Все доводы Николая Филипповича, что вот и он сам нечестолюбив, чужие кадыки не откусывает, однако при хорошем месте, уважаем сотрудниками и семью кормит, — все доводы его были пустым звуком. У Людмилы Михайловны были свои модели будущего детей, и неброскость положения никак в эти модели не вписывалась.

К концу первой недели Николай Филиппович был совершенно измотан своими безостановочными соображениями о семье. Стоял тихий вечер, над морем виднелись неясные вспышки, и они тревожили Николая Филипповича. Чуть запрокинув голову, он смотрел на луну, от яркого света она казалась звенящей и не плоской, но объемной. Все соображения о собственной жизни неожиданно слились в несколько слов; он человек ничтожный, возможно, ничтожнее и жалче его нет человека во всем свете.

Да, жизнь свою он, можно сказать, доживает, и жизнь эта не сложилась. Жизнь его вышла бездарной. И это совершенно ясно — случись завтра исчезнуть, и от него ничего не останется. Нет, конечно, останутся дети, но ведь он-то полагал, что и собственное его существование имеет некую цену, он и сам собою представляет некую ценность, а не только как существо, давшее жизнь другим существам.

А кроме детей, от Николая Филипповича ведь ничего не останется. Да, несколько удачных подсказок для чужих решений, несколько находок, не изменивших ход жизни и даже ход машин, для которых они предназначались. Чужие мысли, его исполнение, то, что делал он, мог сделать любой толковый конструктор, но ведь Николай Филиппович подозревал в себе большие возможности, а они не сбылись. Он лихо замахнулся, пересилил однажды инерцию текучки, сделал машину, но где ж она? А ржавеет во дворе, бессильная противиться ударам времени и атмосферных осадков.

Так, жизнь направлена была на существование — от получки до получки, от квартала до квартала, то есть от премии до премии. Он-то объяснял это тем, что нечестолюбив, и гордился этим. Но нет, желание покоя, пойманное равновесие улитки — вот что была его жизнь.

Все было б просто, если б Николай Филиппович не знал за собой конструкторских способностей, тогда, что же, — жизнь прошел спокойно, не подличал, не унижался, не в чем упрекнуть себя. Но ведь знал — он кое-что может, но все пытался в тени отсидеться, и теперь — проспал, профукал жизнь. И возврата ей нет. Она одна, и пора с этим смириться.

Но в том и дело, что смириться-то Николай Филиппович и не хотел. Ему было сейчас и стыдно, что он сдался судьбе досрочно. Говорил — плетью обуха не перешибешь. Да, возможно, и не перешибешь, но всякий человек, однако, за дело свое должен стоять до конца, чтоб в дни, когда он завис над пропастью — в дни последние, — не в чем было упрекнуть себя. Ах, как легко носить печать поражения на челе. Сейчас и догадка выклевывалась у Николая Филипповича — а ведь еще есть некоторое время, и дело твое не вполне проиграно, пока ты не смиришься с навязанной тебе сладкой ролью неудачника. Да и кроме того, это был единственный теперь шанс Николая Филипповича доказать себе, что жизнь он проиграл не до конца.

Назад Дальше