Николай Верещагин
Corvus corone роман
Часть первая
I
Что–то случилось, а что — непонятно.
Внезапное головокружение, короткий обморок — и странная легкость во всем теле, но легкость неприятная, тоже какая–то обморочная… Было неудобно, тесно, словно в чужой, не по размеру одежде. Сознание затуманилось — не мог бы даже сказать, спит он сейчас или бодрствует, не понимал, где он и что с ним.
Это случилось только что, несколько мгновений назад, но нужно было напрячься, чтобы припомнить, восстановить…
…Он возвращался с работы. Уже подходил к дому… На вершине старого дуба, на голых, корявых сучьях его темными комками, едва различимыми в сумерках, сидели вороны… Чем–то встревоженные, они раскричались там. Непроизвольно он поднял голову и увидел прямо перед собой крепкую узловатую ветку дуба, росшую перпендикулярно стволу. Неудержимо вдруг захотелось подпрыгнуть и ухватиться за нее… Он подпрыгнул…
И вот сидел теперь на этой ветке, испытывая головокружение, чувствуя какую–то болезненную легкость во всем теле, неприятную ему. Зачем взобрался на дерево, с чего ему «в голову взбрело — этого Вранцов и сам не мог понять. Вроде бы и кружки пива не выпил сегодня, а перед глазами, как у пьяного, все плыло.
Почти стемнело уже, и в доме, во всех подъездах его, беспрерывно хлопали двери — соседи шли с работы домой. В осенних сумерках окна освещались одно за другим, приоткрывая взгляду со стороны свой потаенный квартирный мир. Мальчишки с криком, азартно толкаясь, гоняли по двору резиновый мяч. Лопоухий мохнатый щенок прыгал, метался между ними, тявкая от восторга.
Никто не заметил Вранцова, не обратил на него внимания. И хорошо, что не замечали. «Что это со мной? — приходя в сознание, встревожился он. — Залез на дерево посреди двора, да еще рядом с домом. Чушь какая–то, сдвиг по фазе! Увидят — засмеют…»
Он хотел спрыгнуть, глянул вниз — но показалось высоковато. Хотел опереться о ствол, потянулся к нему, но сбоку с сухим треском и шелестом развернулось что–то темное. Он глянул и обомлел: вместо руки справа торчало нечто широкое и жесткое, в перьях, похожее на крыло. Глянул налево — и там крыло, только полуопущенное. «Отвратный сон, — тоскливо подумал он. — Гнусь какая–то!.. Не нужно было переедать за ужином. И без того уже нервишки пошаливают — каждую ночь эти мерзкие сны…»
Он сделал усилие, чтобы проснуться, заворочался на ветке, но проснуться не удалось. Что–то темное и длинное торчало перед глазами, мешая смотреть. Он свел глаза к переносице — это был клюв. Вместо ног у него оказались короткие чешуйчатые лапы с кривыми когтями, вцепившимися в дубовую кору.
«Хватит! — не слыша своего голоса, беззвучно закричал он. — Все! Все! Я уже не сплю!..» Оставалось последнее усилие, чтобы очнуться, еще какой–то миг, но окончательно прийти в себя он не мог.
«Надо спрыгнуть на землю, — вдруг осенило его. — Пока сидишь на этой дурацкой ветке, поневоле чувствуешь себя птицей».
Прыгать было высоковато. Он неуверенно потоптался на ветке, раз–другой непроизвольно взмахнул крыльями, примериваясь, и наконец неуклюже подпрыгнув, спланировал на пожухлую осеннюю траву… В тот же миг с оглушительным лаем на него бросился прыжками огромный лохматый пес, ростом с теленка. В ужасе, не помня себя, Вранцов кинулся бежать, из горла вырвалось дикое: «Кар–р–р!..», и, суматошно замахав крыльями, он сам не заметил, как взлетел на дуб.
Опомнившись, он увидел сверху, что напугавшая его собака была тем самым мохнатым щенком по кличке Тимка, с которым ребята играли во дворе. Щенок прыгал внизу под деревом и, задирая голову, звонко тявкал на него. Мальчишки сбежались, окружили Вранцова, стали показывать на него пальцами и швырять мячом. С негодованием увидел он среди них своего Борьку, который без шарфа на холоде и в расстегнутом пальто азартно вместе со всеми швырял в него мяч. Но мяч ударялся о ветки, не долетая. Тогда один из мальчишек запустил в него каким–то прутом. Хлипкая на вид хворостина стремительно выросла, взметнувшись снизу вверх, и над головой просвистела уже внушительной дубинкой… С резким невольным карканьем он взлетел и, сделав широкий полукруг над двором, сел на самую верхушку тополя в стороне. Мальчишки сразу потеряли к нему интерес — они снова принялись гонять мяч, а щенок с дурашливым лаем помчался за ними.
Немного отойдя от этого дикого, какого–то животного испуга, Вранцов вспомнил, что так и не проснулся еще, что этот идиотский кошмар все еще продолжается. Нужно было сейчас же избавиться от него — но как, если цепкое наваждение не отпускало? По–прежнему перед глазами у него торчал омерзительный черный клюв, а вместо ног какие–то чешуйчатые лапы. «А вдруг это на самом деле? — ужасом пронзило его. — Вдруг это не сон?..» Он готов был уже закричать от отчаяния, но взял себя в руки. «Спокойно, без паники!.. — шептал он себе. — Обыкновенный кошмар. Сейчас он пройдет. Но не сразу — надо потерпеть, переждать… Уже просыпаюсь — ведь сознаю же себя, мыслю по–человечески… Просто не сразу — это переход между явью и сном…» Он замер в ожидании, даже постарался расслабиться, насколько мог, успокоить нервы, но нелепый этот сон не прерывался, оставался с ним.
С ветки, на которой он сидел, прямо на уровне своих окон, Вранцов увидел, как в квартире зажегся свет и Вика расстегивает пальто в прихожей. Нагнувшись, она устало сняла сапоги, переобулась в домашние тапочки. Выпрямилась, вялым движением поправила волосы перед зеркалом. Подняла с полу битком набитую сумку и прошла на кухню. С озабоченным лицом стала перекладывать продукты в холодильник. Зажгла газ, поставила на плиту чайник и белую эмалированную кастрюльку — собиралась что–то варить на ужин.
С тупым нараставшим отчаяньем смотрел он отсюда, из темноты, на жену. Кошмарный сон его не кончался, и чем дольше это продолжалось, тем меньше была надежда проснуться, тем страшнее становилось ему. Никогда не думал, что кошмары могут длиться так долго и обладать такой силой яви. Скорее уж это походило на сумасшествие. Но сумасшедший ли он, если сам отдает себе в этом отчет?.. Тут сквозила какая–то зловещая ирония, намекавшая, что случилось, пожалуй, нечто похуже ночного кошмара, необычайнее сумасшествия — нечто настолько дикое, запредельное, что одна мысль об этом обдавала ледяным ужасом. В отчаянии Вранцов гнал от себя эту мысль, сопротивлялся ей изо всех сил, но она не оставляла его, а точно влипла в сознание. «Нет, нет! — ища спасительного объяснения, уверял он себя. — Это просто какой–то бред. Я болен, у меня высокая температура, а при ней бывают иногда бредовые состояния… Я болен, лежу у себя в комнате. Вика пришла, но еще ничего не знает. Сейчас она войдет, всплеснет руками, пощупает лоб, вызовет неотложку. Сделают укол — и приду в себя…» Он плотно зажмурил глаза, стараясь отвлечься от этого наваждения, переключиться на что–то другое, надеясь и без укола, усилием воли, прийти в себя.
«Господи, как нехорошо, как неудачно заболел! — тоскливо подумалось между тем. — Утрясается план, решается вопрос о Венеции. Уже включили в списки — Твердунов поддержал, — но теперь пошлют вместо него Яшу Могильного. Этот проходимец не упустит своего. К тому же анонимка была насчет Везенина. Дескать, он, Вранцов, проталкивает своих, одобрил идейно незрелую рукопись. Да какая там анонимка! Ясно, кто накатал. Тот же Яша и удружил — мастер на такие дела!.. Как же досадно, что уплывает Венеция!.. Вот так и всегда, — заныло в душе, — только наладится жизнь, засветит что–то хорошее впереди — сразу жди неприятностей!..»
А дома тем временем прибежал с улицы Борька, чумазый и расхристанный, как всегда, в пальто, застегнутом не на ту пуговицу. Вика, грозя пальцем, отругала его, погнала в ванную умываться. Собрала ужинать на кухне. Перед тем как самой сесть за стол, подошла к окну, наклонилась, ищущим взглядом окинула тротуар внизу. «Меня ждет, — догадался Вранцов, и сердце его сжалось от горя. — Что же это такое в самом деле? Когда же кончится этот бред?..» Он все терпел, все надеялся, что вот сейчас сгинет, спадет наваждение, и, пусть больной, с высокой температурой, он окажется дома, в постели, в привычной обстановке, в привычной шкуре своей. Он ждал, торопя каждый миг, он надеялся, но что–то сломалось, заклинило в сознании, и жуть эта не уходила, будто намертво прилипла к нему.
Совсем стемнело; в кирпичных домах, широким квадратом замкнувших двор, светились окна на всех этажах; зажглись фонари у подъездов. Двор опустел, зато в квартирах у себя люди собирались после дня, проведенного врозь, — ужинали на кухнях, сидели у телевизоров по–домашнему. Они там блаженствовали в тепле и уюте, а он все торчал на своей ветке нахохлившейся птицей и тоскливо ждал, когда пройдет это жуткое наваждение, неотвязно мучившее его. Его лихорадило, слегка тошнило, и мерзко было на душе от беспомощности и обиды. Как много дал бы он сейчас, чтобы оказаться там, среди них, чтобы, как и они, дожевывая что–то от ужина, устроиться перед телевизором на диване. Там по первой программе начиналась «Ирония судьбы», которую он собирался посмотреть еще раз сегодняшним вечером.
Был вечер пятницы, конец недели, «уик энд»…
Ночью в квартире допоздна горел свет — это Вика ждала его с работы. Уложив Борьку, она долго сидела перед телевизором, кутаясь в свой старенький пуховый платок. Подходила к окну, всматривалась в темноту, заслонившись рукой от лампы. Потом звонила по телефону, видно, спрашивая где–то о нем. А Вранцов все так же птицей сидел на суку, весь дрожа от холода, от болезненно–нервного возбуждения, и ждал, когда все это кончится, от отчаянья впадая уже в прострацию, в какое–то безнадежное оцепенение. Он видел отсюда лишь силуэт жены, но ни за что не решился бы подлететь ближе. Казалось, стоит лишь Вике бросить взгляд в его сторону, и она узнает, разглядит его в облике этого отвратительного пернатого существа, поймет, что с ним сотворилось. От одной мысли об этом его охватывал ужас.
Кроме того, ему противно было летать. Он уже ощутил, что крылья держат его на воздухе, но ощущение это показалось неестественным и отвратным. А главное, было такое чувство, что, пролетев хотя бы немного, он словно бы согласится с этим мерзким превращением, как бы подпишется под ним, и тогда уже обратного хода не будет. А он не хотел, он верил, что все это с ним невзаправду… Поэтому он даже не расправил крылья, а лишь двумя–тремя неуклюжими прыжками поднялся выше на ветку, откуда удобнее было смотреть, и сидел, нахохлившись, с тоской заглядывая в родные окна своей квартиры.
Около полуночи Вика разделась, потушила свет и легла в постель. По тому, как резко она расстегивала кофточку, как бросала вещи куда попало, Вранцов понял: злится, что не пришел вовремя, даже не позвонил, и завтра встретит его мрачнее тучи. Если, завтра, конечно, он вернется домой…
Понемногу стал накрапывать дождь, невидимый в темноте. Вранцов заметил его по шороху капель о ветки, по легкой ряби в лужице на тротуаре, дробящей отражение фонаря. Удары капель он ощущал на шее, на голове, но только шлепки, без привычного холодка на коже. И с отчаяньем понял, что ощущает дождь, как птица, а не как человек, — и с горя заплакал. Но он не знал, слезы это жидкими шариками искрились у него в глазах или капли дождя. Он не знал еще, плачут ли птицы слезами…
II
Ночью похолодало, и дождь под утро сменился снегом. Мягкий, нежный, чуть влажный, он ниспадал, ложился на землю ласково, словно обещая после долгого осеннего ненастья благодать и покой. Понемногу все кусты, все деревья, все крыши и провода в округе, все гаражи и сараи, все деревянные скамейки, все бельевые веревки, все песочницы и качели на детских площадках — все высветлил, выбелил первый снег; и земля была светлее ночного неба.
Когда, забывшись под утро коротким сном, Вранцов снова открыл глаза и, вместо привычных бежевых обоев в спальне, увидел эту картину, этот забеленный под смуглым небом уличный пейзаж, он с новым ужасом понял, что за ночь ничего не изменилось и чудовищная эта метаморфоза с ним в самом деле произошла. То, что прежде, в сумраке ночи, еще могло показаться нелепым бредом и сном, в яснеющем свете дня предстало так реально и непреложно, будто иначе и быть не могло. Он сидел на ветке весь в перьях, съежившийся до размеров обыкновенной вороны, тогда как мир вокруг ничуть не изменился, остался прежним, таким, как всегда. Прежним для всех, но не для него. И теперь, если он хочет как–то осмыслить свое положение, сориентироваться в нем, он должен признать этот факт.
За ночь он так истерзался, измучился, что теперь, устав от страданий, даже мучиться больше не мог. Прежнего Вранцова не было. Он исчез, испарился, осталось лишьодно воспоминание о нем. Он пропал, он умер и уже похоронен, без музыки, без траурного обряда, и даже неизвестно где, а точнее, нигде. Вместо него осталось на земле что–то нелепое, какая–то уродливая поганая птица, даже сравнение с которой показалось бы оскорбительным еще вчера.
Это было так ужасно, так чудовищно жестоко, что за весь вчерашний вечер и всю ночь никуда дальше этого факта он в своем сознании двинуться не мог. Это просто не укладывалось в голове, это не могло быть предметом здравого разумного осмысления, он отказывался думать об этом всерьез. И лишь в свете брезжащего утра усилием воли наконец заставил себя преодолеть свинцовое это отчаяние и хоть сколь–нибудь трезво на дело взглянуть.
Что же он все–таки теперь собой представлял? До каких пределов дошла в нем эта жуткая метаморфоза? Он видел свое короткое тело в перьях (на животе сероватых, но черных на крыльях и на груди), видел чешуйчатые лапы, видел, скосив глаза, свой костяной, с какими–то щетинками у основания, острый клюв. Но сознание–то у него было прежнее, человеческое. И память осталась прежней: ничего птичьего он в своем прошлом не помнил, ничего вороньего в своем сознании не ощущал.
И опять забрезжила спасительная мысль, за которую он тут же ухватился, мысль, что это особого рода галлюцинация, что у него просто психический криз, какой–то редкий психопатический феномен — ведь представляют же себя сумасшедшие кто слоном, кто ящерицей, а некоторые, он слышал, даже чайником или утюгом. Пускай болезненное помрачение, пусть даже сумасшествие, шизофрения — все равно уже легче. Он будет упорно лечиться, его покажут лучшим специалистам, он будет старательно все врачебные предписания выполнять. Нет, он только кажется себе птицей, а на самом деле, как и прежде, он человек. Просто галлюцинаторные ощущения достигли невиданной силы, захватили все его чувства целиком.
Необходимо было как–то объективно проверить это, но как?.. Не станешь ведь спрашивать прохожих на улице, птица ты или человек.
Пока он мысленно искал какой–нибудь другой подходящий способ, случай представился ему сам. Несмотря на ранний час, к соседнему дому, осторожно лавируя между газонами, подъехал грузовик «Мострансагентства», из которого вылезли двое грузчиков и шофер. Не мешкая, стали выносить из подъезда и устанавливать в кузове мебель — с утра пораньше там кто–то переезжал. Когда подняли трехстворчатый зеркальный шкаф и ушли за другими вещами, Вранцов спланировал с ветки, сел на задний борт грузовика и, вытянув шею, заглянул в зеркало.
Сначала он ничего не увидел в блестящей глади, отражавшей лишь угол дома, кусок светло–серого неба и балкон с потертым ковриком на перилах, — его самого в зеркале просто не было. Но в следующий момент, приглядевшись, заметил нечто в правом нижнем углу, и это нечто было столь ужасно (какая–то черно–серая взъерошенная птица с отвратительным клювом и круглыми глазками), что с криком отчаянья взлетел и вне себя начал метаться по двору, то рывками взмывая вверх, то падая к самой земле, словно стараясь сбросить с себя этот морок, эту ненавистную шкуру, вырваться в прежнее свое существование, где он был, как все. Но эти отчаянные метания ни к чему не привели. Лишь привлек к себе внимание редких прохожих, которые задирали голову с удивленным видом: «Что за сумасшедшая ворона! Взбесилась что ли?..»
От позора он взмыл и улетел на какой–то безлюдный глухой пустырь, где долго сидел на старом покосившемся столбе, предаваясь горестным размышлениям. Не нужно было ему смотреть на себя в зеркало. Так он мог бы иной раз и забыть о своем облике, хоть иногда ощущал бы себя по–прежнему человеком, только летающим, а теперь он знал, как выглядит в действительности, и действительность эта была ужасна. Впрочем, отражения в стеклах и магазинных витринах все равно не дали бы ему долго заблуждаться на этот счет.