«А ведь он неудачник! — окончательно решил он тогда. — Неудачник, хоть сам этого и не сознает… Бытие определяет сознание. А он живет по–прежнему, как вчерашний студент. Коммуналка, дешевая мебель, тыкву с кашей едят… Диоген нашелся! Забрался в свою бочку и мыслит глобально, пока другие худо–бедно, но дело делают, да и материально на уровне живут. А этот остался каким–то вечным студентом. Решаем мировые проблемы, а денег даже на кофе и сигареты нет… И жена это терпит. А красивая баба — могла бы неплохо устроиться. Любит, видать. Это в Коле есть. Да и язык подвешен — закружил бабе голову. Вон как смотрит на него, с какой заботой…»
— Чертовски нашему поколению не повезло, — продолжал Везенин с горечью. — Нам досталось не лучшее время. А сколько было способных ребят, сколько замыслов, сколько стремлений! Где они? Где «тридцать витязей прекрасных», где наш «лицей»?.. Все в распыл пошло, без толку перевелось!.. Нищенская зарплата, зависимое положение, власть номенклатуры, которая шагу не дает ступить. Как говаривал Ницше, «недостаточно обладать талантом, нужно еще получить патент на обладание им». У нас ведь до того забюрократили науку, что бюрократ сделался всесильным в ней. Сколько будет дважды два, решает уже не факультет, а руководящий бюрократ.
Видя, что Везенин все больше заводится, Глаша с беспокойством поглядывала на него. Когда, сделав короткую паузу, он брал чашку, чтобы отхлебнуть чаю, рука его заметно вздрагивала. «Подожди, — сказала Глаша, вставая с дивана. — Мне нужно прикинуть размер». Она заставила его встать прямо, вытянуть руки в стороны, приложила связанный кусок к груди, потом к спине, прикидывая, сколько еще нужно добавить петель. Поневоле оставаясь во время этой примерки неподвижным, помолчать хотя бы минуту Везенин все равно не мог.
— Ты никогда не задумывался над характерной для нашего времени оппозицией: интеллигент — бюрократ? А тема интересная, даже интригующая, можно сказать. Формально нынешний бюрократ — это тоже интеллигент: ромбик на лацкане, а то и ученая степень, какие–то там труды. Но, в сущности, они антиподы, враги. Интеллигент «пашет», а купоны стрижет бюрократ. Интеллигент ищет, изобретает, а плоды поисков и открытий присваивает себе бюрократ. Одному — нищета и ранний инфаркт, другому — карьера, чины и звания. Мудрено ли, что первых остается все меньше, а вторых плодится все больше. Формально наукой управляет государство, а на деле узурпировавший его функции бюрократ. Все мы сегодня его крепостные, его интеллигентные рабы. И рабами останемся, ибо страшно разобщены. «Честные люди у нас по обыкновению в раздоре и одиночестве, и только между плутами видится что–то похожее на дружбу и соединение».
— Да что говорить, — продолжал он, стоя, как распятый, с вытянутыми в стороны руками, — талант всегда был и будет зависим от посредственности — ибо он стремится к деянию, к творчеству, а посредственность только к власти. Даже если талантливый человек появляется на политическом поприще, он избирает путь реформ, смелых преобразований, а это тернистый путь. Тогда как посредственность занята только одним — как любыми путями захватить и упрочить господствующее положение, как покрепче удержать в своих руках власть.
Глаша отпустила его. Он сел к столу, взял чашку, поднес ко рту, но, увидев, что чашка уже пуста, недоумевающее посмотрел на нее и отставил в сторону.
— Одного не могу понять: на что они сами–то надеются? Они хотят, чтобы, застыв в оковах, не двигалась больше мысль, но при этом работали машины, крутились исправно турбины и полнились зерном закрома. Но ведь в основе–то всякого движения — полет свободной человеческой мысли. Останови ее — и рано или поздно все остановится, повсюду воцарится застой и распад. Вот послушай, что я выписал недавно из одной умной книжки.
Он открыл ящик стола, уверенно выхватил из вороха бумаг нужные листки, и, волнуясь, но отчетливо, стараясь донести все оттенки смысла, прочитал:
«Мы — специалисты исследования, анализа и измерения, мы — хранители и постоянные проверщики всех алфавитов, таблиц и методов, мы — клеймовщики духовных мер и весов. Спору нет, мы — еще и многое другое, но первая и важнейшая наша функция, та, из–за которой народ нуждается в нас и нас охраняет, — это держать в чистоте все источники знаний. В торговле, политике и мало ли где еще оказывается по-рой заслугой и гениальным решением выдать черное за белое, у нас — никогда… Приносить в жертву любым другим интересам, в том числе интересам родины, любовь к истине, интеллектуальную честность, верность законам и методам духа — это предательство… Ученый, который в роли оратора, автора, учителя сознательно говорит неправду, сознательно поддерживает ложь в фальсификацию, не только оскорбляет органические законы бытия, он, кроме того, вопреки злободневной видимости, приносит своему народу не пользу, а тяжкий вред, он отравляет ему воздух и землю, пишу и питье, ум и справедливость и помогает всем злым и враждебным силам, грозящим народу уничтожением».
— Ну что, сильно сказано?
Вранцов молча кивнул.
— Врезать бы это в каждую кафедру, с которой наш брат выступает, в каждый стол, за которым сидит!..
Везенин внезапно остановился, задумался, потирая лоб, потом пробормотал; «Извини, я сейчас», — присел к столу и начал что–то быстро записывать. Воспользовавшись этим, Глаша перевела разговор на другое — стала расспрашивать Вранцова о семье, о новой квартире, которую он с удовольствием описал. Подробно рассказал, какая планировка, отделка, упомянул паркет, чешскую сантехнику в ванной, просторную лоджию и балкон.
— Завидую вашей жене, — вздохнула она. — Такие удобства и сама себе хозяйка в квартире. А мы вот с соседями.
— Да, не лучший вариант, — посочувствовал он. — А соседи хоть ничего?
— Как вам сказать… — усмехнулась она.
— Соседи как соседи, — отрываясь от писания, вклинился Везенин. — Стопроцентные «совки». На меня смотрят как на убогого, — мол, чего ж ты полжизни учился, а Витька–сантехник вдвое больше тебя имеет, хоть восемь классов едва одолел. Простой незатейливый взгляд на вещи. Против этого трудно возразить, не подвергнув всестороннему анализу всю нашу политико–экономическую систему. Так что здесь я пас. Но иудство их мне не по нутру. С этим я никогда не соглашусь.
— Что ты имеешь в виду? — поднял брови Вранцов.
— Я это так называю. Ларошфуко точно заметил, что предательства совершаются чаще всего не по обдуманному намерению, а по слабости характера. Вот такого рода предательство, слабодушное это иудство, я и имею в виду. Возьми ты нашего обывателя. Все–то он видит, все понимает, всему знает цену. Но чуть нажмут на него, и черное назовет белым, глазом не моргнув. Перед подлецом шапку ломает, боится и уважает его, а над честным человеком смеется: мол, не умеет жить. И ведь сознает, понимает, что есть истина, что добро, а служить готов злу. Вот и спроси его: «Зачем ты так?» Ведь нет же невыносимых условий, чтоб сволочью поневоле становиться, ведь не 37‑й же год?.. Не можешь в открытую со злом бороться, так перестань хотя бы поддерживать, перестань его уважать!.. Не тут–то было — слаб человек! А в результате эпидемия, да нет, пандемия всеобщего шкурничества и паскудства. «Бывали хуже времена, но не было подлей». Приходится вводить настоящий карантин. Детям уже не позволяем к соседям заходить. Мы им одно, а там внушают другое. Это как чума — лекарства нет, остается лишь надеяться на иммунитет да карантин. Конформизм — болезнь заразная и к тому же передающаяся по наследству…
— Жесткий у тебя подход, — покачал головой Вранцов.
— Приходится, — холодно сказал Везенин. — Ведь сказано было:
«Глупа тварь, гневящая Творца своего из угождения другим тварям Его».
Больным, конечно, сочувствовать надо, но детей слишком близко подпускать к ним нельзя.
Весь этот вечер Везенин горячо рассуждал и витийствовал, а тут у него появился какой–то другой тон: холодный, уверенный, хотя и горький при этом. И тон этот почему–то очень раздражал.
— А ты сам–то?.. — спросил Вранцов и запнулся, чувствуя, что обостряется разговор. Но договорил, беря в руки какую–то книгу и раскрывая наугад. — Говоришь так, будто сам этой «чуме» заведомо не подвержен. Сам–то неужто этим совсем никогда не болел?
— Нет, — твердо ответил Коля. — Никогда.
Вранцов смотрел в книгу и потому не видел, какое у него было при этом лицо.
— Уберегся? Или среди сплошь здоровых жил?
— Да нет, — спокойно сказал Везенин. — Среди очень даже больных. Потому и ненавижу эту болезнь, что насмотрелся.
— И как же тебе удалось?..
— Не знаю, — пожал плечами Везенин. — Наверное, иммунитет от кого–то из предков достался. Во всяком случае, моей тут заслуги нет. Как любой иммунитет — это дар природы. Мое дело лишь сохранить его и передать по возможности детям. Поэтому и стараюсь их оградить.
Вранцов тогда не сразу нашел, что возразить, хотя спорить ему хотелось. Очень задевал его почему–то этот разговор, хотя завелся из–за каких–то неведомых ему соседей. Раздражала эта самоуверенность бывшего однокашника, какая–то твердолобая убежденность в своей правоте. И, продолжая листать книгу, он сказал Везенину, посмеиваясь:
— Вроде не принято так откровенно хвалиться своей честностью. Смелый ты человек…
— А кто хвалится? — спросил тот настороженно. — У меня ведь профессиональный интерес к социальной психологии. Занимался одно время этой проблематикой и сделал для себя кое–какие выводы… А впрочем, что это мы об этом, — переменил он разговор. — Может, еще чайку заварить?..
— Но ведь так можно остаться и совсем одному. То есть в полном одиночестве, — не уступал Вранцов.
— Вполне, — согласился Везенин. — Но пусть меня не любят соседи, лишь бы не заразить детей. Нет уж, — с отвращением, передернув плечами, пробормотал он. — Детей портить не позволю никому. Пусть вырастут без этого вируса, а там уж сами, как хотят…
X
Незаметно Вранцов засиделся у них допоздна. Когда в конце затянувшегося разговора Глаша не удержалась и зевнула за своим вязаньем разок–другой, он вспомнил, что давно уже ночь на дворе и пора наконец домой. Коля вызвался его проводить. «Проветрюсь немного перед сном», — сказал он, но чувствовалось, что не выговорился еще до конца и хочет по дороге договорить. Они двинулись не к метро, а пешком в сторону центра. Вранцов решил от «Калининской» ехать без пересадки, да и ночь была такая, что прогуляться по затихшей Москве одно удовольствие.
На улице пахло осенней прелью, и в редком для центра города затишье был слышен шорох палой листвы под ногами. Воздух до того прояснился к полуночи, что даже странно было видеть вместо тускловатого полога над собой эту глубокую темную падь неба, полную больших и малых мерцающих звезд. Вдали над Кремлем висела Большая Медведица, видимая так ясно и отчетливо среди других прочих созвездий, что взгляд по школьной привычке тянулся вверх от нее в поисках путеводной Полярной звезды.
Речь опять зашла о социологии.
— Иметь науку, которая избегает неприятных тем и даже прямо фальсифицирует реальность, — горячо говорил Везении, — это все равно, что купить барометр и нарочно испортить его, чтобы он всегда показывал только «ясно». Дешевле и проще совсем не иметь никакой науки, чем такую, которая вводит в заблуждение.
— А разве не так? Чем все мы сегодня занимаемся? Где исследования по самым жгучим проблемам современности? Где объективная картина того катастрофического развала семьи и семейных связей, который мы на сегодняшний день имеем? Где честный толковый анализ отношения человека к труду, его истинных мотивов и побуждений? Зато там, где можно получить заведомо благополучную картину и диссертабельные результаты, наша братия, социологи, роятся как мухи. Десятки пустопорожних монографий, сотни благополучных диссертаций. А зачем, собственно? Ведь еще Сократ образно сравнивал философа с оводом, жалящим коня (то есть «демос», народ), пробуждающим его от апатии, застоя, от опасного благодушия. Таким «оводом» и должен быть социолог. А у нас почти всех «оводов» уже извели. Остались лишь «трутни» да трудолюбивые «пчелы», но добывающие не мед, а приторную социологическую патоку.
— Ты говоришь с таким жаром, — хмыкнул Вранцов, — словно сам никогда не поставлял эту «патоку».
— Опротивело, — сказал Коля. — Потому и оказался за бортом, что больше не смог. Мы с тобой, надо сказать, на редкость неудачно выбрали себе профессию. Зачем мы вообще нужны?.. Ты знаешь хотя бы одну группу, которая занимается настоящим делом? В последний раз я попробовал это в Кемерово и Прокопьевске. Пытались там широкое региональное исследование провести. Здесь, в Москве, даже трудно представить, в каких условиях там люди живут. Пусто в магазинах, нет жилья, экологическая обстановка ужасная. Детская смертность на уровне слаборазвитых стран. Алкоголизм растет, преступность растет. И все это под барабанные отчеты о трудовых победах, повышенных обязательствах на пятилетку. Шахтеры работают в адских условиях, работают без выходных, выдавая уголь на–гора, а миллионы тонн его лежат и горят тут же, на угольных складах, — вагонов для вывозки нет. Люди видят весь этот бардак, но разуверились во всем и уже не надеются на лучшее. Анкетирование давало такие результаты!..
— И вам разрешили? Позволили копаться во всех этих делах?
— Куда там! Прикрыли, конечно. Мы было полезли в бутылку, тогда руководителя группы вызвали на бюро обкома. Обвинили в очернительстве, чуть ли не в подрывной пропаганде. В общем, группу разогнали. Тогда я и ушел. С тех пор не у дел.
Вранцов понимающе хмыкнул, но ничего не сказал.
— А впрочем, это даже и к лучшему, — махнул рукой Везенин. —
Я ведь книгу пишу, а со службой времени не хватало. Надо бы тебе рукопись показать. Ты ведь тоже у Лужанского занимался этими проблемами — дельный может получиться разговор. Знаешь, хочется высказаться всерьез и так, чтобы до широкого круга дошло. А то мусолим, обсуждаем проблемы в своем узком кругу, в курилках, а люди понятия о них не имеют. Мы ведь в конце концов не археологи, не астрономы — все наши штудии впрямую касаются широких масс. Люди сталкиваются с этими проблемами на каждом шагу, но совершенно не осознают их, понятия не имеют. Может, совсем и не научная книга выйдет, слишком популярная — да мне плевать! Главное, достучаться, всколыхнуть общественность. А то ведь спячка какая–то в наших палестинах.
Вранцов слушал с улыбкой, понимающе покачивая головой. Тут уж дело касалось его служебной сферы, в этих вопросах он собаку съел, а Везенин рассуждал, словно мальчик. Понятия не имел об издательской «кухне», о том, как дела делаются. И тут уж он, Вранцов, мог раскрыть ему глаза на многое.
— Книга — это хорошо, — подтвердил он. — Статейками ничего не добьешься. Но ты слишком просто, даже наивно смотришь на дело, старик. Поскольку ты выпал из обоймы, нигде не фигурируешь, шансы издать книгу у тебя мизерные. Нужна мощная волосатая лапа, чтобы ее протолкнуть. У тебя есть выход на кого–нибудь из «китов»?..
— Не знаю. Нет, пожалуй… Ко мне хорошо относился Лужанский, но ведь он умер давно.
— Да-а, — с сомнением протянул Вранцов. — Ты меня извини, но это почти безнадежная авантюра. Так ведь дела не делаются. Пишешь книгу для широкой общественности, а не имеешь поддержки даже в узком кругу. Ты же сам должен понимать, в одиночку сейчас нигде не пробьешься… Ну ладно, попробуем что–нибудь сделать, — ободрил он, видя, что Везенин помрачнел. — Я тебя потом кое с кем познакомлю, соберу нужную информацию… Ищи ход к кому–нибудь из «китов», чтобы рекомендовал.
Тут бы Коле сказать спасибо, проявить хоть какую–нибудь признательность бывшему однокашнику, который так великодушно собирается помочь, но тот шагал задумчиво, сосредоточенно думая о чем–то своем. Вранцов отнес это за счет озабоченности и легкой подавленности тем, что развеял его наивные мечты. Даже жалко стало Колю — все же поотстал он от жизни там, в провинции. Похоже, что и в самом деле в сложный переплет попал. Но странно ведет себя. Ему бы сейчас бегать, «икру метать» надо, а он в сторожа ушел, сидит книгу пишет — и трава ему не расти. Странная пассивность, глупо ведет себя. Или уж смирился, махнул на карьеру рукой?..