Город не принимает - Катя Пицык 3 стр.


– Но… Ты же поступила сюда зачем-то? – спросила она и, осекшись, сразу поставила вопрос иначе: – Ты же выбрала этот факультет… – слова прозвучали в полувопросительной-полуутвердительной форме.

– Да мне все равно было, куда поступать.

– Как это?

– Так. Просто надо было уехать с севера. В консерваторию с моим уровнем не поступить, в ЛГУ – тоже, а сюда брали кого попало… На искусствоведение – легкие экзамены.

Мои слова привели ее в недоумение, чуть ли не в шок. Она не могла понять, как целью может быть какой-то там Питер, а не чистая радость постижения наук. Питер? Подумать только! Да что в нем? Я пояснила. Филармония. Мариинский театр. Человеческий климат. «Макдональдс».

– Что ж, похоже, ты хорошо понимаешь, чего хочешь, – сказала она.

На прощанье я сообщила Ульяне номер своей комнаты и пригласила зайти в общежитие, в гости, «как-нибудь». Пригласила между прочим, скорее из вежливости, чтобы завершить разговор на дружеской ноте. Но каково же было мое удивление, когда на следующий день Королева стояла на пороге. Черное платье. Белое пальто. Шаль, перекинутая через руку. Туфли из крокодиловой кожи. Кинематограф в дверях. Брешь в видимой реальности, которую ни с того ни с сего в отдельно взятом месте вдруг пропитала «Коламбия Пикчерз», подобно рому, пропитывающему бисквитный корж – насквозь. Эдакая Мэрилин, перебинтованная в виссон.

Моя Инна еще торчала на парах. Я предложила гостье стул, чай. Она попросила повесить пальто «на плечики». Беря его в руки, я почувствовала запах – богатый, глубокий, вечерний, сытный, как старое вино; такой запах можно было бы есть на завтрак, запивая чаем без сахара. Ульяна села к столу. В каждом (в каждом!) движении этой женщины присутствовала филигранность, как в партитурах моцартовских концертов – ни на одну долю не приходилось ничего случайного. И ничего намеренного. Только чистый гений. Концентрат.

Казалось, под ее строгим платьем непременно найдется тончайшая комбинация, до середины бедра, из тех, что теперь не носят, и ты, еще не успев сообразить, что нижняя шелковая сорочка – лишь плод твоей собственной фантазии, уже жалел об отринутом прошлом. Ты понимал: отметая комбинацию, мы отметаем мир. Мы многое потеряли. Разрушили Александрийскую библиотеку. Закатили солнце.

– А что за музыка играет? – спросила она, кивая на магнитофон. Платье на ней имело круглый, очень широкий вырез, почти одинаковой глубины и спереди и сзади. Благодаря этому вырезу взору открывалась часть гладкой, мягкой спины, бликующей во фламандском стиле, наравне с виноградом и хрусталем. – Хвостенко? А кто это?

Я рассказала про «Чайник вина». Прослушав парочку песен, она назвала их божественными. Божественными! Полагаю, даже сам Хвост не бывал о них столь высокого мнения.

Речь почти сразу же снова зашла об учебе и открываемых ею фантастических горизонтах. Ульяна превозносила преподавателей. Все это представлялось мне творением питательной для культов среды и вызывало смутное отторжение.

– Для тебя так важно искусство? – спросила я резковато.

Ей не потребовалось даже маленькой паузы на обдумывание.

– Только настоящее искусство может дать человеку ответы на волнующие его вопросы. Настоящее искусство показывает настоящую жизнь, подлинную реальность. Все мы строим иллюзии, а реальность – игнорируем; реальность видят только самые проницательные из нас. А искусство расставляет точки над «i». Ты приходишь в Русский музей и понимаешь: вот она – правда. Тогда ты говоришь себе: хоть я и отворачиваюсь от правды, но то-то или то-то есть в моей жизни. И надо что-то делать. Ври себе или не ври, но… Когда ты осмеливаешься посмотреть правде в лицо, она дает ответы на мучающие тебя вопросы.

Пожалуй, я поняла бы Ульяну теперь, когда мне столько же, сколько было ей на момент нашего знакомства. Но тогда эту речь о правде и прочих бесцветных вещах я сочла пустой. Общие фразы.

Инна вернулась около пяти. Королева сразу же поднялась, намереваясь откланяться. В короткой церемонии знакомства и последовавшего тут же прощания меня заняла одна деталь – то, как Ульяна посмотрела на Сомову: холодно, правильнее сказать – ледяно. Безжалостно. Это был взгляд демона, прозревающего ценность каждой отдельной личности непредвзято – из позиции, находящейся за пределами гуманизма. Так сказать, фермерский взгляд на представителя поголовья. Наблюдение бодрило. Впрочем, Сомова ничего не заметила. Вернее, заметила, но другое – ее просто ошеломила непрактичность белого драпа.

– Нет, ну вот сколько раз можно сходить в таком пальто? – все поражалась Сомова даже спустя час после ухода Ульяны. – Не знаю… А когда манжеты уже черные, выбрасывать его? Это твоя однокурсница? Она учится?! Господи, а сколько ей лет?

– Тридцать с чем-то, кажется. Может быть, тридцать два.

– Офигеть, – Инна покачала головой. – У богатых, как говорится, свои причуды.

Чуть погодя она в который раз вернулась к теме.

– Слушай… А чё она, откуда приехала?

– Ниоткуда. Она из Петербурга.

– А! – воскликнула Сомова с облегчением, будто найдя недостающее подтверждение выстраданной доктрине. – Ну, это такие люди, да, с воспитанием, типа Кирюхи.

* * *

Мы стали сидеть за одной партой. Вместе ходили в буфет, ездили в Эрмитаж на лекции по археологии. Посмотрели пьесу Брехта. Ульяна открывала мне мир. Точнее, не просто какой-то мир, а мир альтернативный, производивший впечатление реальности куда более параллельной, чем загробная жизнь или жизнь на Марсе. Рислинг, «Мазерати», «Труссарди». Умозрение то и дело простреливали ярчайшие вспышки, освещавшие фрагменты какого-то удаленного в запределы бытия, в стиле Жана Беро. Оказалось, шерстяные вещи нельзя стирать дома вручную: только химчистка. Оказалось, в ванну перед приемом стоит выливать две бутылки белого вина: полезно для кожи. Оказалось, вечерами в парижском «Максиме» добрая половина публики в зале – русские, которые, оказалось, вынуждены бронировать столик за месяц. Оказалось, в определенных кругах люди, глядя на одежду друг друга, могут безошибочно определить марку и стоимость каждой вещи. Последнее окончательно выводило меня из себя.

– Бред! – восклицала я. – Как можно знать, какой модельер выпустил это или это? Вещей до фига. Какую надо память иметь, чтобы запоминать что, где и почем продается?!

Для наглядности я оттягивала на себе блузку, казавшуюся мне безупречной:

– Если я приду в какое-то там «общество» в этой кофточке, откуда кто-то может знать, сколько она стоит?

– Поверь. Если ты придешь в «какое-то там» общество в этой блузке, общество с предельной точностью определит, кто ты, что ты, откуда ты и какие у тебя планы.

Я злилась.

– Таня, в этой блузке тебя сочтут чужой. Тебя не примут. И ты сама все почувствуешь. Неприятно станет прежде всего тебе.

– Да брось! – я не могла успокоиться. – Ты считаешь, твое дурацкое «общество» так трудно обмануть?

– Смотря в чем.

Она вздохнула и, подумав, добавила:

– Мы говорим о людях, полагающих, что все на земле имеет цену. Оценивание – принцип их мышления, образ жизни, если хочешь. Пытаться обмануть их в вопросах стоимости блузок, часов или пароходов – бессмысленно. Такие люди прогорают на другом. Они обманываются в вопросах, касающихся вещей бесценных. Любви, например.

Как-то она не пришла на занятия. Заболела? У меня не было ее телефона – просто не возникало необходимости взять, мы ведь и так виделись каждый день. А тут вдруг она пропала. Не появлялась неделю. Наконец все-таки появилась, но странным образом – заглянула в аудиторию прямо во время лекции и поманила меня в коридор. Я вышла.

– Что случилось?

Вместо ответа она зашагала к лифтам – энергично, нервозно, удаляясь от меня на свет далекого окна. Уже другое, не белое, а бежевое пальто клокотало на ней, как парус. С каждым ее шагом, с каждым ударом каблука нарастала тревога и энергия необратимости, будто она шла по длинному, накрытому к свадьбе столу – шла, рассекая шпильками белые торты и подминая носками белые лилии. Мы встали у окна. Она сказала:

– У меня сифилис.

Ульяна достала из сумочки носовой платок и промокнула глаза.

– Правда, я не уверена…

– Почему ты решила, что у тебя – сифилис?

– Мне сказал адвокат.

Теперь она закрыла платком все лицо и прислонилась лбом к стене. Я бездействовала. Приобнять ее? Провести рукой по спине? Двери затасканных лифтов сходились и расходились, содрогаясь лихорадочно, как больные. Солнце над пустырем вляпалось в грязные облака. Мы погрузились в тень. Словно ушли под воду.

– Какой адвокат?

– Адвокат моего мужа. Мужа арестовали неделю назад, он в тюрьме, в смысле, в Крестах.

Она высморкалась, постаралась выровнять дыхание. Я молчала, обдумывая следующий вопрос: прилично ли интересоваться, по какой же причине муж оказался в тюрьме? Или все-таки из соображений корректности остаться в рамках сифилиса?

– Мужа взяли за ограбление… Во время ограбления инкассаторской машины. Мой муж – профессиональный грабитель. Господи… В этот раз там все сорвалось… вообще случилось убийство, какого-то парня… пристрелили инкассатора… Теперь мужа закроют надолго.

Она подняла на меня заплаканное лицо. От слез белая кожа сияла еще сильнее – тончайший костяной фарфор, пропускающий внутренний свет. Должно быть, из-за света по границам сознания, немеющего с окраин, скользило впечатление о размытости Ульяниного лица, будто я видела ее через мокрое стекло.

– Но муж не проблема, – уточнила она неожиданно сухо. – Чем больший срок он получит, тем лучше. Я очень рассчитываю на максимально жесткий приговор, я хочу, чтобы мои мальчики успели окончить школу и… вообще успели вырасти без него… Господи! Я очень, очень, очень на это рассчитываю. Господи! Я рассчитываю на тебя! Ты слышишь?!

Она обратилась к Богу так горячо! Пронзительно и прямо. Без обиняков. Между тем я и понятия не имела о ее столь близких отношениях со Всевышним.

– Когда все это произошло, я увезла детей сразу, в Старую Руссу, к бывшей однокурснице, подальше от всего… Позавчера вернулась, а адвокат говорит: тебе привет от Королева, типа, спасибо Уле за сифилис. В смысле, это Королев так сказал: спасибо Уле за сифилис. Я его наградила якобы. Но это неправда! – воскликнула она, простирая к окну руки и грозя невидимым врагам мокрым носовым платком.

– Неправда! Я ему не изменяла! Боже! Ведь это абсурд – изменять моему мужу. И он об этом прекрасно знает. Ну какой же идиот додумается ему изменять? Только самоубийца. Я – мать двоих детей. Разве может мать добровольно нарваться на пулю в лоб?! Какая чушь!

Я не представляла, что отвечать. В целом история не удивляла. Скажем, то, что Инна Сомова собиралась отрезать нос ради Кирилла, – вот это да, это являлось покушением на увечье моего мировоззрения. Но то, что какие-то люди убивают инкассаторов на улицах Петербурга, – нисколько не трогало. Внутренне я всегда была готова к чему-то такому – к тому, что Мариинский театр обрамлен Россией, а не отишием музея. Преступность, насилие, смерть – в кварталах, где я выросла, эти абстрактные образы были утрамбованы живым мясом всех возможных конкретных смыслов. Другое дело, я просто не представляла, как утешить эту экзотическую женщину, эту ходячую полость, тщательно промытую изнутри пальмовым вином. Я уже давно подозревала, что стоит тряхнуть ее жемчужное тело, и оно извергнет поток чистой мирры, и всех нас покроет лавой благовония, и неизвестно даже, чем это для нас обернется. Каково это – быть погребенным миррой? Хорошо или плохо? Отсутствие ответа тревожило до кончиков волос. Похоже, меня уже начало накрывать. Я стояла у подножия извергающегося вулкана. Бежать? Слишком поздно. Есть женщины, от которых поздно бежать.

– Таня, мой муж – страшный человек. Он отстреливает банкирам пальцы, по одному пальцу, до тех пор, пока ему не отдают все деньги. Боже мой, здесь не Париж и не Москва. Это – Петербург. Мой муж пытает людей. Да мне и в страшном сне не пришло бы в голову изменять. Он просто насмехается надо мной. Эта тварь подцепила сифилис и теперь глумится надо мной из тюрьмы.

Королева разрыдалась. Прозвенел звонок.

* * *

Я ждала Ульяну под дверью кабинета врача. Кожно-венерологический диспансер выглядел как морг. И не просто морг, а морг закрытой психиатрической клиники – секретный морг, в который сбрасывали отслуживший для опытов человеческий материал. То есть пол и стены были облицованы не просто кафелем, а самым последним кафелем в мире – кафелем, не пригодившимся даже на вокзальный туалет – этаким кафелем для свиней. Почерневшие борозды стыков плит впитали и кровь, и лимфу, и эпителий, и пот безымянных палачей. Стены стояли на пределе, едва сдерживая в себе накопленную годами бактериальную флору, готовую с минуты на минуту прорваться и прыснуть кому-нибудь на пиджак или, хуже того, прямо в рот. Выбор больницы (в депрессивном спальном микрорайоне) Уля объяснила неким Семеном Петровичем, способным устроить срочные результаты анализов. Выйдя из кабинета, она подала знак: быстрее, как можно быстрее сваливаем отсюда. И зашагала к выходу в своей энергичной манере – кафель аж затрещал под каблучищами, как россыпь глиняных черепков.

На улице она вдохнула воздух. С силой. Словно аромат.

– Я так устала, – сказала она. – Я так устала.

– По домам?

– Может… пройдемся? – предложение прозвучало с некоторой робостью.

Мы шли по обочине. Справа – нечто невразумительное, вроде складов и станций техобслуживания. Слева – хрущевки, характерного гнойного цвета, подернутые черной сыпью. Рвань объявлений на дверях. Тесно посаженные балконы – порок текстуры, кап. Белье на веревках, прохваченное грязным ветром. Скислые стены, слитые в цвете с землей, преющей под одеялом листьев. Фонари, похожие на стоящие вдоль дороги душевые стойки, обливающие землю желтушным светом.

– Семен Петрович сказал, что видит там вроде бы очень маленький шанкр. Но, может, это и не шанкр. Посмотрим… Боже, боже мой…

Она оглядела небо. Мимо пронесся автомобиль. Мы взяли в ларьке два горячих чая и сели на скамью под навесом автобусной остановки. Мне стало жаль Ульяниных пальто и сапог. Такие вещи портились на лоне микрорайона. Веревочку чайного пакетика, свисающую через край бумажного стакана, порывом ветра перебросило на Ульянину кисть руки, выхоленную и белую, горевшую перламутровой луной. Глядя на эти мягкие барочные ручки, просто нельзя было не подумать о том беззубом комфорте, который они сулили: куда безопаснее рта, и куда влипчивее. Такими руками можно без труда покорять Нил, хоть каждый день.

– Боже мой, – снова повторила Королева. – Здесь так хорошо. Я бы осталась здесь навсегда.

Реплика не соответствовала пейзажу до неприличия.

– Ты не представляешь, каким преследованиям я подвергаюсь дома. Боже мой, вчера они помыли после меня ванную! Демонстративно. С хлоркой.

– Кто они?

– Мать и сестра… в смысле тетка моего мужа. Стоило спрятать от них детей, как тут же начался террор. Геноцид! Адвокат рассказал им про сифилис, и теперь они, видите ли, боятся заражения. Я чувствую себя в собственном доме как неугодная собака. Меня до сих пор не пнули сапогом только потому, что я – единственная ниточка, связывающая их с мальчиками. А я ведь не сказала, куда я их увезла, пойми. Поверь, если бы не мальчики, эти люди запиздили бы меня ногами до смерти и сделали бы это с наслаждением. А так они боятся потерять мальчиков. И, кстати, не зря.

На последних словах ее глаза опять блеснули тем самым зловещим демоническим холодом, уже привлекавшим меня и ранее. По ощущению, эти глаза состояли из тончайших слоев слюды, переливающихся от серого к синему, имитирующих таким образом жидкое вещество, но лишь до поры – покуда брожение переливов не останавливалось и не оголялась суть камня – не происходило разоблачение тверди – далекого айсберга, находящегося где-то на оборотной стороне реальности и подглядывающего за нами через прорези Улиных глаз.

В те дни Сомова находилась в Калининграде, уехала «обнять папочку». Во избежание геноцида я предложила Уле переночевать в общаге. Уставшие, голодные, мы кое-как уболтали комендантшу и спрятались в комнате, будто в прогретой норе. Дабы не пятнать себя варварством, мы решили не прикасаться к кровати Сомовой и спать вдвоем на моей. Было тесно. При погашенном свете Ульяна представлялась большой птицей в черном оперении – огромным павлином, дышащим и полнокровным, угольного убранства, отливающего серебром. Я переживала особенное чувство – чувство ребенка, которому в кровать вместо искусственного медведя подложили живую Одиллию – вот только выдернутую из-под свежайшей, начищенной содой луны, – пресноводную, пропитанную приозерной землей, пахнущую мокрой травой, дубовым мхом, «О д’Эрмес», бурбонской геранью, сценой, пудрой и канифолью. Должно быть, на перьях еще не высохли отпечатки Ротбарта и Зигфрида. Я лежала замерев. Казалось, одно неосторожное движение – и крылья расправятся, тысячи перьев с хрустом распустятся, от стержней разойдутся бородки, и мириады ворсинок расцепятся, как мириады ресниц, открывая пахнущее тепло черной кожи.

Назад Дальше