Город не принимает - Катя Пицык 4 стр.


– Таня?

Я обмерла.

– Если даже завтра окажется, что у меня действительно сифилис, то… то, что мы лежим на одной кровати, – не опасно. Ты не заразишься от меня, и… я хотела бы поблагодарить, спасибо тебе за все. Я схватилась за тебя, как за соломинку, и… тебе не придется за меня волноваться. В ближайшее время я сниму квартиру.

– Ты же говорила, у тебя нет денег, собственных.

Она зашуршала под одеялом, меняя позу. Кашлянула.

– Деньги не проблема.

Ответ прозвучал сухо, деловито.

– Надо просто устроиться на работу. Главное – разобраться с сифилисом. И все.

У меня екнуло сердце. Она ведь любила учебу больше, чем кто-либо.

– А как же университет?

– Университет – днем. Работа – ночью. Я устроюсь в гостиницу. Я проститутка.

Сказать по правде, для меня – человека, всего-то месяц назад выкопавшегося из сугроба, – слово «проститутка» не означало практически ничего. В принципе, это слово, как и «любовь» или «свобода», давно утратило смысл в силу безграничной вместительности. Проституцией, как и любовью, как и свободой, можно было бы называть практически любые жизненные явления – наличие связи гарантировалось тем широчайшим ассортиментом содержаний, который предлагали упомянутые слова. Я села в кровати.

Размер истории равнялся среднему размеру анекдота. Родители – развелись. Ульяна жила вместе с папой, оканчивала университет (тогда еще имени Жданова), восточный факультет, филология и история стран Ближнего Востока. Папа тяжело болел. На пятом курсе Уля начала «тусоваться» в гостинице «Астория». Клондайк, плезир, подруги, шампанское проливалось на платья, лямки сползали, бусы – рвались, по спинам струился пот. Тела скользили друг по другу, как мокрые тюлени. В лобби трудился пианист. В груди коптилась паренхима. Деньги на дорогие лекарства сыпались с неба. Но папа умер все равно. Вот и все.

– А дальше… Конечно, я получила профессию. Но мне было не до восточной филологии, я на улице оказалась, и вообще.

Квартиру на Репина отобрали мать и старший брат. Последовала тяжелейшая депрессия. Аллергия, язвы на коже, страх, одиночество, жизнь у подруг. В девяносто первом – выход из штопора, карьерный рост: Ульяна перешла из «Астории» в «Женеву» – отель высшего класса, потолок. Там же познакомилась с рецидивистом Королевым Денисом Дмитриевичем. Съехалась с ним. Жила. Уезжала с ним за границу. Сидела в гамбургской тюрьме. Расставалась с Королевым. Снова работала в «Женеве». Снова сходилась с Королевым. Вышла за него замуж. Родила близнецов. Вырастила мальчиков. И когда им перевалило за три, попросила у Королева денег на платный университет. Решила стать искусствоведом.

– Завтра утром я не пойду на занятия. Поеду узнаю насчет работы. Может, меня возьмут обратно в «Женеву», почему нет…

Мы поднялись засветло. Ульяна приняла душ. Попросила фен. Крем для обуви. Одежную щетку. Я сказала, что щетки нет.

– Нет щетки? О… Господи, помилуй и спаси… Господи, помилуй и спаси…

Она снимала с костюма по ворсинке. Пальцами. И пальцы ее дрожали.

– Черт… плохо видно. Может, включить свет? – отчаялась она. И добавила: – Верьхний.

Мягкий знак после «р» убил наповал. Кто ее так научил? Покойный папа? Я нажала на выключатель.

– Почему ты так нервничаешь?

Она отвлеклась от костюма и тяжело опустилась на стул.

– Ты не знаешь Шишина. Это такая тварь, редкая тварь, подколодная змея. Змей. Змеище. Нацистская морда. Моральный урод. Типа мужа моего. Только Королев из бандитов, а этот – из силовых. А они же, твари эти… методы у них разные, а цель – одна.

Я посмотрела вопросительно.

– Что непонятно? Цель какая? Простая, Таня, цель. Истреблять людей.

Мы помолчали. Я перелистывала конспекты (в поисках листков с лекцией, неизвестно в какую тетрадь заложенных второпях) и чувствовала, что начинаю тяготиться долей поэзии, столь присущей почти любым высказываниям Ульяны. Нужные мне листки пропали. Перетряхивая тетради, я все больше раздражалась. Мы проговорили ночь, заснули в полпятого утра. Тело горчило. В лобных пазухах жгло. В плечах ощущалось угнетение, вроде давления тяжелого коромысла. Мысль о надвигающемся учебном дне наполняла отвращением. Черные птицы пилотировали над пустырем. Небо было густым, как топленый бараний жир в заморозке. И тут мне пришла в голову свежая мысль: прогулять.

– Хочешь, я пойду с тобой? – спросила я.

Ульяна прослезилась.

* * *

Она попросила водителя остановить за триста метров до «Женевы», пояснив: «Освежимся». Мы вышли у Казанского. Малахитовый купол навевал мысли о сырной плесени. Он торчал – инкрустированный в субстрат, как изумрудное солнце. Не грел, но умягчал желудочный сок. Оттягивал. Отвлекал мысли от серости, которая так уж всех убивала. В остальном воздух стоял холодцом. Непроницаемые хмари. Опухшее небо имело цвет помойной воды. Как будто в нем полоскали тряпку, которой вытирали опрокинутую манную кашу. Но когда мы свернули на Мойку, все переменилось. Ее кварталы тянулись пестрой лентой в тумане. Она была вставлена в город, вроде другой страны. Не река пролегала через Петербург, а другая страна пролегала через Петербург. По берегам Мойки росла другая страна. Как могли бы расти по берегам условной реки ухоженные цветы. Вид Мойки вызывал из самых глубин путника очень тонкое, щемящее, острое чувство: из сердечного зуба тащили нерв. Это было чувство непричастности к чужой прекрасной жизни. Такое чувство испытывает человек, который за минуту до выхода в ледяную ночь бросает последний взгляд на кота, удобно спящего на подушках.

Мы шли мимо «Женевы». Шли не спеша, к служебному входу. Ульяна держала руки в карманах. Смотрела под ноги. Сосредоточивалась. Меня же захлестывала краска за краской. Над окнами первого этажа висели темно-вишневые ракушки маркиз. Мощеный тротуар выглядел стерильным. Внутри гостиницы горели люстры, по-оперному тускло, как гроздья церковных свечей. В ресторанах, видимо, только что кончился завтрак. Люди в белых перчатках перетирали бокалы. У центрального входа блестели черные машины, словно киты, только что из пучины, отекающие лаком воды. Хлопали дверцы. Звучали клаксоны. Швейцары открывали стеклянные двери. В недра «Женевы» уползали бархатистые дорожки винно-красного цвета. Плескались государственные флаги, пять или шесть. Коридорный толкал перед собой тележку, полную багажа. Сумки резали глаз. Господи, они были чище, чем мое пальто! До меня не сразу дошло: не чище, а новее. Новее. Добротнее. Эстетичнее. Сумки, набитые барахлом, болтавшиеся в трюмах, валявшиеся на транспортерах, битые в багажных отделениях, выглядели лучше, чем мое пальто. Собственно, мундиры швейцаров тоже выглядели лучше. Даже ковры. Можно сказать, я вдруг ощутила запах комфорта. Комфорт пах свежестью – как девственный корешок новой книги в момент первого разлома. Комфорт пах чистотой – так, будто еще вчера ничего не было, будто Господь создал мир к завтраку и жизнь начиналась с нуля. Это поражало до головокружения. Я устыдилась собственной ничтожности – вымаранности во вчерашнем дне, в собственном прошлом. Формула родилась во всей своей ясности: чтобы чувствовать себя чистым, достаточно горячей воды и мыла; чтобы чувствовать себя новым – необходим комфорт.

Служебный вход – уже не со стороны Мойки, а за углом, со стороны маленькой перекрестной улицы, выглядел попроще.

– Куда? – спросил охранник.

– К Шишину Сергею Романовичу, – ответила Уля.

– По какому вопросу?

– Насчет работы.

– Вас ожидают?

– Нет. Но… Меня знают. Я – Королева, Ульяна Королева.

К моему удивлению, охранник не послал нас подальше – просто ничего не ответил. Отошел в глубину вестибюля и передал что-то по рации. Рация трещала. Из динамика звучали голоса. Слов было не разобрать. Внутренне я готовилась к самому худшему – к тому, что нас сдадут в милицию или что-нибудь в этом роде. (Вообще-то, я предпочла бы подождать Ульяну на набережной.) Через пару минут нам подали знак проходить.

– Сумки открываем.

Нас «прозвонили» металлоискателями. Заставили вытаскивать из карманов мелочь, ключи. Потом повели задворками отеля – коридорами, выкрашенными по-больничному нейтрально.

– Присаживайтесь, – охранник указал на банкетку напротив двери с латунной табличкой. – Ожидайте.

Некоторые кабинеты стояли открытыми. Разрывались телефоны. Подрагивал люминесцентный свет. Мимо то и дело проходили женщины в синих костюмах. Под их решительными каблуками новенькие прорезиненные полы скрипели от чистоты. Одна сотрудница прошла, зажимая между плечом и ухом трубку радиотелефона, руки ее были заняты деловыми бумагами. Судя по всему, местные не валяли дурака, работа кипела. И, похоже, оплачивалась достойно. В глаза бросались наливные лица. Ухоженность волос, белизна воротничков, гладкость макияжа, безупречность костюмной ткани, отпаренной по правилам. Я вчиталась в табличку на двери. Верхней строкой значилось крупно: «Шишин». Ниже – слишком мелко, не разобрать.

– А кто твой Шишин? Директор? – спросила я шепотом.

– Да что ты, какой директор. Станет директор «Женевы» сидеть в этой аскезе, на выселках. Это начальник службы безопасности.

Ульяна заложила ногу на ногу, взяла со стоящей рядом невысокой стойки глянцевый буклет. Нервно листая, она машинально покачивала острым носком сапога.

– Он координирует работу девочек. Его поляна.

Минут через пять перед нами появился мужчина.

Высокий, широкий в плечах. Темно-серый костюм. Светло-серый галстук – «в рубчик», без рисунка, в тон пиджаку. Жидковатые волосы. Русые? В общем, мышиного цвета. Классическая стрижка, «под расческу». Маленькие глаза. Круглый череп. Римский лоб. Тяжелые надбровные дуги. В книгах таких называют «безликая внешность». Или – «чекист». Потомок убийцы кота Торопуло. Или того хуже – потомок Шарикова, впрочем, тоже убийцы котов.

– А, Королева? Привет, красавица, – сказал он в интонации управляющего плантацией. – Где пропадала?

И, не дожидаясь ответа, спросил обо мне:

– А это кто? Сразу говорю, работать не возьму. Кто телку с таким лицом будет ебать в номерах? Смеетесь? Ей в детском саду на пианино надо играть.

– Это моя подруга. Она просто пошла со мной… за компанию, поддержать.

– Королева, ты… – он с раздражением отвернулся, посмотрел за спину, в стену. Цыкнул. Затем выдохнул – вроде как перевел дух. Как будто сплюнул оскомину. И продолжил: – Ломишься без звонка, без нихуя, как в проходной двор, приводишь с собой каких-то детей, млять. «Подруга». Может, это дочка твоя? Слушай, у тебя как не было мозгов, так и не приросло, ни на грамм, вот говорят же, люди не меняются… Подстава ходячая. Заходи. Как сказали сейчас, что ты пришла, аж сердце защемило. Королева одна, без пиздеца, не приходит, млять.

Он рванул на себя дверь. Через проем я увидела семимильный рабочий стол, заваленный бумагами. Телефоны, вымпелы, грамоты. Фикус. Левитан. Жалюзи. Военная чистота.

– Ну, как жила все эти годы? Родила? – спросил Шишин, садясь за стол, в солидное кожаное кресло.

– Да. Близнецов, мальчиков, двоих.

Шишин присвистнул.

– Сколько лет?

– Маленькие еще, Сергей Романович.

– Присаживайся, Королева, в ногах правды нет, – широким жестом он указал Ульяне на стул.

И, лишь только она присела, тут же одернул:

– Дверь закрой.

* * *

На улице шел дождь.

– Ну что? – спросила я.

– Все нормально, – ответила Уля.

Свернув, мы пошли вдоль гостиницы, к Невскому. Дождь усиливался. Небо загустевало. Стало темно. Внутренний свет набрал полноту: лампы и люстры испили силу подавленного дня и воспламенели, затопляя помещения жаром.

– Зайдем?

Я не успела ответить, как она уже открывала дверь гостиничной цветочной лавки. Звякнул колокольчик. Ульяна нырнула внутрь. Через стекло витрины хорошо просматривалась тесная комната, забитая цветами. Орхидеи разных сортов. Ведра с тюльпанами, плотно пригнанными: сотня к сотне. Коралловые, белые, бледно-пурпурные, фиалковые. Мелкие бургундские розочки. Охапки, снопы! Я никогда не видела таких толстых букетов. В целый обхват рук! И никогда прежде не видела таких красивых, изысканных, каких-то странных карликовых цветов – слишком ажурных, чтобы быть настоящими. Они стояли там – на полу, на прилавке, на полках, – напоенные вязким электрическим светом, как сахарные петушки в гречишном меду, оттененные черно-зелеными лианами вьюнов, спускающимися с необозримых верхотур. Уля стучала мне изнутри кулачком в застекленную дверь, показывала: заходи. А я не могла сдвинуться с места. Не понимала: как можно ворваться туда в грязных ботинках и мокром пальто, вот так вот запросто – из холодца в кремовый торт. Ну зачем?!

Колокольчик звякнул. Дверь распахнулась, цветочная лавка выдохнула на улицу янтарную эссенцию – наружу вырвалось цветное вещество, на мгновение вторглось в черно-белое и столь же мгновенно было вобрано внутрь, отгородившись захлопнувшейся дверью. Довольная Ульяна протянула мне розовый тюльпан, новорожденной нежности, дрожащий от холода.

– Дарю!

Я взяла его двумя пальцами, прямо под основание бутона, под чашечку, за самое тонкое место – за шейку, и почувствовала пульс: вибрацию желеобразного тела – кратковременного и беззащитного. Цветок был обречен на смерть. А я – на удержание процесса смерти в руках.

– Господи, зачем же ты его так берешь? Ты же его задушишь.

Я не помню, что на меня нашло. Наверное, я пожалела, что пошла, что прогуляла лекции, что вообще связалась с этой невероятной женщиной. Не помню. Возможно, это был первый приступ отторжения от чужих людей, от чужого города или даже, скорее, от его фундаментальной декоративности, вернее – декорационности, то есть от всего неудобоваримого, превышающего пределы восприятия красоты, ее глубины и веса. Не знаю. Но почему-то я закричала:

– Слушай, я терпеть не могу таскаться по улице с цветами, это только мешает, уж лучше воздушный шарик купить!

Она забрала тюльпан и отдала обратно в лавку. Без всяких денег. Просто отдала. «Там ему будет лучше».

– Я хочу сходить в церковь, – сказала Уля.

– Ну пошли.

– Пойдем в Исаакиевский?

– Так ты в церковь хочешь или в музей?

– Я хочу в Исаакиевский собор.

– Но это не церковь.

– А что же это?

– Это недействующая церковь, Уля.

– Этот собор строил обыкновенный, земной человек. Который пролил много крови. Поэтому собор недействующий. Но красоты-то он – божьей! Мы просто подойдем, посмотрим, и все.

Асфальт перед собором блестел. Пленка воды покрывала твердь живой кожей, струящейся от затерянного центра к краям. Гранитные колонны смотрелись как ноги слонов, бредущих в воде по самые глаза. Мы встали под южным портиком. «Храм мой храм молитвы наречется». Уля стояла между колоннами, под краем крыши, на границе отвеса дождя и защищенного сухого места. Она протягивала руку вперед и касалась падающей воды.

– Так что тебе сказал Шишин?

– Сначала спросил, как живу, где деньги беру на жизнь. Пробивал.

– И что ты ответила?

– Сказала, что замужем была, за Касьяном Радчиком.

– А кто это?

– Так, тусовщик один. Модный парень. Много тусил в начале девяностых, наши девочки часто с ним работали. А в меня он был влюблен, хотел жениться. Хороший мальчик.

– А почему не женился?

– Ему мама не разрешила.

А кз, к же… Ты обманула Шишина?

– Угу.

– А если Шишин узнает?

– Не узнает. Как можно узнать? Радчик давно в Цюрихе, ему и дела до нас до всех нет.

– Так, а сейчас как ты сказала, как живешь сейчас?

– Сказала, Радчик бросил меня. Променял на целку из Мигдаля.

– Чего?

– Неважно. В общем, сказала и сказала. Дело вообще в другом. Шишин за вход просит штуку баксов. В смысле за месяц, говорит, плати вперед. Я говорю: отработаю, пусти только. А он артачится, типа, держит понт, знаешь, человек такой – принципиальный. Вернее, это он так о себе думает.

– Уля… Какой вход? За что штука?

Назад Дальше