Спешащий стук каблучков от железнодорожного переезда переключил его внимание.
«Должно быть, молодая бабенка со свидания чешет, — гадал он, — стать у киоска в тени, выждать, заступить дорогу, приказать молчать, а то и пристукнуть для верности по башке, для сговорчивости, для податливости, увлечь под тополя вон там…»
Так привычно проиграв режиссуру задуманного преступления, Валька, однако, не тронулся с места — не встал со скамейки, не пошел к киоску в засаду.
Каблучки стучали все торопливей и слышней, вон и платьице засерело у киоска, ближе, ближе…
— Ой, мамочка!!! Здравствуйте! Извините, я так напугалась! У своего дома, надо же! — шарахнулась прохожая, поздно заметив сидящего на скамейке Гнилого, убыстрила шаги и скоро, где-то через два-три дома дальше, стукнула щеколда калитки, раздался радостный лай собаки.
В ушах Гнилого все еще дрожал испуганный вскрик молодой девушки, от него вдруг только сейчас и проснулось в нем настоящее звериное желание, злость на себя, на свою лень какую-то сегодня: киоск не тронул, эту вот лакомую пампушечку!..
Он встал, шарахнул ломиком по забору так, что пес за ним прямо зашелся лаем, в злобе удушая сам себя натяжкой цепи. Всполошились и другие собаки по улице, так что он шел прочь, облаиваемый почти у каждого дома. Думал: «А собачатины мне надо бы уже добыть себе — кашель, может, уймется немного».
III
По периметру внутреннего двора городского отдела милиции располагались гаражи дежурных автомашин и мотоциклов, дом для задержанных, скрытый вторым высоченным забором под колючей проволокой по верху, вольеры розыскных собак. Посредине двора стояло одноэтажное деревянное здание, где размещалась хозчасть, дежурка проводников служебных собак, а три комнатки с противоположного входа служили гостиницей для командированных сотрудников. В одной жил Николай Орешин. Кровать, тумбочка, два стула, одно окно с зелеными саржевыми шторами…
Вернувшись далеко за полночь, Николай первым делом разулся — наломал ноги в тесноватых сапогах, не зажигая света, отдернул штору на окошке так, чтобы свет электрических лампочек от вольеров ложился на тумбочку. Разобрал и почистил пистолет, положил кобуру под матрас в головах, сел на кровать, сдернул с плеч гимнастерку и привалился спиной к прохладной, недавно побеленной стене. Сморился…
Колька совсем сомлел от духоты на чердаке дома. Захлопнул учебник, сунул его под брючный ремень, чтоб не мешал пробираться к выходу через частые перекрестья досок и брусьев, подпирающих ветхую крышу. Старательно переступал все, пригибался, боясь задеть что-то и повредить крышу — в дождь тогда и вовсе не хватит банок под течи в потолке.
Взмок он, пока выбрался к вольному воздуху, устало вздохнул, утер пот со лба, уперся руками в серую рогатину старой расшатанной лестницы и прищурился, привыкая к разлитому вокруг ярко-белому июльскому зною, прикидывая заодно: «Чем дальше заняться?»
Все сверстники сейчас на покосах копны сена в стога лошадьми сгоняют, лучший друг, Вовка Поскотин, до начала занятий в школе уехал в Хабаровск, там у него тетя в парке культуры и отдыха контролером — катайся на карусели сколько хочешь, ешь мороженое, купайся в Амуре, ведь парк расположен как раз на его высоком берегу. Ну а здесь, в селе, только бездельная малышня купается и бурую черемуху теребит на амурской протоке Молочной, где сейчас устроен летний лагерь доярок. И десятилетней сестры Томы сейчас нет: она с матерью на совхозном поле огурцы собирает, работает, потому что послевоенные годы еще трудные, каждому работнику рады, хоть и десятилетнему. Кольке четырнадцать, но на работу ему нельзя, он готовится к вступительным экзаменам в речное училище в далеком отсюда городе Двуречье. На чемодане, можно сказать, сидит, хотя никакого чемодана у Кольки, понятно, нет еще. Да и в доме его нет. Был фибровый отцовский, так он давно покоробился, а петли, замочек и металлические уголки облупились, поржавели и, наконец, у этого чемодана крышка начисто отвалилась. Стоит теперь эдакая коробка под кроватью — в нее мать складывает первые помидоры со своего огорода, чтоб дозревали.
— В темноте они быстрей, — говорит Кольке мать. — Вот соберем полнехонький чемодан, продадим на базаре в Хабаровске, и будет тебе копейка на билет к учению.
А вчера Томка с совхозного поля унесла два больших бурелых помидора, положила в чемодан и рада.
— Глянь, мои уже почти до краев достали!
— Твои! — фыркнул Колька. — Раз твои, так взяла бы и съела, а то будет тут со всего света натаскивать.
— Молчи знай, много ты понимаешь! — прикрикнула сестра и деловито отряхнула косынку, в которой те два помидора были завернуты.
«Вот лучина длинная!» — удивился Колька смелости сестры и даже растерялся немножко, поняв вдруг, что по-прежнему огрызнуться или легонько шлепнуть для порядка сестру уж будто нельзя — работница! Да и ссориться с ней ему невыгодно: перед отъездом в Двуречье надо бы письмо передать однокласснице, работающей поди сейчас на одном поле с Томкой…
Спрыгнув с лестницы, он пошел к дому, положил учебник под крыльцо. Вышел на улицу, ведущую к железнодорожному вокзалу. Он не имел цели прощаться с деревней, но так невольно получилось сегодня. Посмотрев в сторону станции, вспомнил, как совсем недавно в вагоне-клубе его место в кинозале оказалось как раз позади Зои Борисовой. Весь сеанс он тогда смотрел не на экран, а на подсвеченные кинолучом милые косички впереди, ловил волнующий шепот Зои с подружками…
Когда в село приезжала кинопередвижка, в маленький кособокий от ветхости клуб набивалось столько народа, что не продохнуть, да еще мужики и парни дымят махоркой в потолок. Приходят в клуб со своими скамейками и табуретками, окна занавешивают принесенными одеялами, экран — простыня. Мальчишки располагаются прямо на полу и ждут не дождутся, когда же киномеханик закончит продавать билеты в дверях и выйдет заводить свой движок, начнет кино!?
В вагоне-клубе все не так. Билеты здесь продают в окошечке с надписью «касса», кино показывают через другие похожие окошечки и не по частям, а непрерывно. В зале ряды кресел с откидными сиденьями под номерами, всюду чисто, от стенок незнакомо пахнет приклеенным тисненым линкрустом. И говорить громко здесь боязно, а Зоя беспечно смеялась с девчонками до начала кино, свободно обращалась к кому-то на соседних рядах. Чувствовал Колька такое стеснение и восторг, будто попал он ненароком в неведомый Зоин мир — как-то таинственно здесь и хорошо!
Теперь у Кольки дома лежит прощальное письмо Зое…
А как все, тоже таинственно, трепетно и хорошо, начиналось у них! Он получал нечаянные будто записки от нее, находя их то в тетрадке, то в сумке с учебниками, то в кармане пальто. Писал сам длинные и высокопарные послания, сгорая от сладкого стыда за все там свои «люблю» и «целую», подчеркнутые дважды для заметности.
Классная отличница Ольга Башарова как-то наедине огорошила Кольку чуть ли не до слез:
— Зачем ты, Коля, Борисовой пишешь, унижаешься?! Ты, может, и от души, а она твои письма читает вслух всем подружкам, и они… хохочут! Да и не только тебе они сообща письма сочиняют — вот! — заключила Башарова с честным негодованием в голосе, а Колька озверел.
— Врешь, зубрилка! Зачем подслушиваешь, зачем сочиняешь? Не твоего это ума дело, поняла? Лупоглазка белобрысая!.. — так с маху обидел Колька Башарову, убежал с последних уроков к самому Амуру за пять километров. Сидел на высоком берегу перед мутной, сорной весенней рекой на своей матерчатой сумке с книжками и уже не плакал, а во весь голос на ветер сочинял отповедное письмо Зое Борисовой…
Плыли по Амуру частые еще желтые льдины. Порывистый весенний ветер подгонял их, кружил на стрежне и веял на Кольку бельевым запахом омытых дождями парусов…
Ничего. Скоро кончится школа, он поступит в речное училище, там ему выдадут настоящую флотскую форму, будет он… Лучше бы, конечно, не дожидаться — позарез бывают иногда нужны человеку немедленные перемены!
Колька вздохнул и решил пойти на Молочную искупаться, ведь не сегодня завтра принесет почтальон вызов в училище, и не останется времени наведаться во все знакомые места, а когда еще доведется?
В перелесках редко и грустно куковали кукушки, верно сильно постаревшие уже к наступающей осени. Знойно стрекотали кузнечики в пыльной горячей траве. Наезженная подводами проселочная дорога колола босые ноги, и он пошел обочиной по обтоптанному подорожнику, покрытому толстым слоем серой пыли. Иногда Колька забегал подальше в траву и гибким прутиком сшибал серебристые папахи одуванчиков, рассеивая их летучие семена.
Колька загадывал кукушкам: через сколько примерно дней ему уезжать? Получалось, что совсем скоро. Хорошо бы хоть после воскресенья, может, на станцию опять прикатят вагон-клуб, и он снова увидится там с Зоей, а то и сам насмелится передать ей письмо. Но тогда его следует переписать. Он так напишет: «Я уезжаю, но все думы оставляю здесь с тобой!» Или так: «…уезжаю, но оставляю здесь свою душу!».
Уедет Колька Орешин, а в какой-то миг выпорхнет его душа и останется в деревне, дома, в родимых местах. Она выпорхнет уже в воскресенье в вагоне-клубе, или когда кондуктор засвистит паровозу трогаться в далекий город, или еще до кондуктора, когда мать скажет: «Присядем, сынок, на дорожку…»
Орешин очнулся и некоторое время не шевелясь так и сидел, привалившись к стене. Приглушенно тикал будильник в тумбочке, частыми порывами продирался ночной ветерок в кроне тополя… Кажется, он слышал даже частый стукоток своего собственного сердца, разволнованного нечаянным сном. Тоска по дому стеснила грудь, захотелось увидеться со старым другом Вовкой Поскотиным, а то и с Зоей. Они теперь студенты пединститута в Хабаровске.
Когда-то Николай с Вовкой одни и те же книжки читали, одни и те же карикатуры из «Крокодила» срисовывали, соревнуясь в точности копий, учились игре на гармонике, рыбачили на одном и том же месте, работали в совхозе на прополке, на сенокосе, на уборке овощей. Лишь свое чувство к Зое Борисовой он скрывал от друга, и кто бы знал, как нелегко было это сделать! А вот в речном училище перед Орловым и Клёминым он однажды раскрылся со своими думами и крепко пожалел — столько пошлых советов они ему надавали, что душа еще долго корежилась в огне стыда и злости на свою неосмотрительность.
Степан Орлов и Игорь Клёмин были парни городские, разбитные, бойкие. С первых дней знакомства они взяли над Николаем Орешиным своеобразное шефство: учили танцевать, умению подойти и познакомиться с девушкой, вести разговор. Орлов специально познакомил его с одной из квартирующих в родительском доме студенток лесотехникума — Галей Остапенко. С двумя ее подружками, Верой и Соней, дружили сами «учителя». Почти все четыре года учебы в училище продолжалась дружба Николая с Галей. Это будто злило приятелей Орешина — сами-то они имели множество других знакомств с девушками. Степан, правда, старался и Соню не забывать время от времени. А позже выяснилось, что он боялся и медлил поступить так, как обещал девушке, но все равно ему пришлось жениться на Соне. Она вынуждена была прийти к начальнику училища, и…
В день свадьбы особенно было заметно, как зол и недоволен происходящим Степан Орлов. Соня же выглядела вполне спокойной и радостной.
«А что? — рассуждала Галя Остапенко наедине с Николаем. — Правильно поступила подруга, теперь ей и родить не страшно: отец записан — и никуда не отвертится — жить не захочет, так алименты платить заставят голубчика!»
«Вот оно что! — разом прозрел Николай Орешин, все недоумевавший, как Степан согласился жениться на Соне без любви, зачем было устраивать свадьбу и все это притворство. — Сделка тут, оказывается, и больше ничего. Одну сторону такое удовлетворяет, другой стороне просто некуда деваться».
Но и злорадные нотки в голосе Гали Остапенко тоже не понравились Николаю. Он ничего ей не сказал, правда, а Степана пожалел от души.
Отношения с Галей в дальнейшем как-то скомкались; она от Орловых съехала на новую квартиру, где он уже не был ни разу, а затем сами собой прекратились, тем более, девушка уже окончила техникум — она шла выше курсом — стала работать. Они вообще перестали даже видеться.
А Степана Орлова женитьба, кажется, совсем не переменила: он и домой после занятий не опешил, как другие женатики, и коллективные походы в кино и вечера в соседних учебных заведениях не пропускал, по-прежнему из-за девушек ввязываясь в разные истории и вовлекая в них Николая с Игорем Клёминым.
Однажды он открылся Николаю вообще с неожиданной стороны. Жена его родила девочку, и они вдвоем пошли проведать Соню в родильном доме. Через дежурную передали гостинцы, ждали записку. А тут приехала на двух такси очень шумная, возбужденная компания забирать новоявленную мамашу с ребенком. Поздравления, поцелуи, цветы, шампанское на ходу!.. Уехали. На одном из стульев оставили дамскую сумочку. Степан подошел, открыл, показал Николаю пачку сторублевок и полсоток, пожалел:
— Если б мы не ждали записку, то были б эти все деньги наши, а так придется взять только на шампанское… — С этими словами он отделил несколько бумажек, остальные втиснул в сумочку, кинув ее на место. Вскоре вернулось одно такси, влетела взволнованная женщина, схватила со стула свою сумочку, заглянула в нее мельком и с облегчением улыбнулась:
— Слава богу! Чуть все свои документы не потеряла, раззява!
Николай тогда не знал, куда глаза девать, куда руки спрятать от ожидания, что их тут же уличат в краже денег, назовут воришками и все такое.
«Сдрейфил, Орешек? — спросил позже Степан. — Сдрейфил, я и так видел. Кишка тонка у тебя на рисковые дела. Эта баба, видно, счета своим деньгам не знает, можно было бы и больше — не воровство это, а дележка!»
Орлов остался в Двуречье по семейным обстоятельствам, работать пошел турбинистом на городскую электростанцию. Игорь уедет утром — кончился отпуск после учебы.
Поступив в милицию, Николай ожидал новых товарищей, думал, что с новым делом придут к нему сами собой сильные человеческие качества. И вот сегодня эти выстрелы, неловкое прощание с Игорем, воспоминание всего, что было у него связано с ними…
Вдруг он представил Игоря Клёмина рядом со Степаном в тот день в роддоме: он тоже, наверное, не препятствовал бы Орлову, но не молчал бы растерянно, как Николай, и изрек бы нечто вроде своего непременного «как хочешь!». А ведь здесь тоже своя позиция и, может, характер. Выходит, в жизни всем следует быть кем-то определенно, узнаваемо. И бесхарактерность, наверное, узнается, но…
Нет, недоволен сегодня собой Николай Орешин. Очень недоволен. И тут его осенило начать новую жизнь. А чего ждать? Еще раньше надо было! Решено: отныне он станет продумывать каждый свой шаг, взвешивать каждое слово, что нравится — перенимать, что противно — отвергать решительно и бесповоротно. Словом — впереди новая жизнь!
IV
Суббота. Танцевальная площадка городского парка так переполнена, что кажется, вот-вот где-нибудь лопнет ее высокая реечная ограда. Еще танцплощадка кажется гигантской грудной клеткой, где дыхание сперло от неубывающей летней духоты, от неумолчного людского гомона, от жаркого блеска труб духового оркестра.
Лишь один человек подчеркнуто не подчинялся сейчас ни всеобщему оживлению, ни музыке, ни челночным пригласительным течениям молодежи перед каждым новым танцем — это был Николай Орешин. Он неторопливо и по возможности размеренно шагал по периметру танцевальной площадки, и взгляд его был то прям и радушен, то строг и озабочен, как у хозяина веселья, музыки и лета. И люди расступались перед молодым младшим лейтенантам, парни торопливо гасили папироски или прятали их за спину, разгоняя дым перед собой, девушки на мгновение умолкали, провожали долгими взглядами и вдруг взрывались смехом или таинственно шептались.
На Николае Орешине видавшая виды хлопчатая темно-синяя гимнастерка под новой портупеей, начищенные до глянца хромовые сапоги «гармошкой», серебряные погоны. Форменную фуражку он пес в руке, утирая со лба обильный пот скомканным носовым платочком.