Случилось это в те удивительные минуты, когда осенние погожие сумерки переходят в ночь, но огни еще не зажглись. В эти минуты площадь озаряется темным золотом вечера, а легкая, почти невидимая тень Кремля кажется фиолетовой. В душе Володьки воскресли тогда все детские сказки, и он вообразил, что входит в страну неведомых чудес, с богатырями, коврами–самолетами и чем–то еще, чего он не знал.
Но Володька никогда не позволял себе рассказывать о впечатлениях, которые часто переполняли его душу. Он считал эти впечатления слабостью, которую человек должен тщательно скрывать.
Пообедав на набережной и вдоволь поплутав по городу, Ирочка и Володька очутились на Красной площади. Ирочка сказала, что больше всего в Москве любит Кремль. Володька долго молчал, посматривая вокруг. Он вспомнил свое первое впечатление от Красной площади, но не стал рассказывать о нем. После долгого молчания он сказал:
— Кремль… Смотришь и думаешь: вот так и должно быть.
Тут–то Ирочка и подумала, что Володька умеет не только хвастаться и пить четвертинки.
— Да, — ответила она. — Так и должно быть.
С той минуты, когда Володька, как ребенка, потянул Ирочку за собой, между ними установились удивительно мирные отношения. Ирочка не набрасывалась на него с колкими замечаниями, а он не делал ничего такого, что могло бы их вызвать. Сейчас они медленно шли к Спасским воротам, немного утомленные длинной прогулкой по городу.
— Ты молодец, — спокойно и как бы размышляя вслух, произнесла Ирочка.
— Вот еще!.. Почему?
— С умом сказал. На иного человека смотришь и думаешь: оставайся таким, — на другого смотришь — и хочется, чтоб он изменился. А он не может.
— Интересно.
— Ты считаешь?
— А я?
— Что «а я»?
— Хочется, чтоб изменился?
— А ты не знаешь?
— Не знаю.
— Ты уж не ври лучше. Сколько раз я на тебя сердилась…
— Балуешься, пока молодой. Простительно.
— Значит, ждать, когда постареешь?
— Трудно с тобой говорить. Находчивая!
Но ему до нежности хотелось говорить с нею.
— Володя, давай серьезно.
— Давай.
— Для чего ты живешь?
Лицо его сморщилось от разочарования.
— Крупно… Без сдачи.
— Нет, ты скажи.
— Не знаю, — сердясь, ответил Володька. — Может, если узнаю, то ценить перестану. Живу, и ладно.
— Я не так сказала. Для чего ты каждый день живешь?
— Это другой разговор, — усмехнулся он, смягчаясь. — Тут ты, конечно, можешь на мне потанцевать. Я понимаю, о чем ты.
— Ты умный.
— А ты умеешь… как его… покорять. — Он радостно вздохнул.
— Но ты же действительно умный.
— Ладно, ладно. Ты поговори, а я послушаю, что от умного останется.
— Мне хочется, Володя, очень хочется, чтоб я могла сказать о тебе так, как ты сейчас про Кремль сказал.
— Невозможно это.
— Нет, возможно.
— То Кремль, а то человек.
— А кто Кремль создал? Человек.
— Трудно с тобой. Находчивая ты.
Они спустились за угловую башню к москворецкой стене Кремля. На лицах их отражался свет пылающего вечернего неба. Лицо Ирочки сияло. Володьке хотелось поцеловать Ирочку, но так необычно, так по–братски, что он сам не мог понять своего странного желания. Всегда было другое. А тут хоть руки ей целуй. Стыдно признаться. Он засмеялся.
— Ты чему смеешься?
— Видно, ошалел…
— Странно…
— Я то же говорю.
— Что говоришь? Ничего не понимаю.
— Хочешь не хочешь, а у нас, видно, любовь получается.
— Сколько еще в тебе деревни, Володька!
— Корявый!..
Ирочка побледнела.
— Никогда не повторяй этого слова.
Трудное мгновение быстро пролетело. Ирочка взяла Володьку за руку, пальцы у них переплелись, а руки оставались опущенными. Идти пришлось в ногу, тесно.
— Какая же у тебя любовь получается?
— А у тебя, Ирочка? — искательно спросил Володька. Он первый раз назвал ее так, и она ответила ему легким пожатием пальцев.
— Обо мне потом. У тебя как?
Сердце Володьки хотело слов, но ничто не приходило на ум. Если сам Лев Толстой, по преданию, с великим трудом мог объясниться в любви, то Володька и подавно. Все же в своем радостном вдохновении он сделал для себя больше, чем сам Лев Толстой. Открыто любуясь светом на лице Ирочки, он сказал:
— Получается так, что ты светлая… Как то пламя на небе. Не поверишь — не надо.
Ни Володька, ни Ирочка, ни даже сам царь Соломон со всей его великой мудростью не знали и не могли знать, когда приходит любовь и куда она уходит. Испытывая огромное чувство первого счастья, Володька думал, что вот и к нему пришла любовь. Она пришла давно, но теперь, как притаившийся гость, громко постучалась в двери.
— Мне лучше ничего не надо, — восторженно говорил он, робея и торопясь. — Я знаю, для чего мне жить.
Ирочка засмеялась. Володька задрожал от обиды.
— Ты не сердись, что смеюсь. Но жить только для любви — определенно глупо. Даже рыцари, которые посвящали себя любви…
Володька не слушал: «Будь они прокляты, твои рыцари!»
— Много ты знаешь, — чуть ли не с тоской сказал он. — Рыцари!
— Но жить для любви… Ты же не дурак!
Не любила она его — вот в чем была беда! Если бы к ней пришел великий час и постучался путник, она не стала бы сейчас поучать Володьку. Пусть бы говорил, что живет для одной любви. Ей тогда хотелось бы, чтобы он говорил так, и она верила бы ему.
Володька не отпускал ее руку, держал крепко, шел рядом и плакал страшными слезами, которые пересыхают в горле и не показываются на глазах.
— Ты умный человек, Володька, — говорила Ирочка, — ты правильно сказал про Кремль. Я сама думала так же, а высказать не могла. «Так и должно быть». Вот чего мне хочется.
— Чего? — со слезами, которых никто не мог бы услышать, спросил он.
— Чтобы я могла так сказать про тебя.
— Что?!
— Так и должно быть.
— Зачем?
Ирочка не знала, что за этими восклицаниями капали слезы горькой беды, и накинулась на Володьку:
— Зачем, зачем… Ты не учишься, не читаешь, не ходишь в театр…
— Зачем?!
Ирочка сдвинула брови.
— Затем, чтобы иметь право говорить мне о своей любви.
Володька словно очнулся, как всякий страстный и горячий человек, он в конце концов взорвался:
— Театры тебе нужны? Без театров ты не можешь? А я плевал на театры!
Она повернула к нему лицо, и оно было совершенно спокойным.
— Думаешь, здорово сказал? Рад? Тупо это, Володька. Пока молодой, еще ничего, а потом что будет? Потом будет дядя Дема.
Опять она сбила его. Ничего не скажешь, находчивая! Володька почувствовал, что приходит в себя. Стать похожим на дядю Дему ни в настоящем, ни в будущем ему не хотелось.
— Почему ты не в комсомоле?
— Поздно.
— А раньше времени найти не мог?
— Я и без комсомола программу выполняю.
— На «ты»?
Володька не понял. Настроение было испорчено. Яркий луч закатился за облака. Так, по крайней мере, ему казалось.
Ирочка рассказала ему о своем разговоре с бригадиром. Володька понимающе усмехнулся, но не сказал ни слова. Ирочка, повторяясь, рассказывала ему о том, какое неприятное впечатление произвел на нее дядя Дема и как он хотел угостить ее мороженым.
— Он?! — Володька страшно изумился и с гневом повторил: — Он?!
В порыве, соединявшем в себе любовь, страсть, ревность, обиду и все, чего не может высказать никто, Володька обхватил шею Ирочки и целовал ее лицо.
— Помни… Помни… До смерти… Помни.
Им никто не мешал. На москворецких аллеях в этот час было безлюдно.
На потемневшем небе одна за другой загорались звезды.
Глава двенадцатая
Решето клубники
— Зятек? Неужели? Выходит, что так…
Иван Егорович с досадой смотрит из прихожей, как Володька трет ногами пол в большой комнате. Натирать он не умеет, трет то левой, то правой. Вспотел, но, видно, доволен. Неужели зять? Вот досада! Рано! Казалось бы, какое дело Ивану Егоровичу? Ирка же ему, в сущности, никто. Но все–таки не следовало предоставлять девку самой себе. Слишком уж самоуверенна его дражайшая Нина Петровна, слишком много о себе понимает. «Мое воспитание»… Вот и любуйся своим воспитанием! В их квартире блаженствует чужой парень, можно сказать, неизвестно кто.
Иван Егорович наблюдал за Володькой из прихожей. Очень интересно наблюдать за человеком, когда он наедине с собой и не догадывается, что за ним наблюдают.
Иван Егорович занял выгодную позицию у столика с телефоном; отсюда была видна почти половина большой комнаты. У ног Ивана Егоровича стояло решето с клубникой.
Прошла минута, другая, третья, но этот подлец Володька не желал обнаруживать тайных особенностей своей натуры. Он старательно натирал паркет и ничего вокруг не видел.
Иван Егорович не выдержал.
— Ну, зятек, будь здоров! — неожиданно для самого себя сказал он громко и язвительно.
Почему «будь здоров»? Зачем сразу «зятек»? Эти ненужные слова невольно выдали смятение, которое испытывал Иван Егорович.
Но подлец Володька нисколько не растерялся. Никак не реагируя на «зятька», он кивнул Ивану Егоровичу и продолжал трудиться. «Может быть, он тут уже прописался?» — с настоящим смятением подумал Иван Егорович. Словно угадав его мысли, Володька сказал:
— Вы не думайте, Иван Егорович, что я у вас прописался. Ничего подобного.
Будущие читатели этого романа — если кто–нибудь захочет читать его лет через пятьдесят — уже не поймут, какое важное значение имела в наши годы так называемая прописка, делавшая законным твое право на жилую площадь. Смятение Ивана Егоровича покажется им странным. Но мы–то ведь помним, что, впервые очутившись в этой квартире, Володька невольно подумал, как не худо было бы в ней поселиться.
Иван Егорович поздоровался с Володькой за руку, что для последнего имело немаловажное значение.
— Что это ты так стараешься? — спросил он.
— Микропорка, — ответил Володька.
Иван Егорович увидел на молочно–желтом полу черные полосы. Откуда они взялись? Что скажет Нина Петровна?
— Потанцевали мы тут вчера. У кого–то туфли были на микропорке. Въедается, зараза.
Потанцевали вчера… Значит, здесь по ночам устраиваются танцульки. В голове Ивана Егоровича сама собой возникла мысль, присущая старшим поколениям всех времен и народов, но выраженная современной терминологией: плесень…
— Потанцевали… Кто да кто?
— Подруга Иры приходила со своим кавалером. Ну и я.
— С кавалером? Так. Что за подруга?
— По школе. Светлана.
— Не было у Ирочки такой подруги.
— Не знаю. Она говорит: была.
— А где же сама… хозяйка?
— В магазин пошла.
— Зачем?
— Шамовки купить.
— Не понимаю такого слова…
«Надо на «вы», — с удовольствием подумал Володька.
— Это мы так между собой, — пояснил он. — Еда.
— Почему же между собой на собачьем языке говорите?
— Ну уж и на собачьем…
— На фулиганском, — строго сказал Иван Егорович. Он решительно считал, что слово «хулиган» произносится неправильно. В его время все говорили «фулиган».
Отношения между Иваном Егоровичем и Володькой мало–помалу налаживались. Первый чувствовал, что надо вести себя построже, а второй понимал, что надо быть повнимательнее.
— Для меня, — продолжал Иван Егорович, — что фулиган, что собака — один черт.
Володька продолжал натирать пол. Сравнение хулигана с собакой ему не понравилось.
— Что отвернулся? Не нравится?
Спорить было бесполезно. Володька молчал.
— Фулиганы хуже собак накидываются на добрых людей. С ножиками. От животного отбиться можно, а от вас не отобьешься.
— Вы и меня к ним приравниваете?
— Извини. Тебя не знаю. Но вид у тебя лихой.
— Что значит лихой?
— Фулиганский.
Володька был ошеломлен. Старик, скажем прямо, лепит крепко! Неужели думает выгнать? У Володьки первый раз в жизни что–то благородное получается, самому радостно. И вдруг тебе говорят, что ты не человек, а мусор, дно. Противно! Володька решил отбросить политику и прямо сказать Ивану Егоровичу, что он, Володька, никак не хулиган, а честный рабочий парень и так далее.
— Я не говорю, что нечестный, — опередил его Иван Егорович. — Но тебе, дураку, даром дается культура, знай бери, а ты — «шамовка, зараза»… Ботинки, наверное, «колесами» называешь, дурак.
Два раза подряд дураком назвал! Володька обрадовался. Значит, не думает выгонять. Но лепит правильно, кирпич на кирпич. Воровских слов Володька знает уйму, к словам же приличным, тем более красивым, питает презрение. Привычка!
— Привычка, — сказал Володька Ивану Егоровичу.
— Перестань скрести!
— Ирочка велела.
— Потом доскребешь.
— Слушаюсь!
— Сядь–ка…
Иван Егорович сел на тахту, позади которой царствовали линялые львы, Володька — на стул напротив.
— Ты как о коммунизме думаешь?
Володька заскучал. До сих пор живой разговор был, а тут, видно, тезисы начинаются. Этого слова Володька не любил и, в сущности, не понимал. Начиная читать какие–нибудь тезисы, он мгновенно утомлялся от их железной логики. Жизни, которая за ними открывалась, он не ощущал, а люди, занимавшиеся его политическим просвещением, не очень заботились о том, чтобы он ее ощутил. Эти люди тащили Володьку в тесные, душные помещения и там с отменной настойчивостью читали ему тезис за тезисом, полагая, что просветили его ум и возвысили его душу.
— Ты как о коммунизме думаешь? — требовательно спросил Иван Егорович, словно коммунизм был столь вещественным, столь определенным, столь животрепещущим делом, что думать о нем надо было сейчас же, и, главное, думать реально, практически.
— Что мне думать? Я не этот… не активист.
— Вот как вас, дураков…
Третий раз! Володька сверкнул глазами от затаенного смеха.
— …воспитывают! Отбарабанили доклад, птичку в плане поставили…
— А я виноват?
— Виноват!
— В чем же?
Иван Егорович не стал разъяснять Володьке, в чем тот был виноват. Это отвлекло бы его от главной мысли о коммунизме.
Володька слушал внимательно. Он знал, что от Ивана Егоровича можно многое почерпнуть. Он партийный не по службе, а по–домашнему, рядом с тобой, по всей жизни.
— Ты о коммунизме ничего не думаешь, потому что он для вас — для Ирки тоже, — как молитва «Да святится имя твое, да приидет царствие твое…»
— Есть такая молитва?
— Есть.
— Ишь ты! Да приидет…
— Он, этот коммунизм, в самом деле возьмет да и приидет. А ты… редька чернокожая! Тебя венчать зовут, невеста в белой фате ждет, а ты… месяц не мылся…
— Ну уж, сказали! — улыбнулся Володька.
— Пойми меня, парень! Попомни, с обществом шутить нельзя. Знаешь, что такое общество?
— Знаю.
— А что?
— Люди.
— Так, да не так. Люди вкупе, в общении, в делах своих, в мыслях. Я тебе не казенные слова говорю, а дело. Пойми, парень, общество с тобой церемониться не будет. Оно ни в каких долгах перед тобой не состоит. Ежели у тебя есть голова на плечах, поймешь.
— Люди говорят, вроде есть.
— Коммунизм не тезисы. Что ж ты думаешь: миллионы жизней ухлопаны ради тезисов? Война с Гитлером за что шла? За коммунизм!
Странное дело, Володька никогда не думал о том, что война с Гитлером была за коммунизм. Этот маленький, тщедушный человек с голубыми глазами правильно думал, красиво говорил. А Володька не умел ни правильно думать, ни красиво говорить.
— Интересно, — сказал он вдруг. — Еще скажите.
Эта похвала не понравилась Ивану Егоровичу.
Наверно, он понял ее так, будто Володька юлит перед ним.
— Натирай! — сказал Иван Егорович с неудовольствием и вышел из комнаты.
Он взял решето клубники, отнес на кухню, умылся в ванной, проверил по телефону время, поставил часы, отставшие на три минуты. Вернувшись в комнату, он посмотрел на пол — черных полос не было.
— Довольно! — сказал Иван Егорович сердитым голосом. — Стараешься.
— Сам танцевал.
Иван Егорович, заложив руки за спину, остановился у огромного окна с видом на юго–запад.
Володька понимал: от него требовали, чтобы он стал культурным. Ему и раньше говорили это, но он относился к культуре без энтузиазма. Ему говорили, что на некоторых заводах есть целые цехи, где все учатся и непрерывно растут. В своей компании он этого не видел, а стать застрельщиком не хотел. Еще выскочкой назовут. Пока не трогают, сиди!