Разговоры с Пикассо - Халас Дьюла "Брассай" 19 стр.


– Я не разделяю пристрастия Пикассо к его Матиссу. Как можно находить его прекрасным? Лично у меня от него волосы встают дыбом… Я никогда не испытывал ни малейшей симпатии к его творчеству…

Предупрежденный Пикассо по телефону о наличии Эль Греко на продажу, с улицы Мартиньяк прибегает Фабиани, преемник Воллара… Однако, рассмотрев картину, он тоже решительно отступается…

– Она интересует кого-нибудь? – спрашивает Пикассо. – Тогда пусть упаковывают!

И, пока картину укутывают во все покрывала и перевязывают веревками, спускают по парадной лестнице и несут через парадную дверь к тачке, Пикассо, сопровождая происходящее своим пронзительным, насмешливым хохотком, говорит присутствующим:

– Бедный Эль Греко! Ему решительно не везет… Никому-то он не нужен… К счастью, он видал и не такое. Его недавно открыли заново. Один испанский меценат купил две из его картин, что находились во Франции. Какие-то святые… И их пешком, на носилках, перенесли через Пиренеи, чтобы вернуть в Испанию. Это было еще в прошлом веке. Мне было лет двенадцать, но те, кто нес эти картины, – двое художников из Барселоны, с которыми я потом подружился, – рассказывали мне об этом странном паломничестве Эль Греко…

Кто-то спрашивает у Пикассо, как он сам познакомился с творчеством художника из Толедо.

ПИКАССО. Когда я впервые увидел его картины, они меня просто потрясли, и я решил отправиться в Толедо… Поездка тоже произвела на меня сильное впечатление… И то, что мои персонажи «голубого периода» имеют вытянутые силуэты, это, вероятно, его влияние…

Скоро полдень. Нахлынула новая волна посетителей. Сливки интеллигенции назначили друг другу свидание именно здесь. Пришел и Мишель Лейрис с женой Луизой – Зетта, как ее зовут близкие. Она – свояченица Канвейлера, и заведует его галереей. Даже в самые мрачные дни на улице Боеси, когда Пикассо, впав в тяжелейшую депрессию, отказывался видеть кого бы то ни было, супруги Лейрис всегда были желанными гостями…

Их новая квартира с окнами на Сену находится в двух шагах от мастерской Пикассо, на пятом этаже здания по набережной Гранд-Огюстен: именно там на днях состоялась «премьера» пьесы Пикассо «Желание, пойманное за хвост». Этот дивертисмент Пикассо написал в школьной тетрадке, в Руайяне, за четыре дня – с 14 по 17 января 1941 года. Он отпустил свою творческую мысль на волю в соответствии с принципом «автоматического письма» – некоего вербального транса, позволяющего свободно изливаться сновидениям, навязчивым идеям, невысказанным желаниям, странным сочетаниям мыслей и слов, каждодневным банальностям и всяческой чепухе. Юмор и неистощимая выдумка Пикассо нашли здесь свое выражение в чистом виде. Все, что занимало его в эти тоскливые дни в Руайяне, – тяжелая зима, немецкая оккупация, лишения, одиночество, подозрительность, радости постельные и застольные – все это стало движущей силой поступков его шутовских персонажей: Толстоступа, Лука, Закругленного Конца, Жирной Тревоги, Тощей Тревоги, Ватрушки и проч.[45]

Шесть актов трагического фарса разворачиваются в ярких и разнообразных декорациях. Второе действие происходит в коридорах «Сордид-отеля».[46] В этой сцене, быть может самой удачной в пьесе, полдюжины ног – по две перед каждой дверью – корчатся от боли, хнычут, охают и вопят: «Мои отмороженные пальцы мои отмороженные пальцы мои отмороженные пальцы!» В других сценах то могильщик отрывает героев от парадного обеда, который они готовят, то распихивает их по гробам, то полицейского пожирает крокодил.

Мысль о представлении или, точнее, о публичной читке пришла в голову, насколько я помню, Мишелю Лейрису. Продумать «мизансцену» он попросил театрального человека – Альбера Камю. Ему же выпала задача придумать декорации, объявлять акты и представлять публике действующих лиц. Камю обзавелся жезлом и в нужный момент отстукивал им три раза… Лейрис играл Толстоступа; Раймон Кено – Лук; Жан-Поль Сартр – Закругленный Конец; Жорж Юнье – Жирную Тревогу; Жан Обье – Занавески; Жак-Лоран Бост – Тишину. Красивая актриса Зани де Кампан, Луиза Лейрис, Дора Маар и Симона де Бовуар разделили между собой женские роли: Ватрушку, Двух песиков, Тощую Тревогу и Ее кузину. Репетировали у Лейрисов в течение нескольких дней, после обеда. Иногда на репетициях присутствовал и сам Пикассо, взволнованный и заинтригованный.

В день премьеры в квартире у Лейрисов собралась многочисленная публика. Среди писателей и художников был и Брак. Присутствовало также семейство Анкорена, богатейших аргентинцев, которые, несмотря на свои миллиарды, так и не смогли добиться от Пикассо обещанного – расписанной им собственноручно двери.

Зани де Кампан в роли Ватрушки имела большой успех, несмотря на то что она проигнорировала указания Пикассо в тексте: «Все выходят на сцену одетые только в мыльную пену, за исключением Ватрушки, которая появляется нагишом»:

Здесь у меня в свиноматочных сосцах шестьсот литров молока – ветчина – жир – колбаса – потроха – требуха – и волосы в сосисках у меня лиловые десны – сахар в моче и яичный белок в руках скованных подагрой – костлявые каверны – желчь – шанкры – фистулы – скрофулы – и губы скошенные от меда и алтея – я пристойно одета – чиста – элегантно ношу выданные мне дурацкие наряды – я мать и превосходная публичная девка – я умею танцевать румбу.

В молчании выслушали зрители этот монолог влюбленного:

У тебя стройная нога и хорошо закрученный пупок и превосходные сиськи умопомрачительная аркада бровей а рот твой цветочное гнездо бедра твои софа и откидное кресло твоего живота ложа на стадионе в Нимах во время бычьих скачек ягодицы твои блюдо с кассуле и руки твои суп из акульих плавников и твое ласточкино гнездо еще жар супа из ласточкиных гнезд мой зайчонок мой утенок мой волчонок я без ума (4 раза).

Было много аплодисментов, автора поздравляли. Некоторые зрители были склонны видеть в пьесе просто забаву, что-то вроде розыгрыша, запоздалую реакцию на «Груди Тиресия» Аполлинера; другие находили, что яркостью и сочностью творение Пикассо напоминало Рабле, а поэтическим настроем – Альфреда Жарри. Пикассо, со своей стороны, поблагодарил актеров и пригласил их к себе.

Пришли Альбер Камю, Жан-Поль Сартр, Пьер Реверди и женщины «за тридцать»: Зани де Кампан, жена издателя Обье, явилась в сногсшибательном шелковом тюрбане. Симона де Бовуар, автор вышедшей за год до того «Гостьи», обычно одетая неброско, потратилась на брошь и сделала прическу более пышную, чем обычно. Что же касается Валентины Гюго, то она, должно быть, долго размышляла перед шкатулкой с фамильными драгоценностями, прежде чем повесить на грудь самое большое украшение, какое там было: герб с короной и ангелами из серебра, инкрустированный эмалью и темно-красными рубинами, привлекший взгляды всех присутствующих и прежде всего самого хозяина.

ВАЛЕНТИНА ГЮГО. Вы рассматриваете мою драгоценность? Она принадлежала супруге Виктора Гюго… Сделана великим ювелиром, очень модным в то время, его звали Фроман-Мерис, это был Картье Второй империи. Вам нравится? На мой взгляд, слишком вычурно, но это весьма ценная реликвия, которую я надеваю только в исключительных случаях.

Она просит Пикассо показать его последние гравюры. Они расставлены в мастерской: головы и обнаженная натура. «Как они хороши! – восклицает Валентина. – Вы их даже не шлифовали… Увы, я больше не могу делать такого… Врачи запретили заниматься гравюрой. Утверждают, что в противном случае мне грозит слепота…»

Пикассо, как обычно, водит гостей среди скульптур. Но он приготовил нам сюрприз. Достает из потайного шкафа старую, выцветшую рукопись Альфреда Жарри из цикла «Король Юбю». Этот шкаф битком набит редкими книгами и рукописями поэтов и писателей, и почти все – с заметками на полях и с иллюстрациями, сделанными его рукой. Там есть как Элюар, Арагон и Андре Бретон, так и Реверди и Макс Жакоб. Однажды он показал мне рукопись «Бестиария» Аполлинера, которую снабдил собственными рисунками всевозможных зверей. В этом же шкафу лежат письма, полученные им от друзей-поэтов… Рукопись, которую он нам показывает, это «Юбю-рогоносец» или «Юбю прикованный»… Пикассо цитирует несколько сочных эпизодов, он знает их на память. «Надо бы это сыграть!» – говорит он Альберу Камю, которого это предложение заинтересовало.

Группа гостей обсуждает запрет, наложенный властями Виши на «Андромаху», поставленную и сыгранную Жаном Маре в Театре Эдуарда VII.[47] С 1941-го против Жана Кокто и Жана Маре ведется настоящая травля. На них выливают ушаты грязи, а пресса развернула форменную войну. На появление на сцене театра «Жимназ» «Ужасных родителей» Кокто милиция ответила активными действиями. «Пишущая машинка», которую играли в Театре Эберто в том же году, тоже была запрещена. Представления «Британика» оказались омрачены целой серией неприятных инцидентов. Молодой актер ввязался в драку с Алленом Лобро, одним из самых едких критиков оккупационного режима, а Кокто был жестоко избит на Елисейских полях… Режим «нового порядка» объяснял поражение Франции в войне падением нравов и множил судебные процессы, организованные по принципу сократовского допроса… Андре Жид и Жан Кокто, «развратители французской молодежи», оказались – как из-за своих произведений, так и из-за свойств личности – идеальными козлами отпущения…

Некоторые полагали, что кары небесные, обрушившиеся на героев «Андромахи», не пощадили и саму пьесу: «Ее дурно сыграли…», «Это была ошибка – доверить трагические роли старлеткам из кино…» Что же касается Жана Маре, который прыгал по сцене полуголым, с лоснящейся спиной и грудью, прикрывшись только шкурой пантеры, повязанной по бедрам, и размахивая палкой, разрисованной Пикассо, то в таком виде он скорее был похож на танцовщика… Другие возражали, что переизбыток крайностей, которыми изобилует трагедия, неизбежно придает спектаклю комический оттенок…

ПЬЕР РЕВЕРДИ. Я только что встретил Жана Маре. Он в отчаянии. Его протестные письма, разосланные по всем газетам, не дали никакого результата… Можно ругать постановку, говорить про нее любые гадости, но совершенно недопустимо вмешиваться в личную жизнь человека… Жан Маре абсолютно бессилен перед клеветниками. Цензура строго запретила публиковать его опровержения. Куда мы идем? Вас могут самым беспардонным образом облить грязью, и вы при этом не имеете возможности защищаться…

Валентина Гюго интересуется у Реверди, над чем он сейчас работает.

ПЬЕР РЕВЕРДИ. Я, работаю? Да ни над чем, Валентина. На мой взгляд, то, что происходит вокруг, далеко превосходит всякую литературу…

ВАЛЕНТИНА ГЮГО. Я надеюсь, вы не станете утверждать, что военные сводки более интересны, чем стихи?

ПЬЕР РЕВЕРДИ. Именно так. Как раз это я и хочу сказать… Это единственная литература, которую стоит читать в данный момент… И, уверяю вас, чтение захватывающее…

– Годы 1870–1871-й, то есть военные годы, время краха Коммуны, – замечаю я, – оказались на редкость плодотворными для искусства, особенно для живописи и поэзии. Впечатление такое, будто война стала стимулом для творчества…

ПЬЕР РЕВЕРДИ. Очень возможно, дорогой мой… Могу вам сказать только одно: я чувствую себя так, словно парализован событиями и не способен написать ни строчки в эти ужасные времена, которые нам выпало пережить…

Я предлагаю собравшимся сделать общее фото. Но увы! Часть гостей уже ушла. Оставшиеся поднимаются в мастерскую. Пикассо встает в центр группы. Справа от него Зани де Кампан, Луиза Лейрис, Пьер Реверди, дочь Гала Сесиль Элюар, доктор Лакан; слева – Валентина Гюго и Симона де Бовуар. Жан-Поль Сартр, Мишель Лейрис и Жан Обье устроились на полу. Альбер Камю присел на корточки. В последний момент Казбек, собака Пикассо, повернувшись спиной к объективу, тоже присоединяется к «группе».

Из мастерской я выхожу в компании Пьера Реверди. Мы идем в сторону Сен-Жермен-де-Пре и обсуждаем последние события. В тот момент, когда мы собираемся расстаться, он неожиданно говорит:

– Я надеюсь, у вас сохранились мои портреты, которые вы делали. Они мне нравятся… Не печатайте их, пока я жив, дорогой мой; пусть они останутся после моей смерти как документ, как свидетельство того, что я жил…

Суббота 12 мая 1945

Я пытаюсь понять, произошли ли в этом доме какие-нибудь перемены… Я не был здесь с 21 июня 1944-го, с тех пор прошел почти год! Через два месяца после той встречи – 25 августа – был освобожден Париж, и сразу же в мастерскую Пикассо повалили толпы народу… Его мужественное поведение превратило художника в символ вновь обретенной свободы, и очень многие пожелали выразить ему свое уважение лично. Поэты, художники, критики, директора музеев, писатели, одетые в мундиры союзнических войск, офицеры и простые солдаты карабкались, в плотной толпе, по крутой лестнице его дома. Внутри было не протолкнуться. Он стал одинаково популярен как в красном Китае и советской России, так и в Соединенных Штатах, где его знали со времени большой выставки в Нью-Йорке. Несколько месяцев Пикассо простодушно упивался мировой славой, охотно общался с журналистами, фотографами и даже просто с любопытными, которым хотелось увидеть его «живьем»…

* * *

Инес повстречалась мне во дворе, Марсель – у входа, Сабартес – в прихожей. Все были на своих местах…

– Какой сюрприз! – восклицает Сабартес. – Почему вас так долго не было?

– Я ждал, пока минует гроза… После освобождения у вас здесь было настоящее столпотворение, так ведь?

ПИКАССО (похлопывая меня по плечу). Как поживаете, Брассай? Да, то, что здесь было, можно сравнить с нашествием! Париж освободили, зато взяли в осаду меня… Посетители являлись сюда каждый день толпами… Еще вчера здесь яблоку негде было упасть… Им всем кажется, что мне больше нечем заняться, кроме как их здесь принимать… Заметьте, что я тоже обожаю ничего не делать. Нахожу это весьма приятным занятием… Я по натуре скорее ленив… Пойдемте, я вам покажу кое-что…

И Пикассо увлекает меня в глубь своей маленькой квартиры. «Кое-что» оказалось первым изданием книги стихов Стефана Малларме. Он ее только что купил и сразу же увеличил цену книги, нарисовав в ней очень похожий портрет поэта. Пикассо говорит мне, улыбаясь:

– Я дорого заплатил за эту книгу, и мне захотелось отбить свои деньги…

Он показывает книгу Эдгара По, где тоже нарисовал портрет автора. Делать уникальными редкие книги, оставляя там свой фирменный знак, стало у него привычкой… Почти все книги в заветном шкафу Пикассо снабжены аннотациями или рисунками, сделанными его собственной рукой…

Но у него был еще один повод показать мне книгу Малларме… Под портретом автора своим неровным, дерганым почерком Пикассо написал три слова, ознаменовавшие историческую веху его жизни… Вот что я прочел на форзаце:

ПРЯДИ БОЛЬШЕ НЕТ! Париж, 12 мая 1945

Знаменитая прядь черных волос, выбивавшихся из-под шляпы. Эта непокорная прядь, ужасавшая его родных, появилась в ту пору, когда он был учеником в художественной мастерской. Прядь цвета воронова крыла, сто раз нарисованная, воспроизведенная в карикатурах, даже вылепленная, та прядь, что падала на лоб справа, наискось его пересекала, нависая над краем левого глаза и поднимаясь к виску, она, по-видимому, давно исчезла. От нее оставалось лишь несколько считанных волосков, вполне символических и неспособных прикрыть лысину, но он продолжал ее видеть, старательно поддерживать в ней жизнь, дорожа ею как остатками молодости… И только этим утром нашел, наконец, в себе мужество порвать с ушедшим прошлым, торжественно похоронив усопшую в книге Малларме…

ПИКАССО. Невозможно находиться одновременно и в прошлом, и в настоящем… Ну, вы сфотографируете меня без пряди?

И тут я замечаю, что его волосы коротко пострижены… Под «эпохой пряди» подведена черта…

ПИКАССО. Когда выйдет альбом? Я его очень жду… И всегда очень радуюсь, когда вижу собранными вместе свои разбросанные произведения, давно потерянные из виду и даже забытые… Кстати, на днях мне попались на глаза ваши фотографии. Мы рассматривали их с Дорой…

БРАССАЙ. Сейчас у издателя проблемы с бумагой… И еще мне недостает нескольких ваших ранних скульптур. Из них удалось снять лишь «Сумасшедшего в колпаке», у одного коллекционера…

ПИКАССО. Что же делать? Фабиани не хочет, чтобы с них делали репродукции; у меня кое-что есть, но на улице Боеси… А здесь только «Сидящая женщина» – самая первая моя скульптура! Я сделал ее в 1899-м…

БРАССАЙ. Моя ровесница…

Назад Дальше