Как меня зовут? - Шаргунов Сергей Александрович 4 стр.


— Сопля! Сопля полезла! — возликовали на перемене, и первый класс, мимо шедший, подхватил, заглядываясь.

Кощей удалился в конец коридора, сосал из пакетика сок, заботливо сунутый Ниной. Несчастье настигло: запыхавшийся озорник, отыграв в снежки, пробегая, широко стряхнул руки. Водица попала, Андрей поймал нос, сковырнул корочку…

О, сердобольная Яна с восковым лицом. Она водила ладонями по бедрам. Или посасывала карандаш. Жила рядом со школой и была “безбашенная”, с периодическим стеклом взора.

Выпускной (“Не ходи туда, не сливайся с нечистотами!” — удерживал Владимир), дискотека, бутерброды, ее родители восседали на празднике, она облилась шампанским и поскакала за новой майкой. Сбивались с ног, липко сцепившись руками. В прихожей навалился, зацеловывал до гостиной, уронил на диван. Духота, серо-льдистое око телевизора, Андрей мараковал… Смущенно позвякивал сервиз.

Дорога обратно, укладывались вороны, чадил в тополиной кроне лопнувший фонарь. Девица прижалась свеженькой черной майкой, поелозила белеющим словом “YES”.

— Яночка! Мы теперь будем встречаться?

— Извини, ты не мой парень… — Поскакала ступеньками в школу и танцевала с другим, а на спине ловко белело: “NO”.

Андрей напился. Сходил с неприятелями за водкой.

— Ты стал настоящим пацаном!

Берет бутылку “Распутина”, переворачивает в себя, дальше обрывки: лицо в раковину, суматоха, сдвинутые под боком парты, “Пульс пощупай!” — “Скелет, ты живой?”

Все мы движемся, движемся, становясь скелетами… Они несли его тепленького, мертвецки пьяного, и фонари, чадящие и работящие, мелькали сквозь их грудные клетки.

Бросили на коврик у квартиры.

Открыл отец.

Раб божий

Тем летом была еще постель с одной соседкой-гуленой, блестками кофта, черные зоркие смородины, пряность рта, но постели этой было малым-мало. Где же вы, девчонки? Надо лечь, обнявшись, двигаясь друг в друге…

Отец заставлял ходить в церковь по воскресеньям.

— Что тебе стоит! Ради мира в семье! — увещевала Нина. — Рано встал — Бог подал. А я тебе мзду дам.

Но от мужа отбояривалась:

— Так плохо мне. Прости, сил нет…

Света отвозила Владимира по-прежнему в Печатники, где он стал старостой, и высаживала Андрея за квартал от дома, возле желтой с зеленым куполом церкви. И через утреннее запустенье несся назад. Мать размягченно вставала к завтраку, даря сторублевкой.

Одним утром все надоело. Его измучил этот стук в комнату, зажигание света, похаживание, отдирание штор, любящий и расчетливый поцелуй, дабы добудиться, и голос — сама бдительность:

— Встаешь или нет? Долго нам тебя ждать?

— Не жди, — ответил гортанно. — Я сплю. Выйди из моей комнаты.

— Ты так? Ты? Да я! Я забираю твой компьютер… Не прикасайся к еде! Не ешь мою еду! Света!..

Шофериха заглянула:

— Да?

— Помоги… Тяжелое…

Поняла с полуслова, шагнула в пористых сапогах и принялась резво разъединять проводки. Пронесла монитор. Вытащила блок питания. Постепенно. Упитанно. Отец подхватил принтер, лихорадочно бормоча:

— Опаздываем…

Андрюша лежал, руки скрещивая под одеялом.

Завтракая, нагружаясь гречневой кашей с творожком, мать затянет свою растленную волынку:

— А тебе его не жалко? Он переживает. Добряк, это Светка его настраивает. Тебе-то — подумаешь, на машинке проехать. А я — мзду…

Поддался. На следующий день компьютер был возвращен.

Подкуп

В том последнем классе начались занятия с репетиторами.

Французскому обучала древняя Нора, при ходьбе вращавшаяся, как юла. Глаза лучились хитроумием. К ней надо было захватывать тапочки и распевно повторять слова. Назидала, куда класть язык, как поставить зубок.

Отец оплачивал занятия. Накануне экзамена вдавил в конверт пачку-добавку.

— Комиссии тоже жевать надо… — ныла Нора.

С конвертом мать битый час терялась на Юго-Западе, но все же нашла бело-голубую башню. Репетиторша, присев в передней, умело пересчитала сумму, для быстроты лакая указательный палец:

— Уж поймите, точность — вежливость королей…

И Андрей поступил на журфак МГУ.

Вольница

Первые дни он ходил в залы, хватая каждый звук. На пятый день так увлекла пицца-липучка, что дверь в аудиторию уже закрыли. Куда ж нам плыть? Подхватило… Он приплясывал на воздухе, вливал в глотку пиво, подпирал каменного силача Ломоносова. С той кочки, из которой рос Ломоносов, Андрей засматривался на унылое марево Кремля… Кремль уносил его бережно в красноватую глушь.

Вокруг булькали, дымили. Становясь в круг, пинали траурный тугой мешочек (игра называлась сокс). Тусню навещали заправские бездельники, изгнанные с журфака. Внушительно пожав руку, “дед” просил:

— Дай глотну!

Ополовинив, возвращал бутылку:

— Молодца!

Из “дедов” всех круче был Трифон; вываливаясь изо рта красноязыко, нижняя губа трепетала. Вечно с канистрой Трифон обхаживал грязно-белую “Волгу” посреди дворика. В машину залезали избранные, тянули гашиш, выбирались с дружным кашле-смехом. Трифон остерегал:

— Дверью не хлопай!

Андрей закурил. Накупил модного отрепья. Отпустил по подбородку козьи волоски. Проснувшись полуднем, в час подходил к Ломоносову. Там принимал пенный прыжок пива. И захлебывался вольницей.

“Звонница”

Между тем на журфак стал заглядывать цыганистый патлатый молодец Серж Антантов. Он предлагал студентам работу.

Открылось радио “Звонница”, которое возглавил его дед, Леопольд, стреляный международник.

Опекала радио администрация самого Кремля, где начались перемены.

— Я — тихоня. Я — середняк! — Темный, симпатичный, мешочки золота под глазами был этот Леопольд. Весь в белом, как повар. Говорил стремительно, с аффектацией, прокручивая деревянные четки. — Отхлестать по мордасям! Отмудохать до посинения! За нами Кремль, багровый, огромный, мясистый, Кремль-Культурист. Закрыть гей-клубы, задавить тоталитарные секты, заколотить подвалы, чердаки! Безопасность улиц… Дерзкая романтика тихонь! Жизнь тихони самая яркая — докажи, обоснуй, оплати жемчужинами метафор…

Леопольд говорил:

— Сюжет! Сын гнусавого юмориста, внучок палачихи, стрелявшей пачками белых офицеров, сей гомункул торгует наркотой, обманул девочку, обесчестил, сам пидарас, циник, посадил на иглу, ускользает от правосудия… Альтернатива. Загадочный орден иноков, ночами рассыпаются по городскому гноищу, жгут притоны, бордели, казино. Возвращаясь снежком, звонят веригами… И солнце встает. Круглое. И ангел в морозных лучах подобен пчелке, кружащей вдоль лепестков. Вот о чем вещай!

— А гонорары?

— Мы щедры, кошель нараспашку. За нами — блестящие меценаты, купечество, хранящее в себе исконный ген самоотдачи, во имя солнца, ангела, кучки пепла на месте процветавшего стрип-бара… Во имя Государства Российского.

— Но…

— Я сказал! — И директор швырнул шлифованные четки о лакированный стол.

Жуй-глотай!

По воскресеньям длился ритуал: катание до церквушки и кросс обратно. Это при том, что Андрей часто не ночевал дома (“У приятеля день рождения!”). Случался день рождения у одного и того же Вани, их фамилии повесили вместе: “Представлены к отчислению”. На улицах холодало, темень сжималась. И все больше носились по клубам.

Иван был светлоголовый, розовое лицо в красноватых бликах гримас. Нервничал всегда, с тех пор как два месяца отсидел в СИЗО за чахлый пакет травы. Та недолгая отсидка одарила его гримасами, в глаза всадив колючую чешую.

И пускай ночь мела первым снегом, а на вокзалах закашливались бомжи, в клубе — горячо. От несчастий ночи оберегал широкоспинный охранник. Студенты, попав в спасительную духоту, плясали.

Рассвет подступал к горлу. Страшнели девчата, как при изгнании из рая. Охранник чуднел и окал. Иван автоматически корчил рожи. Андрей с обожженным ртом ловил машину, скрипел под ватными ногами лед, и ветер перемывал кости.

А все же до этого — окунись в огонь: и ты с головы до пят — шелковый, зазнается каждая ворсинка, зубы драгоценны.

Голубой прожектор шарил по пропасти зала, трогал черные груды у стен, на трехступенчатой древесине поблескивали глаза и бутылки.

— Резкая-а! — Девушка впилась в бородку. — Надушил? “Хьюго Босс”?

— “Ван мэн шоу”.

Погладил ее по загривку. Снизу потянул Иван:

— Фишка есть!

Влезли в кабину туалета. Дружок развернул газетный кулек. Рассыпчатый подарок лесовика: жухлая тина, стебельки, сухие струпья грибов…

— Это жрать надо?

— И побыстрей! Зачерпывай!

— И что со мной будет?

— Клево все!

Андрей сгреб лесные тайны, сунул в рот.

— Жуй-глотай!

Вышли из туалета, охранник смерил их напряженным взглядом.

В зале Ванюша устремился в танцы, Андрей полез на нару. Нехорошая волна прошмыгнула. Девушка, хрюкнув, опять егозила ртом. Останавливая ее, нажал сосок:

— Погоди. Ой. Ксю? Только что я принял… Я сказать не успею. Я сейчас пропаду. Я съел…

— Сам виноват.

— Я все… уплываю…

По черному коридору — в холл, под разноцветье гирлянд. Нырнул в кабину. Задвинул щеколду. Туалет — черный ящик, что мог лежать в покое, внутри бы залег скелет. Но ящик торчал наглецом, гроб после землетрясения.

Андрей летел. Волосы прорастали в мозг, полет сопровождало мерцание, и пирамида изнутри осыпалась, поделенная на секундные блоки, умиляющая вспышками эпох. Он был человеком. Первозданным. Последним. Дверь трясли. Нашел себя твердо стоящим к унитазу спиной.

Отдернул щеколду. Обдал всех улыбкой:

— Зачем вы в гроб стучите?

Время едино, всяк неслучаен, фраза любая — пароль, ответ на главное: “Что есть человек?” С первого встречного надо спрашивать за звезды, шипение змей, выкидыш женщины, жгучесть горчицы…

Какой-то злодей, пружиня мышцы, предложил разобраться (“Ща отолью…”). Образина его казалась отраженной в медном самоваре.

— Плющит тебя? — вырос Ваня. — Держись! — И разинул рот, увиваясь плющами.

У Ваньки — лапы, широкие, как лопухи, сквозь лицо лупит интенсивное солнце, голова — желтизна одуванчика, перетекающая в пух. Самое-самое лето, шершавые плиты кладбища, паршиво жарко…

Затянуло в коридор, черное логово. Хлюпали. Может, совокуплялись. Или вены резали. Под темное чавканье сел. Переполз в нелюдимый угол. Обхватил голову.

Из пропажи вывел охранник.

— Вставай, — тянул за шиворот, гадя фонариком в глаза.

Андрей от испуга полез брататься.

— Куды? Вон — выход.

— Я же столько раз у вас бывал!

— Живо! — И пинок.

Улицу занимала заря. Пока сидел в темноте, клуб закрыли, посетители разбрелись. Ваня — отравил и оставил.

— Подстава.

Купил в палатке бутылку пива. Опрокидывая в себя, трубил навстречу восходу.

Он ленился разобраться в жизни. И даже не знал рост свой — метр семьдесят или… потому что, если честно, недоумевал: метр — это сколько? И не мог описать свой крестик, что на нем выгравировано, хотя носил с купели. Еще не понимал в стрелочных часах, надо было, нахмурясь, изучать циферблат. Предпочитал часы электронные. А такое заграничное слово “смерть”? Учишь французский, наткнулся на незнакомое, неохота искать в словаре, годы идут, ты уже не школьник, а словцо при тебе.

На журфаке было еще рано. В тени, у памятника пристроился, ощущая пепелище. Гладил Ломоносову башмак, иней хрустел на сером камне. Смотрел на невзрачную башенку Кремля. Красная облачность сгустками истекала из солнца, как если бы из расквашенного носа.

Оживление. С горячей пластмассовой чашкой поднялся по парадной лестнице. Кофеек выпадал на мрамор черными лоскутами. Второй этаж. Осторожно оттягивая жидкость, читал доску объявлений. Широко отпил и зашипел от боли. Выплюнул кусок кофе.

Приказ об отчислении

— Но сессия еще не началась, — сказал он ободранным голосом.

— Поймите, вас к сессии нельзя допускать! — Канцелярша проминала локтями папки. — У вас прогулов больше, чем посещений. О чем вы раньше думали?

— Я сдам все, напишу я…

— Правила есть. Для всех одинаковые.

— Какие? Подохнуть?

Она содрогнулась высокой прической:

— Ты меня не пугай. Приказ еще не подписан. У тебя — неделя.

Со следующего дня бросил пить, играть в сокс, взялся за тетради. Сессию сдал без хвостов, закрыв для себя клубы. Бородку сбрил. Ваню и еще нескольких с журфака изгнали. Андрей, обжегшись на грибах, теперь опасливо дул на пиво.

Новая квартира

Родители переехали в двухкомнатную, к метро “Печатники”, к храму, где Владимир старостил. Андрей получил однушку у “Пионерской”, под самой крышей. В клетках вентиляции подвывали ветры, лифт полз, как агония, позволяя вспомнить остановки двадцатилетней жизни, из высокого окна загадкой было: птица шарахнулась или собака, а кухонный кран узурпировала исключительно горячая вода, и пару раз, не дойдя до ванной, этой хлористой горячкой наполнял чайник и ставил на огонь.

На процедуре квартирной размолвки отец намоленно мрачнел. Нина трещала:

— Андрюш, почему без шапки? Одень шапочку! Ты потерял? Подарить тебе шапку?

— Тепло.

— Дождичек. Радиоактивный! Одень…

— Надень.

Зажил один. С родителями порвал. Учеба на третьем курсе, повышенная стипендия, подработка на радио.

— Не надо хваталки! Голой рукой за сковороду! Перчи, промасливай, нагрей до бульканья! До слякоти! — Леопольд красными росчерками правил заготовки. — И голой рукой… Поймал неприятеля: трави, коли, жарь… Укуси селезенку!

Круто! ты попал на tv

Девяностые пылали и дразнили.

Двухтысячные — круглые белые яйца, проколотые иголкой, вытекшие…

Год мог сменять год, а все ощущение скорлупы.

Андрея позвали в телевизор.

Вальяжный сокурсник, серьга свисает с нижней губы, несмываемое родимое пятно под глазом, привстал на ребра оранжевых ботинок:

— Выручишь?

— А о чем?

— Да про мболодежь — байда. Выручай, дорогуш.

Застрекотала где-то в животе машинка тщеславия.

— Ну, если очень надо…

Раздавали дипломы.

Худяков промчал мраморной лестницей, выпал в распаленный июль. Заспешил с темной дипломной корочкой по пересохшей Малой Никитской.

Телестудия находилась близко, и все же пропотел. Сюрпризом оказалась глухая, в превосходной степени жара. Как будто студия вмонтирована в ракету, летящую к солнцу.

В центре за столиком кривил ртом и дрыгал ножкой газетчик-старец Куркин, не замечая уплывший в сторону галстук. Галстук майонезный, в зеленый горох. Андрей нашел пристанище рядом.

Возвышалась галерка. На ступеньки (черные, как клубные) взобралась тройка. Экономист Глотов, обливаясь ручьями пота, с животиком и глазищами. Депутатша Усыхина отсырела, деликатная креветка с единственной примечательностью — красным тире на кончике носа. Третьего, Шаргунова, литератора лет двадцати, тоже не обошло страдание жарой. Засев выше всех, прямил спину, выпячивал ура-плечи и мистично утирал брови.

Худяков махнул “начинающему писателю”. Переведя взгляд, обнаружил, что за столиком уже появился обширный, с точеным клювом ведущий, который держит на голове черно-седую кучу. Такая же, только перевернутая, крепится на подбородке. Сентиментальный ротик окаймляла белоснежная волосяная подкова.

Нахлынули прислужницы. Одна выставила на стол три стакана с пузырчатой колой. Другая кисточкой пробежалась по застольным лицам, черпнув из маленькой пудреницы, и перепорхнула — опылять галерку.

— Внимание! Десять секунд! — грянул из ниоткуда жестяной голос.

Прислужницы испарились. Куркин, вздрогнув, принялся чистить ладошами пиджак. Андрей ощутил: солнце — ближе. Ракета делала какой-то поворот, и пекло становилось невероятным. В стаканах вожделенно лопалось коричневое. Заиграла музыка. Он протянул руку, взял стакан, рука тряслась. Выдувая стакан, окропился, переместил в левую руку, утерся, размазывая пудру.

Назад Дальше