Как меня зовут? - Шаргунов Сергей Александрович 6 стр.


— И что сейчас чувствуете?

Во всем чуялась первобытность. Парень зашевелил мерзлыми губами:

— Переживаю…

Андрей опять пришел сюда — на штурм уже, под снежок.

Бродил по густому воздуху на узком отрезке для репортеров. С двух сторон железные заграждения. Сзади простые смертные. Впереди манила фронтовая полоса.

“Живи еще хоть четверть века, все будет так, другого нет…” Еще хоть четверть века: ночь, темнеет впереди бочком БТР, и рыжий фонарь красит суету снежинок.

За заграждением утробно выли. Пять мужиков и одна тетка. Тянули навстречу мокрому ветру длинную бумагу. И раскачивались.

Чеченцам — освенцим!

Бумажный плакат, шурша, отекал ручейками краски…

— Не ясно? — захлюпал сапогами юный мент. — На шаг отступите!

— А мы с тетей! — выпрыгнул тип.

— Отойди, гражданка…

— У меня племянник в заложниках! — замахнулась голосом.

Вновь застенали. Андрей дорисовал историю: сложив плакатик в карман пальто, ошивалась окрестностями. У метро встретила мужскую компанию, и, обняв подругу, подвалили сюда — не спать по домам, а в глухой мерзлый час завывать с плакатиком, как с обрывком сна…

— Чеченца-а-ам! Освенци-и-им! — наседали они, и снег усиливался.

Внезапный, подскочил автоматчик. Андрей с отрадой глянул на крупную ярость.

— Трогать не велено, — залепетал ментик.

— Трогать? — И громада заревела по рации: — Пятый, пятый! К заграждению.

С отточенностью превосходства ринулись ребята в касках, выламывая руки, подсекая ноги. Смяли лозунг, выбросили кульком.

— Не трогай женщину, — ляпнул тип и взвизгнул.

— В автобус быра… Ты? — Боец ткнул автоматом в грудь. Андрей сунул документ. — Журналист… Пардон, брат.

Худяков шел растирая удар.

О, народ — промытый снегом, раздавленный холодом и огнями. На кухне — сосиска, в гостиной — темень, софа, жена под пледом, телевизор голубит ворсинки настенного ковра.

Пресс-центр размещался в районном совете ветеранов.

Старуха чеченского облика с тугим облаком седин разливала чай, опускала на хлеб ломти вареной колбасы. Кто-то заснул на стуле, выдавая нудный, скребущий по меди звук. Андрей угостился. Обвел глазами ветеранскую комнату. Стенгазета, заголовок розовым фломастером, несвежий портрет партизанки в пыточных ранках желтого клея. Прикрыл глаза.

И тут ударило!

Все повернули головы, пересекаясь бессонницей зрачков… Снова взрыв!

В грязной, закопченной, пристыженной снежинками Москве это была новость. Рябь прошла по стеклам, и чашка с чаем пала, заливая бутерброды.

Опрокидывая стулья, путаясь в одеждах, бросились на выход. Предбанник насмешливо сторожил солдат. Андрей был первым. Оттолкнув дряблую дверь, выпал в ночь. И навстречу ударило снова.

Худяков летел, чувствуя счастье, чего-то такое, заменявшее тоску. Пар, животный пар, бултыхался перед глазами, округлый, как волосы у старухи.

Добежали до заграждения. Суя ментам ксивы, вливались в журналистскую тревожную рать.

— Не пускают меня… — На железный барьер навалился экономист Глотов.

Пуховик делал его, и без того большого, непомерным. То был он, без сомнения! И только усы сказочного кота, всегда лукаво смазанные на славу, злились, снежок промыл и ожесточил усы. А выше губы обидчиво забралась родинка (кажется, раньше ее не было). Или это снежинка на смуглой коже волшебно спеклась?

— Штурмуют?

— Штурмовики? — Усы Глотова изловчились. — Пускай поштурмуют! Рванет — мало не покажется! Там военнопленные, а не заложники — давай по-честному! — Он неприязненно комкал губы.

Худяков двинул дальше. Но, пройдя пару шагов, увидел, что Глотов стоит уже впереди его. Чертовщина… Андрей зашел с живота. Да, то был Глотов, только в кожаный плащ переоделся… Ага, и родинка пропала.

— Русский триумф! Нация ощутила себя единым телом! — На этот раз Глотов лоснился, вот этот был настоящий, и усы по старинке блестели. — Русская Пасха! — Веселый язык смазал по усам.

Андрей пошутил:

— Можно и похристосоваться!

— Воистину воскресе, как говорица!

Начались “скорые”.

История мира мелькала на рассвете.

Колесницы неслись вперед-обратно, и ярые вожжи мигалок рассекали ночь. Сторонились папарацци, шатало снегопад.

Андрей вскинул голову. Снег сыпал в глаза, снегу все равно, снег свое возьмет…

Автобус полз. Полз автобус. Медленный, чтобы успели отщелкать.

В полузанавешенных окнах тела лежали вповалку, многие голышом. Запрокинутая детская голова.

Ее щелкали азартно, подпрыгивая к окнам.

Молодой патриот

Худяков трясся в вагоне, втиснутый в свое отражение.

На “Маяковской” выпрыгнул.

Поплыл по эскалатору, готовясь к охоте.

Ветер восстал на одичалый город. Кидался по закоулкам. Кусал камешек — памятник Маяковскому.

— Салют! — Из вихря выросла фигура, блестя жестянкой. — Пр-рыветствую, милейший!

Андрей ухватил оранжевую жестянку глазами:

— Хучи гоняем?

— Я к палатке подхожу: “Хочу хуча!” Хач сидит. Решил, наезжаю. Нож достал. Я — стрекача! Хотел лимонного… До следующего хача. А там апельсиновый. — Отпустив скороговорку, человек мужественно взболтнул напитком.

Отошли к мусорной урне и над ней закурили.

Охочим до “хуча” был Антантов Сергей, кличка Цыганенок.

Внучок редактора радио “Звонница”, Серж не вещал ничего, изредка любительски фотографировал, но на радио кормился и грелся. Поводов соперничать не было, а представься — оба, самолюбивые и ранимые, стали бы резкими неприятелями.

Густо черноволосый, в смуглом плаще, обмотанном веревкой пояса, Антантов мог бы сойти за битого жизнью эксгебициониста. Уличный анекдотист, он, как обычно, приплясывал в готовности рвануть завесы и обнаружить встревоженный сувенир.

Ахающая ломкость сочеталась с гренадерской лихостью. Зубы у Сержа состукивались, нижняя губа заедала верхнюю, так что рот стягивался раной.

— Кха, какими судьбами?

— Встреча одна назначена… Готовлю чё-то…

— Готовишь? Всегда готов! — Серж, наслаждаясь, вгрызся в папиросу. — В кулинары подался? Стряпать, кха… Вспоминал недавно, как ты меня с сербками знакомил. Я думал, скромнюга, агнец, а тут — такие бабы!

Всегда при этих словах Худяков подыгрывал Антантову. Ну как же! в сто пятый раз не вспомнить — выволоченных за сиськи в свечение памяти… Давным-давно, начальный студент, он с однокурсницами проплывал особняк радио. Повстречавшего плавучую троицу Сержа с тех пор не оставляли те сестрицы. Соня, крупная, мычащая, рот — столовая ложка малинового варенья. Саня, костлявая медная курица-гриль, даже с запашком жареной курицы, с вытянутым хрящеватым носом — курьей ножкой. И хотя шаткая встреча длилась минут десять под отрывистые Серегины приветствия, теперь этих сербок век не забудет.

Роптать не надо.

Так же и иные наклейки Антантов присобачивал. “А! Здорово ты вырвал спускалку у Зинки! — из года в год донимал он одного тихого алкаша. — Ты? На Рождество? В тубзике! И потом махал спускалкой на балконе?” — лишь после такого вступления взгляд его теплел узнаванием.

Этот Серж, пришибавший людей ярлыками, — спал. Он пьяно храпел, этот Серж, он корчился, прудил в штаны, и во сне была лабуда — бег с препятствиями, сисястые сербиянки, полыхающие джунгли, взорванные джипы…

— Бабы сочные были! — Запрокинул голову вместе с жестянкой, возвратил в поклоне. — Штучки что надо… Жаль, не вышло. Где там у нас в редакции возляжешь? На пленках радийных? Как на сеновале!

Андрей рассмеялся, а сам затаенно вспомнил, что все спят. Клерк в обдуваемой кондиционерами конторе, шахтер в зловредном удушье подземелья, мент в прокисшем похотью отделении, космонавт — заспиртованный невесомостью.

Серж валялся у себя на радио, под столом. Выключилась редакция “Звонницы”. Всем составом. Толстяк, подобрав на диване ножки, раздувал пузыри из кукольных ноздрюшек. Вепрь-силач с гудением точил верхний клык о нижний. Операторша, сникнув просфорным тестом мордашки, попискивала. В радиорубке за стеклом у дикторского стола, отражавшего светлую сонь, откинулся главный — Леопольд. Дремал немо, точно уже померев, и только один глаз его был разинут и смотрел — живо, сражая ятаганом белка, а веко закрытого глаза темнело скорлупой сгнившего грецкого ореха.

И Худяков валялся недалече, на грязной тропе коридора…

Серж поднял палец:

— Я ж тут из учреждения. Угадай!

Андрей сказал раздельно:

— “И души, и бестии”.

— Ты что, за мной шпионишь?

— Просто мне туда!

— Молодые патриоты! Но я какой политик? Разве я молодой?

— Главный их, не знаешь, там?

— Я барышню навещал. — Антантов раскатисто крякнул. — Ах-ха! Сиськи. Губы бантом. Глаза дикие, и в глазах одна мольба, чтобы хорошенько ее… трахнули. Пустышка… Но сиси! — Он встряхнул жестянку, и, не уловив плеска, выбросил в урну. — Когда на радио пожалуем?

— Репортаж приготовлю, и…

— Готовь, все в руцех Божиих… Антантов хлещет. — Он сочувственно называл дедушку по фамилии, как если б сам носил другую. — В микрофон икнул недавно. Обещает: скоро на даче заточусь, картоху окучивать, коз нянчить… Кха, ну и шуба! Норка?

— Тюлень… — Андрей зачем-то добавил: — А ворот из зайца. — И еще добавил: — В рассрочку взял. Каждый месяц теперь плачу.

— В рассрочку? Купи сорочку!

— Побегу я.

— С Богом! — Серж отер чуб, смахнул накопившийся ливень, протянул слякоть пятерни. — Барышню не отбей!

Худякова ветер гнал дальше.

Исчез сад “Эрмитаж” с решетками и простудным бредом деревьев.

Выпал самый первый снег, и стаял снег, и невдомек этот снег погребенным.

Они лежат под землей и не знают волнений природы. Или это я сейчас под землей, под каждым куском асфальта, я, зарытый, перемещаюсь вместе со стуками моих башмаков?..

Дворовый проем. На стене арки — желтое:

И души, и бестии

Легонько взбежал по скользким ступеням, прижал клавишу коммутатора.

Тонкое:

— Кто там?

— К Василию.

Писк, и уже внутри — отирает ботинки о хлюпающий половик.

Девушка за партой.

Чернота влажных глаз. Немилосердные румяна. Про нее говорил Антантов? Бантиком рот. Шелковый бантик развязался:

— Шеф задерживается.

Она была в просторной матроске. Голубые полосы удружали азиатской мордашке. Шершаво облизнулась.

— Вы шубу снимайте — и на вешалку.

Справа, вдоль стены, пара вешалок, на тумбочке — потушенный телевизор, кожаный диван. Стена, противоположная двери, вся в пришпиленных иллюстрациях. Девушка от двери слева. Перед ней пепельница в виде черного сапожка. Еще книга, обернутая в газету.

Он повесил шубу. Медленно шел мимо фоток. Девушка провожала его дичайшими очами.

Подростки сажают деревце под сенью многоэтажки.

С ухмылками подносят нищенке торт — коробка отставлена.

Гогоча, тянут в разные стороны книгу, страницы смяты, позади бездушный Большой театр.

И каждый наряжен в белую майку с желтым, как выводок цыплят: И ДУШИ, И БЕСТИИ.

— Статью напишешь?

— Андрей… — Он смотрел выжидательно. — Пишу.

— Таня.

— Нравится, Таня, это?

Она длинно раззвенелась:

— Ублюдки! Кофе хочешь?

Приволокла из глубин коридора второй стул.

— А тебя сюда как занесло? — Андрей отхлебнул.

— Козлы платят. По-моему, мы везде себе изменяем. Иногда помогаю выдумывать их листовки вонючие! С четырех вечера до одиннадцати. Потом ухожу. И остаюсь с собой. А я всегда… Есть у меня…

— Серега?

— Какой?

— Антантов.

Вспыхнула:

— А ты его откуда?

— Да журналисты же…

Повернув шею, проткнула пристальным взором, и огненная сигаретка увиделась ему летящей осой.

— Не все ли равно. У меня пять знакомых. Близких. И когда я хочу кого-то… То просто звоню одному из них.

Он перевел глаза на книжку в газетной обертке:

— Чего читаем?

— Угадай.

— Замаскировала.

— Что наши уничтожают.

— Одно и то же?

— Читаю, читаю… Одно и то же. Книжку открыла и гляжусь!

Худяков развязно расправил конечности:

— А телефончиками обменяемся?

Из-под парты плавно извлекла белый лист. Летуче черканула. Порвала на две части.

Сказал:

— У вас, я вижу, бумагу рвать умеют.

И в тот же миг зарыдала дверь. С улицы порывистое:

— Танька-а!

Одубевший, ввалился парниша.

— Приветик! — Усердно топотал ботинками. — Из газетки? Кофейком Танюшка балует? Смотри, Танюш, от этого дети бывают…

Девушка стала презрительно непроницаемой. Андрей спрятал бумажку в джинсы.

Парнише было лет двадцать. Животастый, в пенсне и диатезный подбородком. Он осторожно размотал кашне, освободился от дубленки, которую уложил на диван. Предстал в черном двубортном костюме, при черном галстуке, с золотым “Паркером” из нагрудного кармашка.

Высокопарно:

— Пройдемте, прошу!

Нахраписто:

— Тань, а мне кофейку?

Заискивая:

— Принесешь, лады?

Коридор.

— Футбол развиваем! Соревнования… По вторникам… — Тормознул у кабинета: — Ван моумент. — Звякнул ключиками.

Андрей вошел, дыша ему в затылок.

— Сюда, сюда. Великолепно!

Поместились друг против друга в креслах, и можно было закружиться. Кружить по-детски, по-дворовому… Но не кружили, напряглись. Меж ними — стол.

У Василия над головой глянцевела писанная маслом картина. Сизый кит-труженик высунул горб из пенных вод. Сверху, распустив когти, завис орел-гуляка.

— Может, на ты?

— Давай… — Вася сглотнул.

— Понимаешь, пишу статью. Чем занимаетесь?

— Мы помогаем людям. — Хозяин наставил серьезные, с искорками глаза.

Андрей, подмечая эти искорки, догадался: маменькин сыночек. Жалобно сочит ноздрями. Алый бутон горла. Больной в забытьи под одеялом, пока мать кипятит молоко.

— Людям?

— Лето! На озере! Костры жжем — высокие! Песни поем — красивые! Рыбу ловим — вкусную! Сами плаваем. И за лето книжки читаем — добрые! Десять на голову. И души! — Василий посмотрел с вразумлением. — И бестии! Мы про что думаем? Чтобы в гармонии жить. Тогда полушария оба в работе. Мы книжки даем: пять на полушарие. Девушку защитил. Порох всегда сухой. Значит, бестия. Ты вот Ницше читал? А все равно человек свиньей обратится… Если… Про чего забудет? Про Бога!

— Га-га-га! — молодой шум коридора.

— У нас же души бессмертные. Это сложнее, чем в морду двинуть. Значит, читаем пять книжек про душу. Достоевского. Еще этого…

Вася заскрипел с постыдным звуком. Онемел и, в смущении, скрипнул пару раз, изобличая кресло.

Слюни

Утром он проснулся, учуяв будильник за минуту до пиликанья.

Он которое утро просыпался на грани звона.

9.29.

Андрей перевел рычажок и благодушно отвалился в постель.

Свет скупо залезал в комнату, барахлил автомобиль, покрикивали дети, на карнизе цокал, верно, голубь, и чувствовалась белизна снега, что требует твоих проспавшихся глаз.

Худяков жмурился, вставать не спеша, затылком лаская подушку. А встав, сразу в горячую воду. Надо с комфортом, прикрывшись тусклым паром, выползать из снов. Пока будет дрыхнуть в ванной, где зеркало запотеет под песнь труб, пускай кипятится чайник, и пар заволочет кухонное окно.

Опаздывание, тревога в паху, прохладный бутерброд — выдернуть компьютер, натянуть свитер, попасть в ботинки, нажать автоответчик, ботинки чищу, грохнула книга — высунулась с полки — вечером подниму, и шараханье в душной шубе, следя подошвами, на кухню — гипнотичный взор на конфорки: выключен ли газ?

В газету!

А в газете:

— Здра-асьте! — Через порог шагнул старый либерал.

Низкий, с прокуренной челкой, Куркин обвел комнату сиянием глаз.

Ребята привычно заловчили, подставляя виски и подбородки… Худяков неуклюже не увернулся — он был первым, — и прямо в губы ему пришелся сочный поцелуй. Обойдя комнату, Куркин вернулся к Андрею и ткнул его твердым пальцем:

— Слышь, зайди, маленький.

Дверь кабинета была в той же комнате.

— Слышь, закрой, — блудливо покосил глазом.

Андрей встал, притянул дверь и, не садясь, сдерживая неизбежное, бодро гаркнул:

— Да, Петр Васильич! Как дела у вас?

Назад Дальше