— Виталий, пойдем… Пойдем, я провожу тебя…
Дубов грубо оттолкнул ее, ступил обратно через порог. Но Евгенушка снова подхватила его под руку, и они ушли.
Гармошку Егорова разбили на гульбище, на пианино играть никто не умел, и клуб опустел. Молодежь без толку шаталась по улицам, коротая скучные вечера. И когда Жуков спросил Дубова:
— Ну как?
Тот заморгал ресницами и смутился.
— Работаем с молодежью?
Дубов неопределенно качнул головой, залился румянцем и неуверенно проговорил:
— Да… работаем…
— Надо, надо… Дела на хуторе — хоть тревогу бей. Плохи дела. И силы молодые зря гибнут. Работать непременно надо. А то комсомольцев у вас, — он поднес к лицу Дубова ладонь, — одной руки хватит для счета. Старайся, паренек. Шевели ребят. Непременно надо смыть позор. Ликвидировать прорыв, ударить по врагу, прекратить хищение рыбы, повести борьбу с хулиганством, пьянками и… Понятно, а?
Дубов не задумываясь ответил:
— Да.
— Вот. Старайся, шевели ребят.
В мае Евгенушка распустила на летние каникулы детей и занялась неграмотными взрослыми. Редко встречая ее с тех пор, как молодежь перестала посещать клуб, Зотов затосковал и отправился в школу. У порога с минуту помедлил, оглянулся по сторонам, несмело постучал. Вышла Евгенушка. Сердито взглянув на Зотова, сказала резко:
— Не мешай! — и хотела захлопнуть дверь. — Уйди. А то Виталию пожалуюсь.
В классе одиноко сидел молодой парень с тупым добродушным лицом. Оторвавшись от тетради, закусив зубами кончик карандаша, с любопытством наблюдал за ними.
— Уйди, — настаивала Евгенушка. — Не мешай!
Зотов хитро прищурил глаз, кивнул головой на парня и сказал тихо, чтоб тот не расслышал:
— Другим, стало быть, можно, а мне… — не договорил и, отшатнувшись назад, схватился за ушибленный лоб. Вскинул кулаки, хотел обрушить свой гнев на закрытую дверь, но сдержался. Отвернулся и выругался про себя.
…Дубов слышал, как вошел в комнату Зотов, но не пошевельнулся, продолжая лежать ничком на кровати. Зотов медленно приблизился.
— Все… дрыхнешь?
— Убирайся к черту! — Дубов дрыгнул ногой.
Зотов помолчал, наклонился к нему.
— Дрыхнешь, спрашиваю?
— К черту ступай!
— И то ладно, — и пошел в свою комнату.
Дубов блеснул из-под руки глазом, вскочил с кровати.
— Ну?
Зотов остановился.
— Если что имеешь, говори…
— Зачем говорить, когда не веришь мне.
— Опять про нее?
— А про кого же еще? Говорил тебе, что всех подгорных кобелей за собой водит.
— Зотов! — крикнул Дубов и, прыжком очутившись возле стола, схватил нож. — Я же убить тебя могу!
Зотов стиснул ему руку, и нож со звоном упал на пол.
— Не туда нацелился… дурак. В школу загляни… Может, там…
Дубов ударил ногой в дверь и побежал к школе. Столкнувшись на пороге с парнем, пропустил его и рванулся внутрь. Как всегда, Евгенушка встретила его с сияющим лицом.
— Неуспевающий у меня есть. Задерживаюсь с ним. Но скоро догонит…
— Су-у-у-ка! — прервал Дубов и рывком шагнул к ней, будто кто толкнул его в спину.
Евгенушка вскинула брови, розовое лицо ее посерело.
— Виталий… Вит…талий… Ты опять пьян?.. Когда же хоть раз…
— Сука! — повторил он и, давясь матерщиной, ударил ее по лицу кулаком, а потом еще раз наотмашь.
Евгенушка прижалась к стене, закрыла лицо руками, громко заплакала. Дубов долго смотрел на нее, сказал с сожалением:
— Прости… Не буду…
Евгенушка не отвечала.
— Прости… — он потянулся к ее лицу. — Поцелую дай.
— Противен ты мне. Ненавижу тебя. Ненавижу! — Она толкнула его в грудь и выбежала. Возле совета ей встретились Анка, Жуков и Кострюков. Заметив на глазах у девушки слезы, Жуков спросил:
— Плачешь, а?
Евгенушка отрицательно замотала головой.
— Неправда, плачешь. Отчего? — допытывалась Анка.
— Да нет же… так…
— Наверно, Дубов или Зотов…
— Да нет же, нет… — перебила она Анку.
— Скажи правду: Дубов обидел? Ну? Чего ты молчишь? Говори… — настаивала Анка.
Евгенушка умоляюще посмотрела на нее, опустила глаза.
— Не ладит с ним. Дружили ладно, а теперь обижать стал. Ревнует понапрасну, — сказал Кострюков.
— Позвать его ко мне.
— Его Зотов с толку сбивает. Наговорами мутит… — поспешила объяснить Анка Жукову.
— Ну, обоих позвать.
Первым явился Дубов. Увидев Евгенушку, сел в углу и спрятал под нависшей шевелюрой глаза. Через минуту вошел Зотов. Бросив на девушку насмешливый взгляд, горделиво откинул голову и прислонился к дверному косяку.
От его вызывающей позы Евгенушку покоробило, и она отвернулась. У Жукова шевельнулись брови, извилисто поползли к переносице, столкнулись, разошлись и застыли на изломе. Он неестественно, нехотя кашлянул и обратился к Дубову.
— Ну, как?
Дубов молчал.
— Работаем с молодежью?
Ни звука в ответ.
— Да! — Жуков закивал головой. — Да! Обрабатываем. Стараемся. Молодежи — хоть пруд пруди, а в вашей организации пусто. Пусто, товарищ, Дубов. Отчего так? Любовь разум помутила? Взгреем. Делом заниматься надо и не отбивать от себя юношей и девушек. — И к Евгенушке: — Кто обидел тебя? Дубов?
— Нет, нет, — вступилась Евгенушка. — Он ничего. Так, немножко повздорили.
— А кто же? Зотов?
— Тоже ничего… Только скажите ему… Скажите, чтоб не приходил в школу… Не надоедал… Работать мешает… — и заплакала.
Дубов тряхнул шевелюрой, подался к Зотову. Тот оторвался от дверей, шагнул к Евгенушке, избегая взгляда Дубова.
— Врешь! Что я?
— А то, что обманом мутишь парня и лодыря гнешь! — ответила за Евгенушку Анка. — Почему у тебя клуб пустует?
— Музыканта дайте. Пианино есть, а играть на нем некому.
— На танцульки ты дюжий, а вот до работы… — Кострюков безнадежно махнул рукой. — Культурник…
Зотов обиженно хмыкнул, подбежал к столу и, оправдываясь, затараторил так, что никто не мог разобрать ни одного слова. Жуков прикрикнул:
— Довольно! Не на колокольне же ты… — и тише добавил: — Не забудь, что завтра выходим в море.
— Как? — изумился Зотов. — А клубная работа?
— Евгенушке поручим. — И к Дубову: — Подтянись, парень. А то… душа из тебя винтом…
Кострюков посмотрел на Зотова. Тот стоял с разведенными руками и полуоткрытым ртом, блуждая по комнате растерянным взглядом.
— Достукался… Говорил же столько раз… Эх, ты… — Кострюков отвернулся и сердито добавил:
— Меделян.
При выходе из совета Жуков задержал Анку:
— Останься, потолковать надо.
Анка вернулась и, усевшись на подоконник, приготовилась слушать. Как только из помещения последним вышел Кострюков, Жуков спросил:
— Давно в комсомоле?
— Год.
— А милиционером?
— Шестой месяц. Но… не управляюсь…
— Вижу. И понимаю, что трудно тебе, молодой девушке, справляться с этими разгульными буреломами. Но ничего, и ребята обломаются, и ты пообвыкнешь…
Жуков подошел к окну и опустился на скамейку возле Анки.
— Я вот о чем хочу поговорить с тобой… по душам.
«Уж не о любви ли?» — подумала Анка, невольно отодвигаясь на подоконнике.
Жуков, словно угадав ее мысль, кивнул головой и, улыбнувшись, сказал:
— О любовных делах хочу потолковать…
«Так и есть»… — Анка хотела встать.
Но Жуков остановил ее:
— Сиди и слушай. Не горячись… Так вот… Трудно тебе справляться с рыбаками. Гулянки, матерщина, непослушание. Больше того — срыв путины. Жизнь идет по старой дорожке, по дедовской. Кто же их толкает на это?
— Белгородцев…
— Нет, ты уж не церемонься с ним и говори прямо: враг… Ведь рыбаки наши — люди одной с нами крови. И если бы не Белгородцевы, то они не бузили бы на собраниях, не срывали бы путину и давно свернули бы с поросшей чертополохом дедовской тропочки. И кто же должен быть первым помощником партии в деле их перевоспитания и переделки их психологии? Кто? Комсомол… Значит, быть комсомольцем — дело высокой чести. А дорожат этой честью ваши ребята?.. — Он помолчал и добавил: — Если Дубов еще раз провинится, то ясно, что мы его исключим из комсомола. А кем заменим? Кем? В район обратимся или тебя посадим на его место? Тебя, мало-мальски крепкую комсомолку?.. Но ведь и ты скрутила себя любовными путами…
Анка молчала.
— Любишь Павла?
— Люблю…
— Я заметил это в сельсовете, когда коснулись вопроса о лишении его права голоса.
— Но он совсем на отца не похож. Правда, скрытный какой-то, но смирный и уважительный. А отец всегда колотит его…
— Смирный? — перебил ее Жуков. — Помни, что в тихом болоте черти водятся, а в море акулы плавают… Он, может быть, потому смирный и уважительный, что заодно с отцом работает. Видел, как он защищал от сухопайщиков отца, который не заплатил им за работу. Да… Любить никому не запретно. Но надо знать — кого любить. И тебе, Анка, не следует забывать, что Павел сын кулака… Врага… Вот и все… Помни, что я просто предостерег тебя… что я говорил с тобой как старший товарищ…
— Благодарю за добрую беседу.
— И еще помни, что враги всегда носят за пазухой петлю для нашей шеи. Гляди, остерегайся…
Анка крепко пожала ему руку и вышла.
С утра, ослепительно сверкая на солнце, море было величаво спокойным; оно казалось застывшей темно-синей стеклянной массой. В полдень с запада подул свежий ветер, закружился над морем, обхватил его, закачал, и оно, расплескав миллионы улыбок переливчатой зыби, задрожало, взволновалось, побежало бугристыми перекатами к берегам и шумно заметалось у обрыва.
С утра дышал спокойствием и хутор. А с полудня взбудоражились сонные улицы, взволнованно зашумели. Рыбаки собирались кучками, таинственно перешептывались, задумчиво сосали трубки и, покачивая головами, остервенело растаптывали плевки. И только Егоров, привыкший говорить так, чтобы его было слышно на околице хутора, долбил себя в грудь кулаками, бросал по сторонам:
— Братцы! Как можно выходить в море, когда собрались Тюха да Матюха да брат с Колупаем и орудуют… Нынче у Урина сарай с ледником забрали, завтра у Тимофея Николаича курень отберут, а вернувшись с моря, гляди, и мы чего-нибудь не досчитаемся.
— Было хорошо прежде, а вот как появился ноздряк сипатый, так и пошло все верходонить. Видать, на крючке был, что ноздри порваны, а вот сорвался же, — намекнул кто-то многозначительно на Жукова.
— А что ноздряк? Наскочит, не сорвется. Под ребро подсеку! — Егоров потряс здоровенным кулаком. — Пущай только насильно заставят выходить в море. Баркасы ко дну, а сами на берег. Вер-р-рно?
Как только он начинал говорить лишнее, хитрый, спокойный и тонко расчетливый Тимофей ловил его за руку и резко обрывал:
— Не дури!
Егоров успокаивался, но говорить не переставал.
— Не дури! — повторял Тимофей. — Ко всякому делу думу приложить надо, а дурить не следует.
На него устремлялись десятки покорных глаз.
— Ладно, атаман. На твою голову положиться — дело верное, — соглашались рыбаки.
По окончании описи орудий лова у артельных оказалось пять небольших баркасов, четыре перетяги крючковой снасти и восемь перетяг сетей. Весь имеющийся у представителя треста запас ниток, сорочка́, крючков, грузил и шмата был по настоянию Жукова передан артели. Вязание сетей взяли на себя жены артельных.
Получив наряд, Анка забежала домой и положила его на стол.
— Что это? — поинтересовался Панюхай, упершись бородой в угол стола.
— По этой бумажке получишь нитку и сорочо́к. Сети свяжешь.
— А-а-а! — протянул Панюхай, отрываясь от стола. — Без надобности.
— Почему?
— Я ж не артельный.
— Так я состою.
— А мне-то какая польза от того! — и независимо пожал плечами.
— Как хочешь. Без тебя управимся.
Панюхай вздрогнул, обернулся. Он думал, что Анка забрала, наряд, но серенькая бумажка с чернильными строчками, дающая право на получение ниток, лежала на том же месте. И когда Анка скрылась за дверью, Панюхай приблизился к столу, повертел в руках наряд, положил в карман, сказал вслух:
— Окаянная девка. Хоть не желаешь, да возьмешь, — и пошел на пункт к представителю треста.
Управившись с делами, Жуков созвал в совет артельных, разбил на две бригады, повел к баркасам. К их общему изумлению, растянувшись от обрыва по косогору, стояли единоличники в полной готовности к выходу в море.
«Струсили», — подумал Жуков и молча прошел мимо.
Но еще больше удивились они, заметив на берегу Григория, которой до этого дня нигде не показывался. Он стоял с опущенной головой, перекинув через плечо сумку, и, видимо, не чувствовал, как волны секли его по ногам. Увидев Жукова, несмело подошел к нему, помялся немного и сказал дрогнувшим голосом:
— С вами желаю…
Жуков переглянулся с товарищами, подумал, закивал головой.
— Ладно, работу твою будем оплачивать как положено, но членом артели считать пока не будем. Согласен?.. Садись…
Подняли паруса, и пять крохотных артельных баркасов сплыли вглубь. «Черный ворон» рванулся вслед, вздыбился, загремел якорной цепью.
— В море просится. Наскучал! — заметил кто-то, и все рыбаки, словно по команде, вопросительно уставились на Тимофея.
— Ну, как? — спросил Егоров. — Решай.
Тимофей снял шляпу, размашисто перекрестился.
— Станови парус и с богом, братцы.
— С богом, атаман!
И рыбаки сошли вниз, к подчалкам.
С Жуковым на баркасе находились два человека: хозяин баркаса, маленький тщедушный старичок, и сухопайщик лет тридцати пяти, высокого роста, с широкими покатыми плечами. Хозяин молча сидел у руля, а сухопайщик, управляя парусом, напевал грустную песню:
Ветер был встречный, и баркас, скатываясь с хребтины буруна, глубоко нырял в яму, подпрыгивал на следующий гребень и снова нырял, высоко бросая кормой. Жуков, надламываясь в поясе, плавно качался на сиделке, вцепившись в нее руками. У него колко зябло тело, немели руки и ноги. Впереди и по сторонам, кипя и пенясь, вздымались высокие волны. Обернулся назад — в глазах закачался черный берег, поплыл в противоположную сторону. Взглянул на небо, — и оно качается. Ему стало не по себе, и он, поджав ноги, опустил голову. А тут еще песня холодком обволакивает сердце, и оно падает, замирает. Так и хочется крикнуть: «Перестань!» Но сдерживает себя, сжимает кулаками виски… Наконец оборвалась песня, и сухопайщик окликнул его:
— Муторно, а?
— Что?
— Муторно, говорю?
— Да. Немножко мутит.
— Пройде-о-о-от! Первый раз?
— На баркасе — да. А на пароходе много раз.
— Пройде-о-о-от! — повторил сухопайщик. — А не страшно?
— Нет, — вымученно улыбнулся Жуков и быстро добавил: — Немножко есть, — а у самого нутро выворачивается.
— Вижу, вижу, — сухопайщик добродушно засмеялся.
— А ты не боишься?
— Го-го-о-о! — не по-человечески взревел он, брасуя парус. — Разве есть чего бояться? Нам подавай бурю! — и взмахнул рукой. — Да такую, чтоб дно морское к небу прыгало. Чтобы баркас лихоманкой затрусило и через море перекинуло. Во! А это что? Го-го-о-о! — еще громче заорал он. — Погоди. Ночью либо на рассвете потрусит.
— Разве? — Жуков дернулся, будто на что-то накололся.
— А как же. Примета верная! — и показал на догорающий закат. — Красная зорька — рыбаку горько.
Жукова охватила тошнота. Чтобы не выказать своей слабости перед рыбаками, он стал напевать что-то про себя. Это его немного развлекло. Пел вполголоса, обхватив руками коленки и зажмурив глаза.
Как ни вслушивался сухопайщик, не мог уловить ни слов, ни мотива.
Не выдержал, спросил:
— Как называется?
Пойманный врасплох, Жуков ответил не сразу. Подумал и опять неестественно улыбнулся.
— Без названия. А что, нравится?
— Люблю жалобные песни.
— Сам сочинил.
— Вижу. Вижу…
Жуков поднялся и, пошатываясь, осмотрелся. С невидимого берега подплывали на волнах сумерки. Наперегонки с ними быстро парусили баркасы единоличников. Вот они все ближе и ближе, поравнялись, стали опережать. Впереди шел «Черный ворон», горделиво приподняв кованую грудь, подминал под себя разрубленные волны. Обогнав артельных на четверть километра, баркасы тускло заморгали фонарями, повернули вправо и вскоре потонули в темноте. Артельные прошли еще два километра, остановились. Три баркаса, которые были с сетями, отчалили вправо, а два, с крючковыми снастями, остались на месте. Старик бросил румпелек, снял пиджак, зажег фонарь.