Барнаша - Фурсин Олег Павлович 19 стр.


— Родиться зимой от непорочной девы, умереть весной, пожертвовав жизнь человечеству, став Спасителем его, воскреснуть, таким образом дав начало праздникам рождества и воскресения. Это все?

— Это лишь вехи на дороге Бога. Но обязательные. Остальное будем додумывать, привязывать к определённым людям и обстоятельствам.

Это стало привычным для израильтян зрелищем — вечерняя прогулка собак. Из претории выезжали на лошадях два-три воина, одетых в алые туники. Поверх блестели панцири — лорика — из кожи с нашитыми медными пластинами, у каждого меч-гладий красовался у бедра. За ними выпускали собак. Семь великолепных представителей собачьей породы, возглавляемых Бангой, выносились с лаем на простор, пугая народ. Ничего, кроме недоумения и презрения, впрочем, разбавленного изрядной долей страха, подобная процессия у иудеев вызвать не могла. Прилежащие улицы мигом пустели, дорога к морю освобождалась.

Вот и сегодня, стоило им выехать за пределы претории, как все попрятались. И это было весьма кстати. Встречи с горожанами сегодня не входили в планы Понтия Пилата. Это они с Антом, одетые как воины кентурии, которым поручался обычно выезд собак, вырвались сегодня на свободу, к морю.

Белые лёгкие облака на горизонте наконец действительно купались в море. Солнце не достигло ещё закатного алого цвета, золотые потоки его лились бесконечно по поверхности волн. Волны тоже не достигли грозной силы шторма, но тяжелые маслянистые катящиеся валы внушали некоторое уважение. Они разбивались на берегу в кипящую пену, с грохотом и брызгами. Уходили в убегающий песок, исчезали. И вновь накатывались на берег с шумом. Необыкновенной прозрачности, а в глубине сине-голубое, небо лежало над волнами; берег обрамлял жёлтый песок. Извечное сочетание красок, извечное движение материи, не оставляющее равнодушным человека с воображением и душой…

Они были на берегу — он, верный Ант, лошади и собаки, все существа, преданные ему, Пилату, и за это уважаемые им. Собаки носились по берегу, рыча и лая на подбегающие волны. Как это бывало с ним часто на море, пришло озорное, буйное настроение, как у ученика, отпущенного на каникулы.

— Ну что, кто быстрее? — крикнул он мальчишке, уже сбрасывая с себя одежду.

Ант не дремал, ещё мгновение, и он уже нёсся к воде. Красивым, лёгким прыжком нырнул под набегающую волну, вынырнул на гребне, встряхнул головой. Преодолевая сопротивление воды, благодаря мощным согласованным движениям рук, подкрепляемым резвыми толчками ног, стал двигаться навстречу волнам, наращивая темп, всё быстрее удаляясь от берега. Соревноваться с Пилатом именно это и означало — следовало соревноваться всерьёз, без всякого стремления к сдаче. Он не принял бы ложной победы. Да Пилат тоже не спал, сорвался с берега вслед за Антом, поймав следующую волну, нырнул, и тоже понёсся вперед, не жалея сил. Какое же это было наслаждение — напрягать все силы в этом состязании с волнами, с собственным уставшим телом, со своим настроением!

Некоторое время они плыли почти рядом, Ант лишь на голову опережал хозяина. Пилат не хотел уступать, Ант тоже не собирался этого делать. Плеск волн, собственное ритмичное шумное дыхание, небо над головой, солнце в этом небе — что ещё нужно человеку, чтобы хоть на миг ощутить себя счастливым, чистым, сильным. Всё смывала вода с него — и сегодняшнюю сонную одурь, навеянную Ормусом, с привкусом гадливости, испытываемой Пилатом по отношению к жрецу, и тоску по той ночи с Иродиадой, которую не повторить, и все его промахи вроде истории с пустынником Иоанном. Неудачи — что они значили для этого сильного, легко рассекающего волны человека, какое отношение имели к нему? И всё же он сдался первым. Прервал свой бросок, отдышался, крикнул Анту:

— Ладно, на этот раз ты выиграл, хватит!

А когда тот, сияя улыбкой, подплыл к нему, добавил:

— Мальчик мой, сегодня твой день. Послушай меня, умудрённого жизнью, никогда не имей дел со жрецами. Поверь мне, проиграешь во всех случаях, даже если повезет…

Они отдыхали, лёжа на воде с раскинутыми руками, утопая в синем небе с редкими перистыми облаками, когда услышали шумное сопение и удары лапами по воде. Смеялись долго и от души. Это повторялось не в первый раз. Наверное, материнский инстинкт сук не позволял им бросить хозяина, и они следовали за ним в воду всегда, хотя волнение на море не позволило им в этот раз сразу до него добраться. Но все четыре были уже здесь, укоризненно оглядывали хозяина, сопя и отфыркиваясь. Что же касается всеобщего любимчика Банги, о нет! Ни в штиль, ни в шторм не видели этого храбреца в воде. Он сохранял весьма пристойный, внимательный вид, устраиваясь на песке. Оглядывал одежду, лошадей, временами делал пробежки по берегу, заливаясь осуждающим лаем. Весь его вид говорил глупым людям и собакам, ушедшим в море:

— Я занят настоящим делом, приглядываю за всем, что вы тут бросили, не подумав. Я забочусь обо всех вас, и мне не до глупостей.

Но все, в сущности, да и он сам, понимали, что Банга просто боится и не терпит воды. Пилат с Антом посмеивались над ним, а пес конфузился, зевал, отводил глаза в сторону, когда они все вместе выползали на берег, и суки обдавали его мириадами брызг, встряхиваясь. Два других, ещё молодых, кобелька, отдавая должное лидеру стаи, тоже не лезли в воду. Их место возле одежды и оружия, оставленного на берегу, никем не оспаривалось. Всё равно им предстояло купание с Антом позже, когда хозяин, а всеми в этой группе истинным хозяином признавался лишь сам прокуратор, устав, устроится на берегу. Молодой весёлый друг ещё пошвыряет их в прибой, накувыркается с ними, и они ещё успеют в угоду ему наглотаться солёной морской воды.

Остаток вечера они провели, молча наблюдая закат. Огромный шар солнца, дымясь и шипя, вполз в море, стал распадаться. Оставалась половина его, потом четверть, маленький кусочек алого цвета. Не стало солнца совсем, лишь горизонт сохранял ещё кроваво-красный оттенок. И лишь тогда маленький отряд людей и животных тронулся в обратный путь.

22. Ормус

Он родился и провёл своё пусть нищее, но довольно безоблачное детство на берегу Чермного[136] моря, в небольшой рыбацкой деревушке. От стовратных Фив, а значит — от Нила, храмов и статуй, от Долины Царей с её гробницами отделяло его целое море песков пустыни, к тому же собственное происхождение, и бедность. Да мало ли было ещё причин, по которым никогда, никогда он не стал бы членом тайной коллегии жрецов, не узнал бы запаха тления в тесных гробницах, не участвовал бы в мрачных мистериях, разыгрывающихся в тёмных подземельях! Скорее не было причины для того, чтобы стать тем, кем он стал.

Кристально чистая вода его моря, всегда теплая, всегда ласковая, прозрачная. Мириады рыб, подплывающих к берегам, к коралловым рифам. Звёздное небо над головой, тихий плеск не знающей серьезных бурь воды. И — солнце, солнце круглый год, бесконечное тепло солнечного света. Не было ли это самым счастливым временем в его жизни, — часто спрашивал себя Ормус позднее, когда всё безвозвратно ушло в прошлое.

Случайности — какое место занимают они в нашей жизни?

Каким из ветров занесло в эту деревушку верховного жреца Амона, служителя Бога — творца мира, покровителя Великих Фив? Почему он избрал для морских омовений это забытое грозными богами страны место на краю света? Херихор мог бы предаваться трансу, встречая восходящее Солнце и провожая заходящее, на любом берегу Египта. Ему не было дела до мальчишек, ныряющих с разбега в море. Их вообще не должно было быть в поле его зрения, жители деревни были строго предупреждены о том, что не следует смущать покой высокого и страшного, недосягаемого их пониманию гостя.

Но они как-то всё-таки там оказались. И сосредоточенный взгляд верховного жреца пал на маленького Ормуса, бывшего предводителем стайки чумазых полуголых мальчишек. И значит, было нечто в нём, Ормусе, такое, что не позволило жрецу отвести взгляд сразу и безразлично в сторону, или проникнуться гневом на того, кто нарушил его покой. Ормус отчетливо помнил мгновения этой встречи всю последующую жизнь.

Вот он летит с разбега в море, что-то громко кричит на ходу. Ныряет, плывёт под водой долго, пока хватает воздуха в лёгких. Вынырнул, смеясь, развернулся к берегу, хочет позвать друзей. Но видит их маленькие фигурки, бегущие в сторону деревни со всей доступной скоростью. А на берегу — высокий человек в белых одеяниях жреца, с выбритой наголо головой. И за ним — ещё люди, и кто-то из них грозит ему палкой, кто-то руками, жестами приказывает выбираться на берег. Никто не нарушает молчания в присутствии этой бесстрастной живой статуи, но жесты весьма красноречивы. И перепуганный Ормус торопится вылезти из воды.

— Остановись! — раздался вдруг голос жреца, когда мальчик уже миновал с низко опущенной головой эту величественную тень.

Ормус застыл, не смея поднять глаз.

— Разве ты не знаешь, что я приказал не пускать на этот берег никого из вашего поселения, чтобы ничто не мешало мне в эти дни? Ты грязен, криклив, глуп, ты осквернил и берег, и воду своим присутствием. По какой причине, не скажешь ли, я должен простить тебе это и отпустить тебя?

Как бы ни был напуган, а скорее — смущён своим проступком Ормус, но в его короткой к тому времени и чистой жизни ещё не было больших страхов. Он привык к рассветам и закатам, щедрости моря и солнца, не знал иных людей, кроме жителей деревушки, а они, дети этой природы, не были злы. Самым большим наказанием в его жизни были шлепки отца, и хотя его пугали смертью за нарушение покоя высокого гостя, но что есть смерть для мальчишки в его годы? Её просто не существует в его маленьком сознании, вот и всё. И потому он поднял голову, и улыбнулся навстречу этому жгучему взору. Пусть все вокруг трепетали под взглядом жреца, но для него, Ормуса, он был сейчас еще одним, вроде отца, строгим наставником, не желающим на самом деле зла.

— Потому что я всегда купался здесь, когда не было господина, и вода с песком всё равно уже грязные, ничего!

Лёгкая улыбка тронула губы жреца на мгновение, да тут же пропала.

— Хорошо, иди. Ты прощён. Но, может быть, я пришлю за тобой, если надумаю.

Он умчался как ветер, к дому, к своей не слишком ласковой, обремененной детьми, но любимой матери, к спокойному отцу. А дней через десять, на рассвете, за ним пришли. Громко плакала мать, ей вторили перепуганные насмерть сёстры и младший брат, отец скрипел зубами, пытался упрашивать посланных, хватая их за руки, простираясь ниц, но тщётно. Его, Ормуса, носившего тогда теперь полузабытое им и не употребляемое никем имя, полусонного, ничего не понимающего, уже вытащили за порог, на который бросили несколько монет… Детство закончилось. Он был обязан этим своему бесстрашному ответу на берегу и обаятельной улыбке. Да ещё всесильной воле верховного жреца, который рассуждал приблизительно таким образом: «Мальчишка неглуп, смел… пожалуй, даже красив по-своему… Если получится, приобщим со временем к делу, если выживет, конечно, а нет — то воля Атона. Иногда необходимо менять текущую в наших жилах кровь на новую, разве не случалось мне наблюдать, как слияние кровей меняет в лучшую сторону людей и животных? Впрочем, до этого далеко, а пока… начнет в Долине Царей свое служение. Выживет — позабочусь о нём и дальше».

Так Ормус попал в город мертвых, у подножия священных Фиванских гор, за которыми садится солнце, в царство Осириса, царя загробного мира. Выжженное солнцем пустыни место — обитель вечного покоя. Долина Царей и Долина Цариц. Длинные коридоры в известняковой скале, круто уходящие вниз, на глубину. Потолки в коридорах, опускающиеся прямо на голову, низкие, давящие, могущие осыпаться в любую минуту, отрезав путь к солнцу, к животворящему теплу. Секретные падающие двери, замаскированные земляными холмами и насыпями входы и выходы. И вокруг — невыносимый запах тления человеческих тел в совокупности с ароматами благовоний — ладана и мирры, ароматических жидкостей — пальмового вина, например, называемого «урб» — как он ненавидел этот сладкий, приторный запах! Темнота, и запах, запах, пронизывающий насквозь тело, пропитывающий его до самого сердца.

Его учили бесшумно продвигаться в темноте. Видеть в темноте, сливаться с ней и со стенами гробниц. Чувствовать на расстоянии тепло человеческого тела, ощущать запах страха, исходящего от него. Учили метать нож в спину грабителя, осмелившегося нарушить покой обитателей гробниц. Вся его жизнь состояла теперь из страха — своего и чужого. Немало было охотников на царские сокровища гробниц. А он был охотником на этих охотников.

Поначалу он страстно мечтал о море. Потом уже нет, главным стало солнце. Солнце, согревающее тело и душу, наполняющее всё светом, радостью. Он почти не видел его, днём приходилось спать, а вечерами и ночью заниматься ремеслом убийцы, в паре с ночными ремесленниками грабежа. Убивать он научился в совершенстве, и страха перед убийством не испытывал. Куда ужаснее было ощущение собственного страха перед погружением в тесноту и мрак гробниц, в этот тлетворный мир, где царила смерть.

Страх однажды пришел к нему в наглухо замурованной пещере детства, и навечно остался с ним таким — маленький человечек на двух, но козьих ножках, весь покрытый слизью, пахнущий тлением, с непропорционально большой головой, настоящий обитатель гробниц. Почему-то когти на руках его, а кисти рук не соединены с предплечьем, и живут где-то рядом, сами по себе, и хаотичны их движения, и возможность протянуть эту летающую кисть как угодно далеко, до твоего беззащитного горла, например, — они ужасны… Видение приходило к нему день за днём, человечек показывал пальцем на саркофаг и мерзко, гадко смеялся — словно блеял. Ормус видел его наяву в темноте упрятанных от солнца гробниц, порой человечек мелькал за тёмным углом и посреди белого дня. К тому времени ещё не произошло их слияния, Ормуса и его видения страха. Это случилось позже.

Верховный жрец не забыл мальчишку — он любил творить новое, лепить судьбы и обстоятельства. Это, в определенном смысле, было содержанием его деятельности, её главной составляющей. В возрасте двадцати лет Ормус был отозван Херихором в Фивы, в храм Амона. Началась новая жизнь, и снова его натаскивали, обучали, не давая передышки. Он овладел искусством транса — к удовольствию Херихора, теперь не выпускающего его из виду, он делал немалые успехи. Сам Ормус не удивлялся своим способностям — это было следствием воспитания, пройденного в гробницах Долины Царей. Если умеешь чувствовать человека так, словно им стал, и это уже не ты, и уже не он, а нечто общее, одно, то не так уж это трудно — посылать приказы себе самому. А подчинится приказу тот в тебе, кто из общего составляющего слабей, ничтожней. И это, конечно, не ты сам, обученный сопротивлению, тренированный, ты, стоящий на более высокой ступени. Вряд ли это объяснение подошло бы в качестве обучающего сетеп-са, но так понимал это Ормус.

В двадцать пять лет его уже признали мастером сетеп-са — гипнотического внушения. Он творил чудеса, лепил из людей, как из глины, всё, что хотел. Его начинали бояться. Неискушенный доселе ум при наличии достаточно тренированного тела и мощного сознания — вот чем он был в тот период жизни. Но состарившемуся Херихору и этого было мало. Слишком он был доволен своей проницательностью, позволившей вырвать эту драгоценность, эту восходящую звезду жреческой касты из нищего, полуголодного, наивного существования. Он гордился им, своим созданием. И старался сделать из него совершенство. Именно поэтому он преодолел все преграды, стоявшие перед Ормусом как перед выходцем из чуждой среды. Он дал ему знание, превышающее собственное. И тайны движения звезд, и тайны человеческого тела, и врачевание этого тела, и все стороны религии Египта, такой разнообразной, со всеми её обрядами — ничто не было сокрыто от ученика. Когда собственных знаний стало мало, он отправил Ормуса в Мен-нофр[137], потом в Александрию.

За эти годы Ормус окончательно забыл лица родителей, братьев и сестёр. Смутно вспоминались ночные звёзды, огромные, блестящие, так низко висящие на небосводе в этой части света. Запах жареной на костре рыбы. Вкус солёной морской воды. Утреннее солнце, встающее из-за моря, багряно-алое, предвещающее тёплый, радостный день с его простыми трудами.

Назад Дальше