Но если бы они были не столь упрямы, не столь жёстки и непокорны, было бы лучше. Не пришлось бы Мозе разбить тщательно оберегаемые им скрижали с духовной мудростью Она[157]. С главным, что осталось после смерти Эхнатона. После гибели Ахетатона, после ухода в тень жрецов Она. Мозе корил себя за это. Но и понимал — не в силах человеческих было утерпеть. Увидеть их, духовных детей своих, на игрищах у ног золотого божка. Слышать крики: «Вот Бог твой, Израиль, который вывел тебя из земли Египетской!». Он был готов расплавить в очистительном огне не только идола, но и собственного брата, Аарона, попустившего народ впасть в грех…
Стоя на вершине горы, которую он одолел, Ормус думал, а временами говорил вслух, не замечая того сам.
Я — Ормус, жрец Атона, сын Бога Живого, я — тот, кто знает! Вот, стою я здесь, на этой горе, и провожаю тебя, Солнце, уходящее за горизонт. Тебя, Существо, что проявляет себя через Солнце, всесилие которого проявляется в сиянии Солнца, я не постигаю. Не дано это человеку — постигнуть Бога своего… Но я ощущаю тепло ускользающих лучей на своей коже, я вижу в лучах Солнца всю землю, нагромождение форм, красок, линий, я вдыхаю запахи рожденной твоим теплом жизни! Я согрет и обласкан тобою, Вездесущий, и Твоею волей призван служить Тебе. Позволь сказать, что я благодарен! Я — Ормус, я тот, кто знает…
В пропасть пусть летят свитки, любезно присланные мне моими нынешними хозяевами! Пусть будут унесены ветром, в котором Твоё дыхание, как взгляд Твой — в сиянии Солнца! Ибо нет в них правды, а только полуправда. И не перед Лицем Твоим мне притворяться.
Нет и не было на свете еврея по имени Моше…
Сын дочери фараона, который не должен был бы появиться на свет, открой мне здесь, на этой горе, истину, протяни мне руку через времена. Я, тот, кто пойдет твоею дорогой, я, Ормус, тот, кто знает, призываю тебя!
Корзинка, плывущая по реке, не внука ли фараона несла ты? Усыновлённый собственной матерью, «дитя»[158], Мозе, ты впитал своё еврейство с молоком молчаливой, рабыни, что назвалась твоей матерью, дабы прикрыть позор госпожи, дочери фараона…
Кому, как не внуку своему по крови, позволил бы даже самый слабый из фараонов взобраться на собственные колени? Кому бы разрешил снять с собственной головы священны уреус[159], а потом примерить сей знак власти на маленькую кудрявую головку… Неужто по поводу дитяти из презираемого, отверженного народа созывал бы совет из высших жрецов своих фараон, дабы узнать — что значит этот случай? Поистине, кто не захочет увидеть что-либо, тот никогда не разглядит!
Когда Египет стал империей, понадобился единый Бог для страны. Власть фараона простиралась еще на Нубию, Сирию — Бог тоже должен был выйти за пределы и стать подобным фараону — единственным всемогущим повелителем всего известного мира.
Ясность, жёсткость, непримиримость. Отрицание духов, чудовищ, идолов и кумиров. Никаких представлений о мире загробном. Никаких изображений Бога — истинный Бог не имеет обличья. Обычай обрезания, принятый в Египте — прежде всего, для чистоты. Наш Бог Атон — единственный Бог… Вот что внёс в религию евреев ты, Мозе.
В Иуну, называемом ныне Гелиополем, мы прошли с тобой обучение, я и ты, пророк, хоть и в разное время. И сегодня мне идти по твоим стопам. Ответь мне, Мозе, я, Ормус, тот, кто знает, призываю тебя! Ты был посредником между евреями и Богом. Я стану таким же, как ты, посредником. Что ждет меня, пророк, на земле Иудеи?
Они убили тебя. Об этом не говорят, но догадываются. Мышцей своей простертой возглавил ты исход евреев. Смерть Эхнатона и возврат Египта к старым богам — вот два горя, что увлекли тебя на подвиг. Ты захотел сразиться с судьбой. Ты не захотел развеять свои мечты, словно дым. Ты подарил евреям свою религию. Они подарили тебе смерть. Ты был ревнив, суров и неумолим. Таким они увидели твоего Бога, ибо для них не незримый Бог, а ты, Мозе, вывел их из Египта. Ты был убит. Что они сделают со мною? каким станет мой Бог?
Нет ответа. Пустыня простирается книзу, странная пустыня — из одних только гор. Гряда за грядой, пик за пиком. Залиты прощальным солнцем, щедро отражают его свет. Нежно-розовый, насыщенный свет уходящего Бога. Ветер. Холод. Одинокий человек на вершине скалистой горы. Тишину вечности ничто не нарушает.
И, дабы завершить картину, чтобы вернуть Бога — человеку, человеку — Бога, разрушить одиночество, в которое непременно впадут оба, если останутся друг без друга, сильный мужской голос запевает гимн. Далеко в чистом прозрачном воздухе разносятся звуки, голос сражается с ветром и тишиной.
Волнение в крови Ормуса, душа трепещет, проникнутая величием мгновения. Но голос, в котором поначалу была неуверенность, тревога и боль, крепнет, возвышается.
29. Иуда Искариот
Глупец, он просто жалкий глупец и безумец, прокуратор Иудеи! Сегодня он подписал себе смертный приговор, и это так же верно, как обещание земли обетованной Господом своему народу. Посметь так издеваться над ним, над Й’худой! Да от него несёт солдатчиной, конским потом, речь нечиста, поступки язычника и убийцы, будь он проклят! Перед его глазами встало по-детски счастливое лицо прокуратора, которое взахлёб и повизгивая облизывала мохнатая уродливая тварь из его собачьей своры, знаменитой на всю Иудею. И рвота подступила к горлу, содрогнув его тело.
Встреча произошла на холмистой местности в окрестностях Мегаддона, на границе Галилеи и Самарии. Прокуратор в сопровождении Иосифа, Анта и своих мерзких псов возвращался в Кесарию.
Он увидел их издалека, эту странную и пёструю группу, так мало подходящую к древнему облику его родной страны, такую неуместную здесь. Прокуратор и его друг, Иосиф. Отпрыск колена Ефремова в роли слуги захватчика-иноземца. Иосиф нужен, конечно, он владеет обоими языками в совершенстве. Тогда как плохая латынь Иуды и крайне смешные познания прокуратора в языке подвластной ему территории могли бы стать неодолимой преградой к их общению. Но последнее обстоятельство не было связующим звеном между соотечественниками. Иуда ненавидел предателя, но и Иосиф не жаловал его. Их неприязнь была взаимной, давней и непримиримой.
Пилат оставил свору и своего наглого раба в определенном отдалении. И на этом спасибо! Ант вечно награждает недоверчивыми взглядами, голубые глаза сверкают недобро из-под густых светлых ресниц. Волчий у него взгляд, что и говорить, во всяком случае, когда он смотрит на Иуду. Иуда же исполнен отвращения к тому, кто возится с собачьей сворой. Ему кажется — Ант насквозь пропах псиной, и одежда его всегда в облезающей шерсти собак и в слюне, стекающей из развёрстых пастей страшных псов.
Разговор, состоявшийся между ним и прокуратором, окончательно вывел Иуду из равновесия. Душевное спокойствие покинуло его уже в то мгновение, когда он увидел их вдали. Он равно ненавидел всех, и людей, и животных…
— Любезный друг мой, Иуда… Вот уже второй год ты исправно служишь Великому Риму, а мы поставляем тебе за это драхмы, и немало драхм… А ведь надо быть ослом, чтобы не видеть, как тебя коробит от меня лично, от наших римских обычаев и лиц…
— Это неверно, господин! Величие Рима затмевает наше непонимание иноземных обычаев и поступков. И у меня нет повода ненавидеть кого-либо из римлян, тем более…
Прокуратор перебил его.
— Ладно, ладно, не стоит рассказывать о своей любви ко мне. Подозреваю, ты больше любишь мои драхмы. А если будет больше серебренников, то и любить больше будешь. Предложи тебе кто-то больше — боюсь, наша любовь закончится. Во все времена дело ведь не в драхмах, а в их количестве.
Здесь прокуратор позволил себе посмеяться, но глаза его оставались ледяными, и он не отводил их от лица Иуды, и было в этих глазах и презрение, и жёсткость, и обещание крупных неприятностей. Пилат не замедлил высказать это обещание вслух.
— Я привязался к тебе, Иуда, что поделаешь — я старею, устал, а люди в возрасте склонны к чувствительности. Но не настолько уж я тебя люблю, чтобы плакать по тебе. Ну, особенно, если ты провалишь мне дело с этим вашим Царем Иудейским. За ним нужен глаз да глаз, за этим Мессией. Гляди в оба!
— Я не расстаюсь с ним ни на час, ни на минуту, кроме как ради наших встреч, вот и сегодня…
— Да знаю я, знаю. Казна по-прежнему в твоих руках?
— Да, и Й’эшуа, и все остальные доверяют мне.
— Это хорошо. Впрочем, соотечественники твои из других колен Израиля глупы, как ты думаешь. Ведь ты так думаешь?
Иуда с неприязнью взглянул на Иосифа. Кто мог подарить эту мысль римлянину, если не Иосиф? За его спокойным лицом скрывалась ненависть, сопоставимая с собственной ненавистью Иуды. Сомневаться в этом не приходилось. Иуда знал это, чувствовал. Вчера, сегодня, всегда.
— Ты сам ведь из колена Иудина, а сыны Иуды хитры и вероломны?! — продолжал прокуратор. Он спросил это, но были в его фразе и подтверждение собственной мысли, и ответ на заданный вопрос.
Иуда растерялся. При всех разносторонних талантах прокуратора, до сегодняшнего дня особого интереса к происхождению своих осведомителей или к истории страны, явного, во всяком случае, интереса, он не проявлял. Впрочем, человеком был неожиданным, любил раздавать удары. Следовало быть подготовленным ко всему в разговоре с ним, а Иуда не был готов. Может, в его отношении к прокуратору была доля презрения, и за это презрение сейчас приходилось расплачиваться. Иуда ещё раз бросил короткий, но весьма выразительный взгляд на Иосифа. «Учитель у римлянина весьма неплохой. Да и ученик под стать», — обдумывал он, стараясь делать это быстро. «У меня сразу два врага, и каждый стоит пятерых. Ещё неизвестно, кто из этих двух с большим удовольствием пригвоздил бы меня к кресту. Надо собраться». Кривая ухмылка сползла с его губ, и сменило её выражение глубочайшего уважения к собеседникам.
— Чего же ты молчишь, Иуда? Кто-то на днях рассказывал мне эти сказки. Ах да, жена. Она изучает Тору[161]… Так она и говорила, что сыны Иуды богаты хитростью. Иуда продал израильтянам брата Иосифа, любимого сына Иакова, за 20 серебрянников, потом путём кровосмешения положил начало иудейскому племени…
— Стоит ли это внимания великого Рима, господин? — мрачно спросил Иуда.
— Стоит, стоит… Я представляю Рим, и я его солдат. Я привык действовать прямо и открыто, а вы предпочитаете обходные пути, за исключением разве тех случаев, когда приходится отступать. Мне нужно знать твой народ, и если избранные Богом вероломны, это мне тоже следует знать. Ты — мои уши и глаза рядом с нашим Мессией, но ты ещё и иудей. Чего мне ждать от тебя, продашь ли ты меня и за сколько, — это частности, но для меня не лишённые интереса…
Иуда не помнил, что отвечал, сколько раз кланялся потом. Он видел перед собой лишь это лицо, чувствовал сумасшедшее желание, выхватив кинжал, вонзить его в это мерзкое, усмехающееся лицо. Быть может, потому, что прокуратор был прав…
Сколько он помнил и осознавал себя, свое «я», основным чувством в нём была непримиримая, всепоглощающая ненависть. Он знал её причины. Не ведал другого… Где предел этой невероятной ненависти, на что он способен ради неё?
Чужое, пусть прекрасное, величественное и высокое, никогда не ослепляло его зрения, не обольщало сердца. Драгоценным сокровищем души его было священное наследство родного народа. Наследство и тесно связанная с ним ненависть — вот что было центром мироздания этого человека. Он был истинным сыном колена Иудина! Непримиримым и верным…
Истоки ненависти восходили к давним временам, события происходили тысячу лет тому назад. Маленькое племя иудеев тогда было отторгнуто от Израиля.
«И почил Соломон с отцами своими… и воцарился вместо него сын его, Ровоам»[162]. Собственно, это означало, что воцарился он не только в Иерусалиме, над коленом Иудиным и смежными областями колена Вениаминова, но и надо всеми двенадцатью коленами Израиля. Но если прежде старейшины колен израильских имели намерение поставить Давида царём над собою, то они и пришли в Хеврон, бывший столицей царства, и сказали ему: «вот мы — кости твои и плоть твоя». Теперь, при воцарении Ровоама, следовало старейшинам придти в Иерусалим, бывший ныне столицей государства (уже на протяжении двух царствований). Но все израильтяне, старейшины колен, кроме Иудина, собрались в Сихеме. «И пошёл, — говорится, — Ровоам в Сихем»[163]. Царь с горсткой свиты в городе, к нему явно не расположенном. Он слышит крамольные речи, что царствование отца его, Соломона, было слишком тяжело для народа, но если он облегчит жестокую работу отца его и тяжкое иго, которое он наложил на народ, то он, народ, будет служить новому царю. Грозен был ответ Ровоама. Иуда с детских лет помнит эти слова, чтит царя и восхищается им:
«Отец мой наложил на вас тяжёлое иго, а я увеличу иго ваше, отец мой наказывал вас бичами, а я буду наказывать вас скорпионами»[164].
Повторяя эти слова про себя, Иуда испытывал необычайный подъём. На глазах его выступали слезы, сердце стучало в ушах, ладони покрывались липким потом, а всё тело — волной мурашек…
Увы, силы были явно неравными. Народ отрекся от Дома Давидова, отринул своё с ним кровное родство. «По шатрам своим, Израиль!» — провозгласили старейшины. «Теперь знай свой дом, Давид»[165], — сказал народ виновнику переноса царского трона в колено Иудино. Десять колен израилевых тысяча лет назад отошли от Дома Давидова…
Ревность, лишь ревность и зависть — вот что подвигло их на этот предательский поступок. Иуда был убеждён в этом, отвергшие его народ соотечественники, в свою очередь, были презираемы и отвергаемы им. Разве не сам Господь приговорил десять предавших колен израилевых к исчезновению? Растворившись в иных народах, они потеряли всё. Лишь иудеев считал Иуда избранным народом, все остальные были такими же, если не большими врагами, чем римляне.
И среди них — Иисус. Да, родился в Вифлееме Иудейском, но лишь потому, что его семья прибыла туда из Галилеи. Он — галилеянин, независимо от случайного места рождения. Галилея, где он провел свою предшествующую жизнь, отделена от Иудеи, имеет своего собственного тетрарха. Смешанные браки между жителями этих земель были запрещены, и не Симон ли Тарсис[166] из Маккавейских князей насильно переселил всех проживавших в Галилее иудеев обратно в Иудею? Что хорошего может придти из Галилеи вообще?