Да, римлянин в чём-то прав. Ему, иудею, не впервой придётся предать, но кого и зачем? «Если восстанет на тебя пророк или сновидец… то пророка того или сновидца должно предать смерти»[167].
Осведомителем прокуратора он был давно, но ещё раньше стал членом тайного общества. Всё в соответствии с древними книгами: «поставь наблюдателей за наблюдателями», разве не так сказано в них. Своего священного наследства Иуда не предаст никогда, в нём его жизнь, его будущее. Сыны Иуды, избранный Богом народ, будут когда-нибудь жить в пределах одной страны, получив землю обетованную, станут выше всех народов, все остальные народы будут уничтожены или обращены в рабство. Он, Иуда, верит в это, и ради этого готов умереть, ради этого он будет жить. Судьбы других людей, других земель имеют ли значение в сравнении с этим?
А пока он служил осведомителем римлян, плёл сети вокруг Иисуса. Приближал своё, отличное от других, будущее. Он многое знал, о большем догадывался. Нити многих судеб держал в руках. Вот допустим, прокуратор. Верный отечеству солдат, истинный римлянин. Здесь губы Иуды искривила язвительная, с оттенком презрения, улыбка. Так что же он делал во храме Великой Матери Богов? В одно время с Иродиадой, этой потаскухой Ирода Антипы! Надо полагать, служил Риму. Хороша служба, нечего сказать… Он, Иуда, хотел бы так тоже… Он видел их, идущих по двору храма. Её оголённые плечи, и не прикрытые платьем ноги. Красивый у неё зад, ничего не скажешь. Пристроиться бы к ней сзади, всадить между ногами, да помять эту бесстыдно открытую взорам грудь. Укусить бы в шею, до крови. И пусть бы она кричала, он бы не отпустил её. Разодрал бы её там, внутри, чтоб она не ходила — ползала, утопая в пыли.
На этом месте своих размышлений Иуда почувствовал знакомое жжение в паху. Воровато оглянулся. Дорога сзади пустынна, окружена холмами. На холмах — не слишком густая, но нужная растительность — какой-то кустарник. Ещё несколько десятков шагов, и поворот. Он полез на холм. Укрылся в кустарнике.
Мысли об Иродиаде сводили с ума, дыхание сбивалось с ритма, он сопел и с силой втягивал воздух в раздутые ноздри. В паху пульсировала кровь. Плоть его восстала и просилась наружу из-под одеяний. Привалившись к какому-то кусту, Иуда обнажил набухший, побагровевший член. Первое же касание рукой исторгло мучительный стон из глубины его существа. Рука знала своё дело: она сжимала орган с нужной силой, скользила вверх, и снова вниз, вовлекая Иуду в безумный вихрь ощущений. Он представлял себе, как насадил женщину, и вонзается в неё с сумасшедшей силой. Так, что она кричит от боли, хочет вырваться, уйти, но ей это не по силам. А он, Иуда, всё глубже проникает в её плоть, разрывает её на части своим молотом. Длинные её иссиня-черные волосы намотаны на его кулак, губы искусаны, упругая грудь с торчащим соском — между его сжимающими, давящими пальцами. Она стонет и кричит, но пусть кричит, ей не уйти от него…
Стонал, и довольно громко, сам Иуда. И даже кричал в момент облегчения, не слыша сам себя. Поток семени излился на подол одежды, намочив её. Он не видел этого, всё ещё сжимал член, ловя последние содрогания всего тела, последние мгновения наслаждения, в висках стучала кровь, а в области лба затихала сладкая боль.
Долго лежал потом под кустом, опустошённый, глухой ко всему. В сердце в который раз нарождалась тоска. Он знал, что лишь такая радость доступна ему. Рядом с женщиной — живой, тёплой, доступной ему женщиной, — его мужское достоинство повисало жалким, ненужным куском плоти. Ни о каком молоте и речи не было. Был лишь вялый поникший огрызок плоти.
И это не прибавляло любви к прокуратору. Иуда чувствовал, на животном уровне, как чувствует побеждённый самец, уступивший в неравной схватке, более сильному и удачливому сопернику, в борьбе за столь желанную самку: у этого светлоглазого, высокого, жизнерадостного человека с женщинами всё получалось. У него-то не было никогда необходимости в одиноких ласках на глухой дороге, в кустах, с самим собой… Рядом с ним всегда были красивые женщины.
И может, именно это, а не принадлежность прокуратора к другому племени и религии, делало его в глазах Иуды врагом? Именно это… Но нет, снова и снова он повторял: «Отец мой наложил на вас тяжёлое иго, а я увеличу иго ваше, отец мой наказывал вас бичами, а я буду наказывать вас скорпионами…». И кожа вновь покрылась мурашками, сердце забилось сильнее, пересохло в горле, и липкий пот выступил на ладонях.
30. Ормус в Иудее
Ормус в очередной раз возвращался от Пилата. Настроение жреца было сумрачным. В общем и целом он признавал в Пилате человека, который подходил для задуманных реформ. Он нашёл его решительным, мужественным. Умным, что немаловажно, и обладающим абсолютным знанием ситуации в стране. В руках у него сосредоточена значительная, более чем достаточная власть. И он сумеет использовать её в полной мере для дела, к которому они призваны. Всё неплохо, всё даже очень хорошо. Кроме одного — он, Понтий Пилат, не тот человек, которым можно управлять. Ему придется объяснять всё до тонкостей, он захочет знать всё и обо всём, и в любом деле прокуратор будет руководствоваться, помимо указаний Ормуса и даже прежде этих указаний, своими представлениями о нужности или ненужности, правильности или неправильности того или иного шага. А это означало возможные срывы его, Ормуса, планов. С этим приходилось смириться, и Ормус приобретал в лице Понтия Пилата нечто вроде начальника. Между тем, он не нашел ключа к его «ба». Душа Пилата была неуловима. Можно ли считать, что он, Ормус, что-либо выиграл в их незримом поединке, когда во время разговора очередной раз, словно невзначай, коснулся руки прокуратора? То, что он видел, всякий раз выбивало из колеи самого жреца. Он задохнулся от гнева, с трудом скрыв от Пилата это чувство за притворным приступом кашля. Ормус каждый раз видел огромного пса, плывущего по волнам моря, за шею пса держался мальчишка — светловолосый, голубоглазый, верный телохранитель, Ант. Он громко хохотал в лицо жрецу, словно издеваясь над ним. Естественно, что Ормус, ведущий с прокуратором важнейший разговор, возмутился. Он мучился, переводя с египетского на варварскую латынь свои стройные, прекрасные, выверенные логические построения. Он старался в это же время прочувствовать самого Пилата и настроить того на подчинение. Он работал, тратя силы собственной души, напрягаясь, и всё для чего — чтобы мальчишка Пилата посмеялся над ним?
Тем не менее, следовало собраться, а не скрипеть зубами, и искать другие пути. Гнев — бессмысленное чувство, пустая трата душевных сил. Только во вред своему телу, а это глупо. Хорошо контролируемый разум всегда готов справиться с гневом. Усилием воли Ормус отвлекся от неприятных мыслей, настраиваясь на созидание, на действие. И тут же убедился в правильности и необходимости этого. Страж Долины Царей почувствовал опасность. За ним по пятам шли двое. Шли крадучись, переулками, видимо, не зная друг о друге ничего. Ночь — верная подруга стража — запахла чем-то, и был в запахе этом аромат благовоний. И воспоминание о темноте египетских ночей. Жрец усмехнулся, поздравив себя с тем, что вышел из претории ночью. Это была предосторожность, и, как оказалось, нелишняя.
Он попытался настроиться на свои ощущения от невидимых в темноте, но воспринимаемых им шестым чувством преследователей. Так, тот, что идет за ним от самой претории, не опасен. Он где-то далеко слева. Явно спокоен, никакого напряжения. Слегка скучает, обязанность проводить Ормуса — явно не самая приятная для него, но долг есть долг. Вероятно, человек Пилата. Следует поблагодарить прокуратора за заботу, но право же, можно ли было поручить охрану кого бы то ни было такому растяпе? Ему же неинтересно, он зевает, просто засыпая на ходу. Ориентируется на его, Ормуса, факел, и держится так далеко, что в случае нападения окажется совершенно бесполезен. Атон великий, неужели он ошибся в Пилате?
Ладно, с этими мыслями можно подождать, а что второй? Ормус напрягся. Этот, справа, очевидно опасен. Наступает на пятки. Готов пустить в ход нож, что прячет в складках одежды, если подберётся поближе. Кому он мешает жить, интересно, и по какой причине? Здесь, в чужой стране, где его деятельность только и начиналась… Местная теократия, Ханан и этот, как же его, Каиафа, покорный и преданный зять? Римляне — те, что не друзья прокуратору и его друзьям, может быть… Больше он никому здесь не нужен, не из Египта же протянулась чья-то рука? Но последнее уж совсем маловероятно, о его миссии там знало всего двое, и те будут молчать, он-то знает.
Но что же может быть нужно всесильному Ханану? Неужели почувствовал опасность? Нужно учесть это, у него, по-видимому, неплохая интуиция. Не следует относиться презрительно к представителю иного, полузнакомого культа Бога. Что бы там ни было, у него за пазухой может быть свой камень. И потом — что значит, нет причины? Случайностей не бывает. Если ты не знаешь причины, это не повод утверждать, что её нет. Как он сам сформулировал, ещё в Александрии, для себя и будущих своих последователей: «Каждый принцип имеет своё следствие, каждое следствие имеет свою причину. Всё совершается в соответствии с законом. Случай есть не что иное, как имя закона, который не распознан. Существует много планов причинности, но ничто не ускользает от закона».
Размышляя подобным образом, Ормус ускорял шаг. Сознание, проводя упражнение на память, успевало ещё и домысливать план будущих действий, привязанный к местности, по которой он шёл со своими соглядатаями. Это была привычка детских времен. Его учили — дрожащая смертная сущность человека не должна пробиваться из-под маски самоуверенности. Но это на первых этапах, потом эта сущность должна быть побеждена и изнутри. Один из способов — постоянная тренировка ума размышлением.
Если память его не обманывает, а это невозможно, то вот за этим домом обжитая территория вокруг претории заканчивается. Так и есть. Здесь начиналась дорога, окружённая холмами. На холмах — не слишком густая, но нужная растительность — какой-то кустарник. Ещё несколько десятков шагов, и поворот. Там, за поворотом, когтистая лапа Страха-ба подзывает его к себе извечным жестом указательного пальца. Значит, он не ошибся. Решение возникшей проблемы там, за углом.
Ормус исчез из глаз преследователей. Тот, кто представлял опасность, заторопился. Он не посмел бежать за Ормусом вслед, не рискнул завернуть за поворот. Слишком хорошо открылся бы он жрецу, одинокому на дороге. Поэтому пришлось лезть на холм, а это заняло время и силы. Что же касается человека Пилата, то он наконец увидел преследователя Ормуса, выбежавшего из какого-то проулка. В первую минуту, опешив, застыл на месте. Потом догадался, упал на землю. С высоты его легко можно было бы разглядеть, если бы возможный убийца, крадущийся за жрецом, догадался оглянуться назад. Поэтому он слился с дорогой, с отчаянием прислушиваясь к громко стучащему сердцу — а вдруг выдаст?
Но верному слуге Каиафы было не до того. Забравшись на вершину холма, он увидел то, от чего вмиг оборвалось что-то в груди. Ормуса не было на дороге, которую освещал воткнутый в землю факел. Там, далеко впереди. А вокруг простиралась абсолютная темнота ночи, глухая и безмолвная. Он стоял, как вкопанный, на месте. Не замечая, что за спиной его вырастает зловещая фигура врага. Удар по задней поверхности коленей подсёк его, опрокинул на землю. С ужасом почувствовал он, придя в себя от падения, холодное прикосновение ножа к своей шее.
— Кто послал тебя? — услышал он не звук голоса, а шипение жреца, ногой прижимавшего его туловище в верхней части к земле. — Кто?
— Каиафа, господин. Я ничего плохого не делал, ради Бога, отпусти меня…
Его рывком перевернули на спину, и снова нога жреца придавила его к земле. Он извивался, пытаясь сбросить ногу с груди, она душила его, давила на легкие, он уже задыхался…
— У нас с тобой разные Боги, — услышал он немилосердный ответ. — Мы с тобой вообще очень разные. Ты умрешь.
Смерть страшила посланника Каиафы. Но тот предсмертный ужас, который пришлось ему пережить, и та нестерпимая боль, которую пришлось вынести, вероятно, примирили его со смертью. Удар ножа пришелся поначалу в область желудка. Боль исторгла из его глотки ужасный крик. От этого крика волосы встали дыбом у человека Пилата, всё ещё не решавшегося оторваться от участка дороги, на котором он лежал. Нож, которым Ормус продолжал орудовать в теле посланника, был зазубрен по краям. Ормус захватил им внутренности несчастного, стал накручивать их на нож, а потом тащить их на себя, вынимая наружу…
То, что предстало глазам соглядатая Пилата, не посмевшего появиться на холме раньше рассвета, скрутило беднягу в три погибели, заставив вырвать всё, что было съедено им накануне. Взрезанный живот, вывалившиеся наружу кишки, лужа крови вокруг… Этот жрец зачем-то обезглавил труп, и унёс голову с собой. От ужаса парень осел на холм, и поскольку идти он не мог, то пытался отползти в сторону от этого чудовищного зрелища. Дополз до дороги, здесь сумел подняться на ноги. И поплелся к претории, временами исторгая из себя уже порции желчи, ибо содержимое желудка давно стало частью дороги, а позывы к рвоте всё не оставляли его.
На самом деле Ормус вовсе не думал свести с ума своего провожатого, о котором, поскольку тот выпал из сцен развернувшейся драмы, на время просто позабыл. Он оставался холодным и спокойным в момент убийства, не испытывая мук совести или желания насладиться болью соглядатая, которого убивал с такой рассчитанной жестокостью. Зато теперь он возвращался в небольшой дом на окраине города необыкновенно довольным, неся в подвязанных полах белоснежного до того, но становившегося кроваво-красным по мере промокания хитона, драгоценный трофей. Он давно задумал этот опыт, и был рад представившемуся случаю осуществить его, и радость его была радостью исследователя, а не палача. Голову следовало вскрыть. Надо было разобраться в том, что происходит в мозгу человека, умершего от сильнейшей боли. Ему приходилось видеть картину погибшего мозга у людей, скончавшихся от разных причин. Вот, например, после хорошего удара по голове, когда в головном веществе скапливается вытекающая кровь. Мозг в окружающих отделах набухает, становится отёчным. Так он отвечает на наличие крови там, где её не должно быть. Он, Ормус, уверен в этом давно, как бы ни спорили с ним его учителя, — кровь протекает в теле человека по отдельным полым жилам, пронизывающим его целиком. Размеры этих жил — от мельчайших до крупных, расположенных рядом с сердцем. Ну и что, что после вскрытия свернувшейся крови в крупных жилах не видно, это ничего не доказывает. Сердце просто успело прогнать её дальше за мгновения до своей остановки. Нечто подобное удару извне происходит с мозгом и в тех случаях, когда жилы рвутся в голове от старости, или оттого, что не годились с детства. Крови не место в мозге, и мозг снова отекает, становится набухшим. А когда человек умирает от черного кашля, то мозг его может быть вовсе не изменён… Правда, посланный Каиафы мог умереть не только от боли, но и оттого, что тело его покинула кровь — основа жизни, и это портит чистоту опыта. Надо будет подумать, в чём разница. И повторить опыт, разделив эти два условия — боль и кровотечение…
Домой он добрался под утро. В его доме не было прислуги в обычном понимании этого слова. Женщина, встретившая его на пороге, когда он забарабанил в дверь, имела цвет кожи черный, как смоль. Это была рабыня-нубийка. Её покупка и водворение в доме были условием, поставленным Ормусом перед Пилатом. Прокуратор немало попортил себе крови, понимая, что это — откровенный каприз жреца, и не понимая при этом совершенно, с какой стати ему следовало его исполнить. Однако прокуратору мягко указали на невинный характер каприза. Женщина всё равно была нужна для ведения хозяйства, а нубийка обладала к тому же замечательным для женщины качеством — была предельно молчалива, хотя бы потому, что ни слова из принятых в Иудее наречий не понимала. Ормус один мог с ней изъясняться, но она очевидно боялась его до смерти, и пряталась по углам небольшого дома, если её не призывали. Здоровая и сильная, в два раза крупнее жреца, она тем не менее могла удовлетворять мужским потребностям хозяина, что также могло считаться несомненно положительным качеством. Обладая таким набором совершенств, она примирила со своим существованием прокуратора, хотя последний всё ещё хмурил брови. В конце концов он утешил себя поговоркой о вкусах, по поводу которых не спорят, и иногда развлекал себя воображаемой картиной совокупления этих двух предельно странных в его понимании существ. И это его действительно забавляло.