Трещат вновь разрываемые колоды карт, и гладкие, упругие листки летают низко над зелёным сукном и подхватываются цепкими руками, полными затаённой дрожи.
Есть что-то суеверное в этом прикосновении к картам холодеющих пальцев, в этих взглядах, которые бросают на их рисунок играющие.
Чем низменнее чувство, тем оно заразительнее, и суеверие заражает не только играющих, но и тех, кто следит за ними.
Он, потирая руки, которые никак не хотят согнуться, переходит из зала в зал, суетливо кланяется направо и налево, рыщет зорко глазами среди толпы.
Одного взгляда достаточно, чтобы увидеть его. В высшей степени странно, что его нет. Он бывает здесь часто. Сегодня-то уж наверно он должен быть: так приятно показаться после этого в толпе, может быть, посмотреть в лицо побеждённому сопернику.
Ха-ха-ха! Нечего сказать, победа! Весьма сомнительная. Нужно быть самообольщённым идиотом, чтобы не понимать этого и показываться людям на глаза. Да и победа ли ещё? Что из того, что она сказала: поздно! Да и не она, а он сам. Он сказал первый.
Среди этих размышлений вдруг ощутил бледность, как бы съевшую всю кровь. Явился! Этот молодой, но уже лысый, толстый, румяный человек с брюшком, явился! Он так бел и чист, точно вымыт не только снаружи, но и внутри и отделан заново. При этом лицо его полно той неестественной значительности, которая встречается обыкновенно на фотографиях. Да он и должен был показаться всем, как мещанин, получивший медаль.
Тот также заметил своего предшественника, и не то ожидал его поклона, не то, в свою очередь, был озадачен этой встречей. Однако, он первый сделал к нему два-три шага и протянул ему руку.
— Не хотите ли вы тоже попытать счастья?
Конечно, в этих словах скрывался насмешливый намёк.
— А что ж, в самом деле: несчастлив в любви, — может быть, буду счастлив в картах.
Но тот и виду не подал, что понял.
— Нет, уж если кто в одном счастлив, так счастлив и в другом и в третьем... во всём. Значит, идёт?
К ним присоединились ещё два партнёра.
Он был знаком с одним: местный поэт, сын известного в городе ростовщика, суетливый молодой человек, блондин с кудрявыми волосами и толстыми, мясистыми губами, похожий на перекрашенного в светлую краску негра. Другой — пожилой с медленными движениями, один из тех игроков-завсегдатаев, которых роковым образом привязывает к картам несчастная любовь или одиночество. Этот показался более симпатичным.
Карты вскрикнули в руках игрока, как живые, и веером рассыпались по столу. Сухие, тонкие пальцы стали медленно мешать их, точно ощупывая вскользь каждую карту.
Он сел как раз против жениха, — как мысленно называл его, и, казалось, что это прозвище делает того смешным и жалким. Было страшно досадно, что лицо красно и горит. «Ещё подумает, что от волнения», — морщась, размышлял он, и ни с того, ни с сего выпалил:
— Чудесная погода сегодня! Немного туманно и сыро, но это ничего... Не правда ли?
Никто ему ничего не ответил.
— Я часа три пробыл на воздухе... Даже лицо горит. И так приятно по-весеннему прозябнуть немного...
Принимая от игрока карты и вручая их жениху-банкомёту, поэт с лицом белого негра заметил:
— Хватили бы коньяку. Эта погода, знаете, обманчива. Она, как женщина, готовая поразить в самое сердце, только притворяется ласковой.
После этой книжной выдумки поэт окинул всех довольным взглядом, даже не подозревая, насколько сильно задел двоих партнёров.
Они встретились глазами, и у обоих выражение было остро подозрительное и враждебное. Но тут же обменялись насмешливыми улыбками, как будто по адресу поэта. Начиналась довольно глупая комедия, такая противная, что захотелось тотчас же встать и уйти.
В голову лезли нелепые мысли, — что он обыграет самодовольного жениха дотла, со всей его парфюмерной лавкой. Была ли бы тогда она его невестой!
Это его взбодрило, и он потребовал коньяку.
Но останавливала совсем не эта мальчишеская надежда. Было что-то другое, — какое-то суеверное чувство, вязавшееся со словами — попытать счастья.
Выпитая рюмка коньяку приятно согрела его и как бы осветила это чувство. Стало беспредметно весело и немножко жутко; он выпил другую рюмку.
— А ведь поэт прав.
Банкомёт вскинул на него глаза.
— Я не об измене женщины. Нет. А что коньяк согревает.
И, как ни в чем не бывало, обратился к поэту с благодарностью.
Поэту было не до того. Он поставил два рубля и взволнованно перебирал в кармане деньги, видимо, считая, сколько осталось после этой ставки.
Жених спокойно сдавал карты, и на левом безымянном пальце его пухлой руки переливался красивый рубин.
Кровь стучала в виски, как мягкий маленький молоточек, и, казалось, именно там выковывались назойливые мысли: она была сейчас у него; может быть, эти короткие пухлые руки обнимали её? Поздно! Она сказала, — поздно.
— Вам? — строго спросил его банкомёт, держа наготове карты.
Он ещё ничего не сообразил как следует.
— Нет.
Банкомёт бросил карты: «жир».
Поэт получил свои четыре рубля и опять зазвонил ими в кармане, проверяя кассу.
Не может быть; она слишком осторожна и ловка.
Но другая мысль высунула язык первой: э, может быть, из-за расчёта. Она хорошо знает могущество своего тела, могла рискнуть. Задаток, — как выразился он раньше, — и это должно было послужить своего рода обязательством для парфюмерного торговца.
Карты мелькали, разлетаясь, как птицы по гнёздам.
Он почти бессознательно загадал: если карта моя будет сейчас бита, значит, подозрение верно.
Бита.
Горечь. Злоба.
Сомнения не оставалось. Все представилось с ужасающими подробностями. И тут же в красном, грубом пламени назойливо затрепетали вульгарный слова, которые тогда, после первого их поцелуя, заставили его сморщиться: «Я чувствую, что ты разбудил во мне самку». Это отдавало недавней связью с каким-нибудь юнкером.
Теперь она, конечно, ничего подобного не скажет. Но фокус свой несомненно проделает с тем удивленным и как бы обрадованным лицом.
Новая карта его была опять бита. Он опять загадал: если бесповоротно...
Банкомёт даже не дал взглянуть на карты и выкинул девятку.
Какая сила распоряжалась им и решала его судьбу!
Он вздрогнул от суеверного чувства.
Игра все ещё шла ничтожная, и бледный партнёр почти не обращал на неё внимания, держа в углу прокуренного рта янтарный мундштук одного цвета с своими зубами.
Ещё рюмка коньяку. Вино засмеялось в нем тонким щекочущим смехом, толкая на вызов. На столе звенело несколько его золотых.
Игра сразу вспыхнула, как разгоревшейся костёр из золота, серебра и бумажек, смятых, как будто съежившихся от пугливого ожидания, вокруг которых с лёгким свистом разлетались карты.
Он все проигрывал и проигрывал. Уже своих денег почти не оставалось. Но проигрыш не переходил и к противнику: тот отдавал карту за картой своим партнёрам, и поэт, с лицом белого негра, все звучнее и звучнее разыгрывал деньгами целые мелодии в кармане.
— Позвольте мне, коллега, примазать на ваше табло?
Это был голос со стороны.
В душной атмосфере азарта, раздражаемого звоном денег, светом электричества и табачным дымом, ему почудилось в этом голосе что-то необычное.
Он увидел над собою одутловатое, вечно потное, красное лицо театрального декоратора; все знали его за игрока заядлого и едва ли не шулера. Это он познакомил его с Наташей, называя девушку кузиной. Этот человек был ему всегда антипатичен, но сейчас в этом обращении послышалось сочувствие.
— Пожалуйста. Но только, что за фантазия избрать моё табло? Карта совсем не идёт ко мне.
— Э, я нынче в большом выигрыше. Был в корню, теперь попробую на пристяжке!
Он примазал всего рубль, как будто желая этой жалкой ставкой умерить прыть своего противника. Но тот поставил последний золотой.
Все собственные деньги были проиграны.
Он уже хотел подняться, но его соперник испортил все дело:
— Вам дьявольски не везёт.
— Ну кажется и вам не особенно везёт.
— Для меня это пустое. Я сейчас проигрываю, завтра выигрываю. Вы же играете редко. И потом у меня правило — играть до известного предела.
Что это — дерзость, или намёк? Он поспешил ответить двусмысленно и довольно неуклюже:
— Я пределов не назначаю. Иной раз так выходит, что приходится. Коли хочешь пытать счастья, так нечего пытаться остаться в пределах.
— Только не в картах, — едко заметил жених.
Декоратор захохотал и громко прибавил:
— А в любви ещё меньше. Самая рискованная карта предпочтительнее самой, самой... как бы это сказать. Да попросту — всякой бабы.
Пришлось раскрыть бумажник, где лежали вырученные с выставки товарищеские деньги: пятьсот рублей, которые он не успел нынче внести в банк. Вынул оттуда сторублевку.
Он проделал эту операцию медленно, но кровь заливала все его лицо. И ему казалось, — все знали, что он секретарь товарищества, — отлично видят его преступление, и особенно тот.
Пусть, тем лучше, — думал он с каким-то отравленным отчаянием в то время, как тихий, вкрадчивый голос, похожий на звон золота, успокоительно нашёптывал изнутри, что это все не настоящее: и люди, и игра, и что он никак не может проиграть товарищеских денег.
Банкомёт взглянул ему прямо в глаза, точно угадав всю подноготную, спокойно позвонил и приказал лакею:
— Новую игру.
Это спокойствие приводило его в бешенство. Кровь, распалённая коньяком, стучала в висках и вызывала на дикие выходки: неудержимо хотелось плеснуть коньяком на белый жилет жениха или подойти к нему и поднять белобрысые редкие пряди волос на голове в виде рогов… Унизить так, чтобы вокруг все невольно над ним хохотали.
Карты с угождающим шелестом рассыпались по сукну.
— В банке тысяча рублей, — спокойно заявил банкомёт. — Но я вам сверх этого отвечаю. — И с прищуренными глазами, точно сам насмехаясь над собою, добавил: — Что делать, и я нынче вышел из предела.
Художник нагло обратил на него глаза, также прищурил их и забарабанить пальцами по столу.
Ну, я ещё из предела не вышел, но может быть выйду!
Декоратор склонился к его уху, обдавая шею горячим дыханием, пропитанным винным запахом.
— Бросьте эту музыку, ей-Богу не стоит.
Тот умышленно громко спросил:
— Что не стоит?
— Не стоит игра свеч.
Он не сразу отвёл свой взгляд от мокрых маленьких циничных глаз декоратора. Пришло в голову что тот все знает, но это была нелепость. Он мгновенно отвернулся и выбросил на стол сторублевку резким движением задев рюмку. Она со звоном вдребезги разбилась о паркет и нелепым узором разлился коньяк.
Он преувеличенно пьяно захохотал и вызывающе уставился глазами на банкомёта.
Карты разлетались в тревожном испуге, как бы чувствуя, что они ни при чем в этой борьбе; но банкомёт, видимо, сдерживал себя, стараясь придать лицу небрежное выражение и его ровные полураскрытые губы напоминали отверстие в копилке.
Бледный партнёр двумя пальцами положил мундштук с погасшей папиросой на столик, и глаза его из увядших и тусклых сразу стали ястребино-зорки.
Он поставил пять золотых и открыл восьмёрку.
Во всем подражавший ему поэт с лицом белого негра, тоже поставил пятьдесят рублей — и отдал. Звон в его кармане стал жиже, и монеты звучали так жалобно, точно просили не отпускать их.
Банкомёт то и дело взглядывал на своего противника не обращая никакого внимания на проигрыш и выигрыш других, точно играл с ним одним.
Теперь они уже были окружены целым кольцом любопытных мазунов, так как игра становилась все интереснее.
У него били карту за картой. Он с какой-то неестественной беспечностью отдавал бумажку за бумажкой и все думал, что это так, нарочно, что деньги вернутся к нему, и с ними вернётся и душевное спокойствие и все, что он сейчас теряет в каком-то необычайном сочетании с этими чужими деньгами.
Но без этого нельзя. Это так надо — для чего-то кошмарного, рокового, к чему понуждает его смутное, бурливое кипение в сердце. Но наряду с этим, если бы тот, стоящий позади него полупьяный, чужой человек взял его за руки и вывел из-за стола, он был бы, пожалуй, ему благодарен.
В ушах у него звенит. Или это звон золота вокруг? Маленькие, холодные глаза смотрят прямо ему в лицо, и кажется, что эти глаза страшно далеко, в бездонной пустоте, откуда идёт едкий туман и весь холод минувшей ночи.
Как медленно он сдаёт карты и как противны его пухлые руки. Каждый раз, как он даёт ему карту, кажется, что он душит её своими короткими пальцами.
Семь.
Банкомёт, не открывая первых карт, выбрасывает лицом свою прикупку, даже не касается двух закрытых карт своих, и сгребает прежде всего деньги соперника, а затем ставки других партнёров.
Все проиграно. У него ни отчаяния, ни боли. Он поворачивает голову назад и с детским легкомыслием улыбается своему союзнику застенчиво и дружелюбно.
Тот кладёт ему руку на плечо и говорит:
— Ну, finita la comedia. Вставайте.
Он надувает щеки и, точно желая размять члены, потягивается.
Банкомёт смотрит на него вопросительно, как шакал на жертву. А вдруг жертва притворяется и сейчас вскочит и вцепится в него.
Но жертва слегка поднимается со стула, и тот машинально поднимается тоже. И уже стоя, склонившись над столом, аккуратно укладывает в карман деньги.
Ещё коньяк не допит. Рядом с бутылкой, на месте разбитой, другая, сухая рюмка. Машинально наливает в неё коньяк, пьёт, и только тут соображает, что ему нечем заплатить даже за это вино. Тем смешнее.
Он оглядывает зал, почти опустелый: лакеи, усталые, зевают в углах, и с сонными глазами, как автоматы, идут на зов. Дым несколько разошёлся, но огни лампочек тусклы, как сонные глаза лакеев.
Он медленно огибает стол. На него не обращают внимания: глаза устремлены на руки счастливого банкомёта.
Подошёл к банкомёту, опустил руку на спинку его стула.
Тот оборачивается, выпрямляется, думает, что с ним хотят проститься:
Он, особенно изысканно и приветливо улыбаясь, говорит:
— Садитесь.
Банкомёт, не сводя с него вопросительных глаз, опускается. Рука со стулом беззвучно отходит в сторону, и толстое, пухлое тело жениха опрокидывается на спину.
Тишина.
Затем раздаётся взрыв невольного смеха.
Поэт, с лицом белого негра, бросился поднимать багрового, все ещё барахтавшегося парфюмера.
Он на ногах. Злобным растерянным взглядом окидывает всех и останавливает его на виновнике.
Тот продолжая изысканно улыбаться, держит на отлёте за спинку стул, который также нагнулся, как бы в грациозном поклоне.
— Это безобразие!
— Скандал!
— Пьяная выходка!
— Позвать старшину!
— Удалить из клуба!
Но все это негодование выражается крайне двусмысленно, точно по обязанности, сквозь трудно подавляемые улыбки.
Они спешат к пострадавшему, окружают его, заботливо спрашивают, не ушибся ли он? Выражают преувеличенную готовность удержать его, если он пожелает броситься на скандалиста. Только декоратор стоит и, качаясь от смеха, смотрит то на одного, то на другого.
Но оскорблённый не думает лезть в драку. Он, слава Богу, не пьян и не станет скандалить в публичном месте. Он только требует, чтобы виновного удалили из клуба, а там он сумеет с ним сосчитаться.
Но старшины нет. Ведь уже утро. И никто не хочет добровольно взять на себя обязанность предложить ему удалиться.
Доигрывающие за двумя-тремя столиками просят им не мешать.
Не надо старшины. Он уйдет сам.
Все ещё продолжающий смеяться, декоратор берет его под руку, и они идут к выходу.
Высокий, лысый офицер стоит у окна, слегка отстранив тяжелую занавеску.
На минуту остановились. Сероватый свет упал из-за занавески и заставил вздрогнуть весь воздух в комнате. Ночь, как блудница, таилась здесь, и этот светлый ангел дня застал её врасплох и принудил побледнеть от стыда.
Он был поражён: уже утро!