Севе это признание его «как надо человеком» очень польстило. Он подёргал себя за еле пробивающийся пушок на губе и солидно произнёс:
— Да, tempora mutantur[1].
Семён засмеялся.
— Вот же, разве я неправду говорил, что вы, как тая птица. И говорите по-ихнему.
Аисты заметили посторонних, заклекотали тревожнее и оставили свой танец.
Средний аист неторопливо кивнул окружающим, и вся стая, сделав несколько прыжков в одну сторону, распустила крылья и, точно взвешивая ими воздух, поджав ноги и вытянув шеи, плавно полетела вдаль. И красив, строен и важен был полет мирных свободных птиц.
Сева вздохнул, глядя им вслед, как будто жалел, что, действительно, не птица.
— Теперь едем, Семён, — пора.
Сел в коляску и лошади побежали рысцой.
Станция стояла одинокая, каменная, красная, и по обе стороны от неё разбегались рельсы и телеграфные проволоки; им-то и была обязана станция своим существованием. Станция имела два входа, для двух разных миров: внешний для того, который чаще всего лишь на минуту заглядывал сюда, мчась из неведомого далека в противоположную даль с громыхающим поездом — и другой — для того мира, который тихо и смиренно жил вокруг на этих бесконечных трудовых полях.
Из глубины их робко шли к станции степные дороги; по ним чаще всего подвозили хлеб, который глотали железные вагоны.
Иногда к станции подъезжали экипажи, принимая кого-нибудь из того мира, или вводя в него. И в том и в другом случае люди как будто изменялись, проходя из одних дверей в другие.
Коляска подкатила к крыльцу как раз, тогда, когда сигнальный звонок трещал о выходе поезда с соседней станции.
Сева выпрыгнул из коляски и лишь только ступил на обтёртые и грязные каменные ступени, как сразу почувствовал ту знакомую скуку, стеснение и тревогу, которые проникали в него каждый раз, как он приезжал на станцию.
Он получил газеты, Ниву, накладную, на жатвенную машину, выписанную братом из-за границы. Телеграфист Мизгирев, длинный молодой человек, мечтавший поступить на сцену и потому ежедневно бривший лицо и очень редко подстригавши волосы, вышел к Севе, приветствуя его королевскими жестами.
— Привет, о, друг Горацио, привет. Ну, как живёте?
— Благодарю. Как вы?
— Да все разучиваю своего Гамлета. Пойдёмте.
Он обнял Севу за талию и повёл его за водокачку, там стал перед ним в позу и начал декламировать.
Но едва он дошёл до слов:
засвистел приближающийся поезд, и Сева заволновался.
Телеграфист с раздражением плюнул в сторону поезда и трагически выкрикнул:
— Вот так всегда!
Но, однако, первый пустился на платформу, чтобы пройтись перед окнами вагонов, за которыми красуются молодые женские лица.
Едва Сева успел дойти до платформы, как поезд уже подошёл к ней, и станция сразу ожила и зашумела.
Сева растерянно стал искать брата глазами. Обыкновенно тот ездил во втором классе, но за одним из стекол вагона первого класса ему показалось знакомое лицо.
«Не может быть», — почему-то подумал он. Но, однако, изумило его что-то другое, что он скорее почувствовал, чем увидел.
Из вагона прежде всего выпорхнула дама в красной шляпе; она быстро оглянулась направо, налево, улыбаясь привычно-выжидательно, как будто рассчитывала на многолюдную и весёлую встречу, вместе с тем удивляясь всему, что было в действительности. Обернулась назад, и Сева увидел выходящего из вагона брата.
— А, Севка! — преувеличенно громко воскликнул старший брат.
Сева бросился к нему. Но в руках у того были картонки. Отставляя неловко руки и как будто стесняясь чего-то, он поцеловал Севу и тут же поспешил представить его даме в красной шляпке:
— Мой брат — Всеволод.
Та блеснула глазами, сощурилась, потом подняла брови и протянула ему руку, улыбаясь с видом радостного удивления:
— Как это хорошо! Вы так похожи друг на друга, точь-в-точь две капли воды...
Она ещё хотела что-то сказать, но Вячеслав перебил её с неестественной внимательностью, обращаясь к Севе:
— А это баронесса Эмма Федоровна Гиммель-Штерн. Она приехала к нам погостить. Ну, что ты там возишься с вещами! — крикнул он в вагон носильщику, в то время, как тот уже выходил из вагона с несколькими изящными баулами и чемоданом. — Вот тебе ещё квитанция. Возьмёшь багаж.
Но так как у носильщика руки были заняты, он сунул ему квитанцию прямо в рот, и тот схватил её зубами.
Сева подумал, что прежде никогда его брат не сделал бы этого, а если бы и сделал, то в виде шутки.
— Ты, конечно, в коляске — вскользь спросил он Севу. Тот утвердительно кивнул. — Ну, как у вас — все благополучно?
— Да, все благополучно. — уныло ответил Сева.
Брат искоса взглянул на него. Тогда Сева, чтобы не огорчать его, решил побороть в себе эту тягость, так неожиданно откуда-то свалившуюся на него, и ласково взглянул на брата, машинально коснувшись пальцем верхней губы, тем жестом смущения, который был и у Всеволода. Но тотчас же почувствовал запах духов, которыми, казалось, насквозь была надушена эта женщина в красной шляпе.
Он опустил руку и в ту же минуту ощутил лёгкое головокружение, точно выпил аромат их, и даже ему ясен был вкус духов, приторный без сладости и в то же время горьковатый. Он сразу почувствовал неприязнь к ней и, как ему казалось, больше всего за эти духи, как будто они шли от её существа,
Ловким движением ноги она отбросила путавшиеся юбки, которые даже свистнули от взмаха, затем подхватила их правой рукой, плотно обтягивая широкие бедра, как бы переливавшиеся от отчётливых и лёгких движений её ног в серых мохнатых калошах, и пошла...
Шла она так, точно с гордостью несла в себе что-то, что было от всех скрыто, но составляло её сущность и соблазн для всех.
Несмотря на суету на платформе, на неё все сразу обратили внимание.
Сева при взгляде на телеграфиста Мизгирева, стоявшего невдалеке с разочарованно-горделивым выражением в лице, вдруг вспомнил слова, которыми тот оборвал свой монолог.
Эти слова, запавшие в его память без всякого чувства несколько минут тому назад, задели его теперь как-то особенно сложно. Точно зацепились за что-то в памяти, как это иногда бывает с каким-нибудь обрывком стиха, мотива, и теперь неотвязно станут качаться в голове и проситься на язык:
Багажная корзина Эммы, похожая на гроб, оказалась слишком большой для коляски. Но у станционного буфетчика была лошадь и телега. Ему и поручили корзину для доставки на хутор.
Теперь можно было ехать.
Лишь только Эмма сошла наружу с другого крыльца, с неё, так же, как это было со всеми приезжими, как будто спала часть того, что так важно ей было там, в ином мире. Это было и неуловимо и вместе с тем так ясно. В движениях, в улыбке, в глазах как будто погасли искорки какого-то напряжённого искусственного света, ненужного здесь, перед строгой наготою и кротким величием земли, полной святого смирения и покоя.
Даже красная шляпа её как будто потускнела и аромат духов её затаил свои настойчивые призывы в этом чистом весеннем воздухе, влажном и сочном на закате, как запах спелого плода.
Кто-то огненно-светлый и невыразимо печальный стоял здесь всюду, куда обращались глаза, в лучах весеннего прозрачного света и благословлял всю землю и все живущее на ней.
Эмма притихла. И, как всегда, когда видишь что-нибудь истинно прекрасное, чистое и великое, ей казалось, что она видела это в детстве; она даже безотчётно вздохнула, но, не привыкшая молчать ни при каких впечатлениях жизни, поспешила выплеснуть то, что ещё не успело отстояться в ней:
— Ах, я очень рада, что вы привезли меня сюда! Здесь так чудно... тихо, и я... Ну, совсем, как будто маленькая девочка во время конфирмации.
И Эмма, пожав плечами, засмеялась, довольная тем, что она сказала: это должно всем понравится. Но она взглянула главным образом на Севу и заметила, что он искоса посмотрел на неё после этих слов, в то время, как перед тем совсем избегал глядеть, чтобы не выдать своего враждебного чувства. Она это чувство отлично угадала и поняла в нем сразу: обязанность угождать всем развила в ней лисью наблюдательность и чутье.
Помимо всего, она не терпела, чтобы кто-нибудь питал к ней иное чувство, кроме желания, или, по крайней мере, внимания к её особе. Она почти заискивающе обратилась к нему, стараясь поднять своим настойчивым взглядом его потупленные глаза.
— Я хочу быть вам товарищ. Но вы такой юный, что я для вас, пожалуй, покажусь старуха.
Подошёл брат, довольный её явным намерением сразу приручить этого зверька.
Чтобы не огорчать его, Сева поспешил ответить, краснея:
— Нет, отчего же... я рад.
— Ну, вот и отлично. По рукам, — выкрикнула она, подмигнув Вячеславу, как бы заранее торжествуя свою победу, и протянула Севе руку, быстро содрав с неё перчатку.
Он подал свою, чувствуя в её длительном пожатии теплоту и холеную мягкость кожи, только что освободившейся из плена, аромат духов и даже — следы швов перчатки.
Эмма села рядом со старшим братом, а Сева — против них, спиной к лошадям.
Он любил во время езды следить за лошадьми и по одному этому уж предпочёл бы сидеть рядом с Семёном на козлах. Но это обидело бы брата.
У Семена заоловянел и другой глаз, когда он утвердился на козлах.
Лошади охотно побежали домой по остывшей дороге, которая от заката казалась лиловой, в то время, как вся степь, за исключением озимых, мягко темнела, как фиолетовый бархат с золотисто-зелёными вставками полей.
Зато лужи сверкали бледно-зелёными полированными зеркалами, отражая высокое водянистое небо. Облака сверху все сползли к закату, как бы затем, чтобы проводить солнце и погреться около его блекнувшего тепла. Они впитали в себя его пышный цвет и долго после заката удерживали золотые и пурпурные тона, как воспоминание.
Жаворонки, точно притягиваемые землёй, спускались к ней здесь и там, стараясь трепещущими крылышками удержаться за воздух. Но земля тянула все сильнее, и, спеша допеть последние песни, они, наконец, сливались с землёю, замолкая при первом прикосновении к ней.
— Как называются эти птички? — спросила Эмма Севу.
Он был почти оскорблён её незнанием.
— Жаворонки.
— Жаворонки. Ах, да, вспомнила.
— Die Lerche, — перевёл брат.
— Да, да... die Lerche, — подхватила она, делая вид, что вспомнила эту птицу. И основательно добавила: — Из неё у нас делают хороший паштет.
— A y нас грех эту птицу есть, — строго и с сознанием превосходства отозвался с козёл Семён, не оборачиваясь назад.
Вячеслав недовольно повёл на кучера глазами за его фамильярное вступление в беседу, но Эмма заинтересовалась этим сообщением.
— Почему грех?
— Потому что эта птица своим клювом шипы из чела Христова от тернового венца вынимала. Добрая птица, и урожай предсказывает: много жаворонков когда поналетит, — беспременно Бог урожай пошлёт.
Эмма всплеснула руками.
— Ну, что вы скажете! Я теперь ни за что не стану есть паштет из этих птичек.
Вячеслав рассмеялся.
— Браво, Эмма Федоровна. Так вы живой на небо попадёте.
— О, я ещё не думаю о небе. А вы? — обратилась она к Севе. — Простите... Вячеслав Викторович зовёт вас...
— Сева, — подсказал Вячеслав.
— Сева. Позвольте и мне так звать вас.
— Конечно, зовите! Чего там, — решил за него старший брат. — Он мальчик ещё.
— А сколько вам лет?
— Шестнадцатый.
— О, шестнадцатый. Это уже не мальчик, — молодой человек. И потом, вы такого высокого роста... почти, как ваш брат.
— Да, он не нынче-завтра сравняется со мной. А ведь я чуть ли не на двадцать лет старше его.
Не без достоинства сказал это, зная, что на вид ему едва-едва можно дать тридцать лет. Белокурая, хорошо подстриженная бородка и усы очень молодили его.
Вероятно, и Эмме было около этого. Но она, невидимому, была очень здорова, свежа от природы и не прибегала вне эстрады к косметикам.
Полное лицо её с пышными рыжеватыми волосами не выдавало опухлостей щек и морщинок около глаз и носа. Только губы её казались несколько поблекшими и помятыми. Она, конечно, это знала и потому часто облизывала их и закусывала белыми, неприятно ровными зубами.
Закат тускнел, тускнело небо и воздух и земля, как будто из них кто-то невидимый постепенно выпивал сияние и тепло. Сразу засвежело, и лошади теперь уже не так мягко ступали по дороге: стук их копыт раздавался все отчётливее и звончее. И лужицы затягивались тонким совсем белым ледком, который с треском фарфора разбивался под копытами. Холодный, слегка стаявший месяц засиял на холодном небе, и звезды, дрожа, как задуваемые ветром свечи, затеплились так высоко, что месяц как будто и не касался их своим сиянием.
Казалось, что путь будет долог, долог, и также долго будут бежать лошади и светить звезды и пахнуть раскрывающей душу землёй.
Было как-то странно подъехать к дому из свежего мрака этой тихой весенней ночи.
Севу охватывало при этом приближении жуткое, почти болезненное чувство. Вот за этим холмом, который кажется при лунном свете большой могилой, поворот к усадьбе и сейчас — конец.
Чему? Он сам себе ещё не отдавал ясного отчёта, но мучительно чувствовал, что наступает конец чему-то блаженно-дорогому для него. Он уже больше никогда не увидит такими, как сейчас, землю и небо, и ночь. Все кончено.
Откуда-то сверху стали падать таинственные трогательные звуки: перекликались журавли.
Все подняли головы, но ничего не было видно, кроме месяца и звёзд, и это сообщало особое очарование ночным голосам диких птиц. Звуки их падали в сумрак и на землю, придавая всем чувствам и мыслям невыразимо сладостный, сказочный подъем.
Сева уже начал было несколько примиряться с ней за её молчание, служившее как бы выражением уважения к этой великой ночи, когда она вдруг, неожиданно спросила:
— А что, тут нет разбойников?
— Разбойников? — удивился старший брат, — по-видимому так же, как и Сева, внутренне оскорблённый этим вопросом и принуждённо рассмеялся. — Слышишь, Сева, Эмма Федоровна боится, как бы её не убили здесь, в нашей степи.
Сева ничего не ответил. Но она по-своему поспешила загладить свою оплошность.
— О, нет. Я не сомневаюсь ни на минуту, что, если бы и напали на нас разбойники, — вы бы защитили меня. Но мой багаж, который идёт за нами...
— Не беспокойтесь, и багаж будет в целости, — ответил он, и неестественным голосом, точно ободряя самого себя, воскликнул: — Ну, вот мы и дома.
Было ясно, что он сам чувствует себя не совсем ловко.
Залаяли собаки. Семён протяжно свистнул, — лай сменился радостным визгом.
— Ах, ах! — заволновалась гостья. — Это чудесно. Я не видала ничего подобного.
Она захлопала в ладоши, выражая с явным преувеличением свой восторг и настроение.
Хуторские рабочие в этот час уже спали, но прислуга встретила приезжих с большим оживлением и услужливостью.
Сева поспешил первый выпрыгнуть из коляски и вбежать в дом, чтобы не видеть впечатления, которое произведёт и здесь на всех приезд этой особы: ведь все сразу поймут, кто она и зачем приехала. Было ещё что-то, что заставляло его опередить гостью, но и это было бессознательное: он боялся и вместе желал, чтобы белый нежный призрак встретил его и брата на пороге вместе с нею, и подняв руку, как светящееся крыло, сказал:
— Нет. Я ещё здесь.
Но они уже всходили по ступенькам под руку. Вячеслав держался как-то особенно прямо и рассеянно отвечал на приветствия прислуги, как бы всецело занятый своей спутницей. Очевидно, сразу желал внушить всем уважение к ней.