Осенняя паутина - Фёдоров Александр Митрофанович 7 стр.


— Вы мне не доверяете. Вы меня совсем не любите.

И она села к нему на кровать и проводила нежной ладонью по его шее, пробуя, нет ли на ней влаги; расстегнула ворот рубахи, и её рука уже касалась его груди...

От этих прикосновений огненные искры, враждебный и вместе с тем непреодолимые, призывно задрожали в его крови. Теперь он уже знал наверное, что все кончено, и не смел и не мог противиться.

Она совсем низко наклонилась своим лицом к его лицу, так что он уже чувствовал её дыхание... губы её покрыли его губы, и какой-то радужный смерч захватил его и закружил в стремительном, буйном движении.

VII

Прошли часы короткой ночи. Наступил новый день. Серым, ещё неуверенным светом наполнил он сумрак комнаты сквозь щели ставней.

Ещё свеча горела на исходе, но пламя её уже утратило всякий смысл и представлялось холодным и ненужным.

Уже обессиленная исступлёнными ласками, но все ещё неутолённая, она говорила ему:

— Ты меня не любишь... Ты меня не хочешь больше любить...

И обхватывала его объятиями, как птица крыльями.

Зубы его стучали от ужаса, или, может быть, у него снова начиналась лихорадка. Между тем близость её пышного тела, её щекочущие поцелуи опять возбуждали его желания. То приливали, то отливали... И ему хотелось впиться в неё зубами, кусать и царапать её.

Он закрыл глаза, но в ту же минуту снова чувствовал, как её проникающие поцелуи пылали в нем.

Больше, чем к ней, он начинал чувствовать отвращение к самому себе. Бессильно и безвольно рыдающее раскаяние билось внутри и требовало исхода.

На этот раз он долго противился её желаниям. Она ласкалась к нему, как кошка, и присасывалась к его губам с длительными, впивающимися в кровь поцелуями, возбуждавшими ещё большее ожесточение и упорство, вместе с иссушающей жадностью страсти.

Открывая глаза, он видел нежное пламя свечи и мутный, начинающийся рассвет, укоряющий и безмолвный, кроткий, как та, которую он так низко предал в эту ночь.

Его упорство все более раздражало её.

— Ты меня не любишь... Не хочешь больше любить бессмысленно повторяла она одни и те же слова. — Не хочешь больше любить... больше любить... лю-бить...

Он снова закрыл глаза и упал на жаркую зыбкую волну, в которой терялось все его существо. Жадное ожесточение овладевало им безудержными приливами.

Руки так сильно начали сжимать её, что она вскрикивала, вдавливая головой подушку с напрягшейся шеей, все же нежно белой посреди золотистых волос.

Эта шея возбуждала в нем желание впиться в неё зубами. Лишь только он её коснулся, она сделала судорожное движение всем телом, но все ещё не понимала настоящего, и боль только сильнее разжигала её страсть.

Он страшно испугался, что она вырвется, и стиснул её ещё сильнее, и шеей своей прижал её шею к подушке.

Она забилась. Подушка от её движения закрыла ей половину лица: подбородок, рот.

Но тут глаза его встретили её глаза, все ещё беззаветно-доверчивые и счастливо-страстные.

Ярость упала. Силы покинули его.

Если бы она испугалась... стала бороться с ним!..

Но этот доверчивый взгляд... Он не мог. Сердце билось, как загнанный в угол мышонок; а она, разметавшаяся, изнеможённая, все ещё тяжело дыша, сквозь застывшую улыбку, еле пропускала слова:

— О, какой ты безумный... Безумный мальчик... Чуть не задушил меня... мой мальчик... мальчик мой...

Держа его руку в своей руке, она дышала все ровнее. Слова путались... ресницы слабо вздрагивали, и только улыбка не сходила с её пересохших губ.

Она заснула.

Он дёрнул свою руку, она не просыпалась.

Обнажённое упругое тело её даже не пошевелилось и казалось скользким, как тело змеи.

Он содрогнулся от ужаса и ненависти к себе.

Он хотел убить её? Но разве он не бесконечно хуже, не презреннее её!

Издалека на него взглянули другие глаза. Он весь сжался, точно хотел спрятаться от них. Потом вдруг выпрямился, ахнул от озарившей его мысли и стал искать глазами по комнате.

Увидел обнажённое тело, и уже без всякой злобы, почти машинально прикрыл её простыней.

После этого на мгновение рассеяно остановился посреди комнаты. Сероватый свет все внимательнее глядел в щели ставень. Прокричал петух, раздирая криком остатки жуткой ночной тишины. Скрипнула калитка и, как выстрел, щелкнул кнут: пастух выгонял скотину.

Он вспомнил и почти радостно взглянул на стену, но не сразу подошёл.

Прислушался к шуму и мычанию выгоняемой скотины, к голосам пробуждавшейся жизни.

Начинался трудовой день, но все казалось ему страшно далёким и прошедшим, как свет звезды, угасшей сотни лет тому назад.

Бездонный провал открылся перед ним, и в него упала целая вечность. Может быть, это было мгновение. Но, казалось, огромная жизнь прожита, и старость, скудная, безнадёжная, давит тело и душу.

Сева тщательно оделся. Спокойно и даже как будто деловито вынул из кармана записную книжечку, раскрыл её, достал перочинный ножичек и, тоненько очинив карандаш, четко написал, что так часто приходилось слышать и читать в газетах:

«В смерти моей прошу никого не винить». Затем подумал, мусля карандаш, хотел ещё что-то написать, объяснить, но вместо всего добавил только: «Прощай, милый брат. Не жалей обо мне: я не достоин».

Под этими строками аккуратно, полностью подписал своё имя и фамилию.

Затем положил книжечку на видное место раскрытой, подошёл к стене, снял заряженное ружьё, поднял курок, поставил ружьё на пол и, всунув дуло в рот, ударом носка спустил курок.

Вместе с выстрелом раздался страшный женский крик. Полунагое тело поднялось на кровати и с раскрытым ртом, с глазами, налитыми ужасом, глядело на пол.

Запахло порохом и чадом от догоравшей свечи. Уже не серый, а золотистый свет растворял полумрак в комнате, и щели ставней светились рубиновыми полосами.

Здесь и там

I

Ольга Ивановна, sage-femme[2], как значится на овальной дощечке у ворот, пользуется уважением и доверием у всех своих пациенток.

Она высока ростом, некрасива, но лицо у неё энергичное, доброе, с усиками на приподнятой верхней губе, которую она слегка кривит во время куренья. Волосы, зачёсанные назад, острижены, и когда Ольга Ивановна надевает белый балахон и берет в руки белую вату, она походит на формировщика-немца, отливающего детские фигурки из гипса.

Нынче Ольга Ивановна, как всегда в волнении, сама с собой разговаривая, вернулась домой крайне расстроенная: богатая, молодая и здоровая роженица, у которой она приняла ребёнка с известнейшим в городе акушером, почувствовала себя не совсем хорошо, и когда измерили температуру, температура оказалась страшно повышенной.

Доктор, осмотрев больную, подозрительно взглянул на свою помощницу. Она уже много лет работала с ним, — тем оскорбительнее был для неё этот взгляд. Неужели он мог подозревать, что она не соблюла во время приёма самым тщательным образом всех правил гигиены? С своей стороны, Ольга Ивановна не могла и его заподозрить ни в чем подобном.

Что касается внешних условий, благоприятнее ничего нельзя было бы создать даже для самой богини. Во-первых, за два месяца до родов заново отремонтировали всю комнату, в которой должно было совершиться это событие. Все, от обоев и кончая последней ленточкой, было так чисто и безукоризненно, что хоть с микроскопом осматривай.

В комнате было лишь то, что безусловно необходимо, и комната была большая, великолепно вентилируемая. Откуда же могла попасть зараза?

Ольга Ивановна была близка к отчаянию. Но, несмотря на крайнюю усталость после напряжённой, продолжительной работы, не хотела и думать об отдыхе, а пошла к дворнику Никодиму.

Она знала, что у Никодима вот-вот должна рожать жена. Только благодаря беспрерывному дежурству в богатом доме, Ольга Ивановна на время упустила из вида дворникову жену.

Никодима она встретила на пороге дворницкой.

— Ну, что, Никодим? — спросила его Ольга Ивановна. — Как жена?

— Да уж так, — ответил он равнодушно.

— Родила?

— А то нет.

— Когда?

— Почитай, что сейчас.

— А кто же принимал?

— Повитуха.

— И благополучно?

— А то что ж.

— Мальчик?

— Мальчонка. К паре, — серьёзно прибавил он, так как девочка у него уже была.

— Ну, поздравляю тебя, коли так.

Никодим посмотрел в руки акушерки: ничего, кроме акушерского баульчика. Хорошо поздравление с пустыми руками!

— Я все-таки пойду навещу родильницу, — сказала Ольга Ивановна и по скользким, измызганным ступеням сошла в дворницкую.

Отворив дверь, подбитую войлоком, который повыдергали дворовые щенята, Ольга Ивановна вошла в узкий полутёмный ящик, составлявший дворницкое жильё. Сырой, смрадно-едкий воздух заставил её поморщиться и полезть за папиросой, чтобы заглушить это зловоние. Жена Никодима, Фекла, в помощь мужу поторговывала рыбой на базаре, и рыбный запах въелся здесь не только в каждую тряпку, но и в сырые стены.

Присмотревшись в полумраке. Ольга Ивановна увидела родильницу сидящей на кровати, в рубахе, сверх которой была наброшена на голые, костлявые плечи старая рваная шаль, а под больной подостлана, чтобы не пачкать постели, грязная, обтрёпанная юбка, в которой она обычно торговала.

На коленях дворничихи лежал час назад родившийся младенец. Мать, поворачивая его с боку на бок, бормотала:

— Иван, Николай, Пидафор, Никанор...

Акушерка ахнула при взгляде на неё.

— Фекла, да ты с ума сошла, что сидишь!

Но та, кивнув в виде приветствия головой, продолжала:

— Саватей, Федосей, Савелий, Илья, Сафрон, Андрон...

Акушерка подумала, что Фекла бредит, и стала искать бабку.

На сундуке у печки бабка, свернувшись, спала, и только по острому носу, выглядывавшему из-под тряпья, можно было догадаться, что это не узелок с одёжей, а старуха. Рядом с ней спала четырехлетняя дочь Феклы, Грунька.

— Не трожьте её, пусть отдохнёт, — слабо проговорила больная и снова забормотала: — Пахом, Мосей, Сигней, Митрей, Алидор, Миль, Нимподист.

Несколько ободрённая здравомысленным замечанием акушерка спросила её, однако, не без тревоги:

— Что ты такое бормочешь, Фекла?

— Места нету, — недовольная, что её перебивают, ответила дворничиха. — Чтобы место вышло скорее. На какое имя выйдет место, от того святого, значит, и помощь. На тое имя и крестить. — И она продолжала своим слабым голосом: — Назарий, Гервасий, Протасий, Макар...

Акушерка всплеснула руками.

— Ах, ты, Господи! Что за некультурность. Ну и люди!

И, наскоро продезинфицировав руки, принялась за больную.

Благополучно совершив нужную операцию, Ольга Ивановна строго наказала больной не подниматься с постели и, пообещав прийти завтра, разбудила старуху-бабку:

— Вставай, старая. Ребёнок родился. Выкупай его.

Но старуха только махнула рукой на купанье. Родился, — и слава Богу. И, стукнув об пол костлявыми коленями, она стала креститься в передний угол.

II

Несмотря на весь уход, богатой больной становилось все хуже, и температура на другой день ещё более повысилась. Ольге Ивановне заплатили щедро, но в её услугах более не нуждались, и это её так огорчило, что она не рада была и плате.

Однако, и тут она не забыла о дворничихе и, как обещала, пошла вечером навестить её.

Но той дома не оказалось.

Не было в этот час и дворника. Лишь с собачонкой на дворе, у сорной ямы, копошилась Грунька. Из помоев и отбросов, которые попадали сюда из господской кухни, девочка выбирала остатки и с аппетитом подъедала, делясь дружески со щенятами и отнимая у них изо рта то, что нравилось ей.

Ольга Ивановна поспешила оттащить девочку от этой: заразы, отчего та подняла рёв. Пришлось дать ей копеечку на конфеты, чтобы утешить.

— А где мать? — спросила она её, почти убежденная, что Феклу свезли в больницу.

— В баню усла, — прошепелявила девочка.

— Как в баню? Что ты плетёшь!

— Да, в баню усла, — настойчиво повторила девочка. — Со сталухой.

Ольга Ивановна не могла поверить.

«И я тоже хороша... — осудила она себя. — Конечно, ребёнку не станут говорить, что мать увозят в больницу».

Но тут явившийся Никодим подтвердил равнодушно, что Фекла, точно, ушла со старухой в баню.

— Да как же ты отпустил её?

— А чего ж в баню не отпустить? Не в кабак, чай!

Ольга Ивановна глубоко вздохнула и покачала головой:

— Ах, ты, Господи!

Расспросив Никодима, давно ли Фекла ушла в баню, уверенная вполне, что с той что-нибудь приключится там неладное, поехала туда.

III

По случаю субботы баня была битком набита голыми телами женщин, большею частью безобразными. Нищета и тяжкий труд не любят красоты и калечат члены, вздувают или вытягивают животы, превращают в тряпки груди.

Но зато то прекрасное, что встречалось среди этого уродства, поражало чистотою линий и стройностью, которой не встретишь среди женщин, калечащих себя с детства полным отсутствием движения и мускульной работы, корсетами, модной обувью и т. п.

В облаках пропитанного дешёвым мылом пара, в шуме и плеске воды и нестерпимом гаме голосов сердобольная Ольга Ивановна сначала растерялась и долго не могла ни толком разглядеть что-нибудь, ни даже ступить, куда надо. Там и сям, в толчее, женщины ошпаривали друг друга кипятком и ей грозило тоже самое. Она испуганно сторонилась тех углов, откуда неслись женский визг и брань. Наконец, освоилась и стала усердно искать Феклу и нашла её в парильной.

От удушающего жара тут нестерпимо было дышать, и огонь еле-еле пробивался мутным пятном сквозь завесу пара.

На скамейке сидела и, слабо шевеля руками, мылась Фекла; рядом с ней, на распаренном венике, краснело тельце новорождённого.

— Ты что же это, — набросилась в гневе на Феклу Ольга Ивановна, — уморить и себя, и ребёнка хочешь!

— Зачем уморить, — с трудом шевеля запёкшимися фиолетовыми губами, ответила та, блаженно улыбаясь.

— А что же это ты делаешь, если не моришь, спрашиваю я тебя?

— Парюсь, — в полном изнеможении простонала та.

— Вставай сию минуту, — гневно приказала ей акушерка и взяла на руки ребёнка.

Дотащились кое-как до предбанника. Фекла повалилась на скамью, полудыша, с полузакрытыми глазами.

— Ну, вот, дурно. Так я и знала.

И Ольга Ивановна хотела бежать добыть нашатырного спирта, но Фекла слабо её остановила.

— Не надо, ничего не надо. Это я проклажаюсь.

Акушерка была вне себя.

— «Проклажаюсь», скажите на милость. Нет, кто это тебя надоумил выкинуть такую глупость?

— По-ви-ту-ха, — кротко ответила Фекла.

— Хороша повитуха, нечего сказать. Что за некультурность. Мало того, что притащила родильницу с ребёнком, — бросила их в парильной.

— Не, зачем бросила, она сама парилась на полке.

Ольга Ивановна решила, пока Фекла отдыхает здесь, пойти и дать бабке хороший нагоняй.

На полке она нашла старуху, напоминавшую мешочек с костями. Распаренный веник прикрывал её жалкую наготу.

— Эй, ты, бабка! — сурово окликнула её Ольга Ивановна

Бабка не шевелилась.

«Неужели ухитрилась здесь уснуть?» — подумала Ольга Ивановна и стала расталкивать старуху.

Мешочек с костями не сопротивлялся.

— Да с ней обморок, — убежденно решила Ольга Ивановна. И с помощью банщицы поспешила вытащить старуху в предбанник.

Старуха оказалась мёртвой.

IV

Умерла и роженица в богатом доме.

Молодую, цветущую женщину не могли спасти ни лучшие доктора, ни чрезвычайный уход. Умерла она от заражения крови, которое оказалось непостижимым и роковым.

Кроме этого младенца, умершая оставила на руках отца ещё пятилетнего мальчугана-первенца.

К новорождённому взяли кормилицу, самую здоровую, молодую и красивую из всех, которых можно было купить за деньги.

Назад Дальше