— Сидим? Сидим и делаем вид, что приказа не знаем! На днях в лагере зачитали приказ, запрещающий разводить в лесу костры. Наше лагерное начальство решило, что мы слишком много греемся и поэтому не вырабатываем норму. Хорошие дежурные конвоиры этот приказ обходили, даже наш суровый десятник считал, что в такие морозы работать без костров в лесу нельзя.
— Мы уже выполнили норму!
— Норму — Юрка презрительно усмехнулся. — Тебе за твои преступления перед государством каждый день нужно делать три нормы! — Он с ожесточением забросал костер, и, шипя, тот вскоре погас. — Еще раз увижу, что греетесь, в карцер запру!
— Ужасно паршивый мальчишка! — со вздохом сказала Нина. Пришлось нам опять браться за работу. Мы спилили три лиственницы, но тут подошел десятник — недобрый старик с обледеневшей рыжей бородкой.
— Что-то вы, девки, сегодня долго у костра сидели, уж не перетащили ли вы к себе вчерашний штабель?
Десятник понимал: норму мы могли выполнить, только напряженно работая весь день.
— Раз вы нам не верите, пожалуйста, посмотрите, — Нина высокомерно провела его к нашему вчерашнему штабелю дров. Штабель стоял нетронутый, и даже изморозь покрыла его верхние бревна. Десятник подозрительно осмотрел наши дрова, но придраться ни к чему не мог. Мы умело перемешали дрова. Как мы с ним ни спорили, десятник сбросил 0,4 кубометра, хотя в штабеле было верных девять.
Малиновое солнце уже коснулось сопок, и стало быстро смеркаться. Юрка орал, чтобы все выходили на дорогу. Там он нас построил по три в ряд, пересчитал, и мы потащились в лагерь. Аделька распихала свою «передачу» в карманы и за пазуху и стала похожа на шар. Ей было жарко, она расстегнула воротник тулупчика и пыталась петь песни высоким фальшивым голосом, но дальше первой строчки она ни одной песни не знала. Юрка не сделал ей ни одного замечания, наверное, Аделька угостила его спиртом.
Сизые сумерки стелились по земле. Снег стал серый, потом лиловый, потом синий. Разноцветные холодные звезды светились в черном небе. Усталые, продрогшие, мы плелись и мечтали о теплом бараке. Очень немного иногда бывает нужно человеку.
Юрка сердито кричал на отстающих, но, вопреки обыкновению, не изводил нас бесконечными остановками и требованием держать строй. Наконец мы дошли до лагерных ворот. Юрка начал ругаться с вахтером из-за портянок. Он утверждал, что вахтер стащил его теплые портянки, и мы еще двадцать минут ждали, пока они наругаются.
Желтые, тусклые огни барака светили нам через открытые ворота. Мы ждали минуты, когда войдем в барак. Говоря откровенно, мы любили, когда Ира болела, барак в такие дни встречал нас теплом. Наша дневальная была ленивая и бессердечная старуха с крючковатым носом. Дневальной ее назначили потому, что она вязала шерстяные носки старосте лагеря, на нас она плевала. Ира заставляла ее натопить хорошо печку к нашему приходу и натаскать воды. Мы оставляли Ире свои карточки, и она приносила из столовой наши порции хлеба и обеда.
В бараке было очень тепло, и мы даже закрыли глаза от блаженства. Ира грела у печки свою больную ногу и поджаривала для нас хлеб. В руке у нее был надкушенный оладик, второй раз надкусить его она, видимо, не решалась.
Мы стащили с себя ватные брюки, умылись, кое-как проглотили свою еду и торжественно преподнесли Ире четыре печенья. Ира, конечно, очень удивилась и потребовала рассказать ей, откуда мы достали такое богатство. Пока она медленно грызла печенье, мы наперебой говорили про старый штабель, про Юрку, как он закидывал снегом наш костер, и про Адельку и ее «женихов». Выслушав историю про Адельку, Ира вдруг перестала грызть печенье и пытливо посмотрела на нас:
— Послушайте! Неужели вам не пришло в голову, что вы поступили гнусно?
Огромные скорбные Ирины глаза смотрели на нас в упор. Мы смущенно молчали. Мы так обрадовались печенью, что ни о чем не подумали.
Ира поняла это. Она отложила на скамейку недоеденное печенье, чуть прикрыла глаза тонкими голубоватыми веками и с презрением, смешанным с жалостью, сказала:
— Лучше бы вы сами заработали себе эту пачку печенья!
Возвращение
По утрам белая изморозь покрывает землю, бурую траву и еще не опавшие, обожженные морозом желтые и розовые листья на деревьях. Сизыми льдинками затянуты болотца и лужи. Дальние горы, те, которые волнистой линией стоят у горизонта, уже побелели. С северного моря изредка налетает порывистый студеный ветер, в нем чудятся зимние морозы, красные всполохи и снегопады, и от него точно в ознобе трепещут полуоголенные кусты и деревья. В голубом чистом небе с гортанным тоскующим криком цепочками и треугольниками торопливо пролетают на юг птицы. Да будет благословенна осень!
Антон выходит на высокое крыльцо, ежась от утреннего холодка, оглядывает палисадник, обнесенный покосившимся забором, клумбу с поникшими цветами, смотрит на темно-синие горы. В спокойном утреннем воздухе они кажутся совсем близкими. Антону нравится смотреть, как под косыми лучами позднего желтого солнца медленно тает иней на серых ступеньках крыльца, а розовые вершины гор постепенно становятся лимонными, потом белыми.
У ног Антона визжит и прыгает лохматый рыжий Дружок, приглашая на прогулку. Он быстро привык к Антону, до его приезда Дружок почти безвыходно сидел привязанным на цепь и целыми днями лаял от скуки. Антон не торопится — у него теперь много свободного времени.
Просто удивительно, как сразу оборвалась эта сумасшедшая жизнь далекого дымного города, надрывных телефонных звонков, торопливых разъездов на машине, заседаний, деловых разговоров, взглядов украдкой на часы (сколько времени, не опоздать бы), грозного шелеста огромной кучи бумаг, которые он обязан был ежедневно прочитывать. Распоряжения, указания и торопливый счет часов и минут. Вечерами, усталый, с ощущением, что у него вынут мозг из головы, Антон с ужасом думал, что еще больше дел осталось не сделано.
Теперь та жизнь навсегда кончилась. Осталось: тишина, прохладное прозрачное осеннее утро, раскрашенное точно выцветшими, бледными северными красками. За спиной у Антона стоит крепко сбитый из старых кондовых бревен добротный дом с почерневшими резными наличниками, перед ним вьется дорожка, усыпанная сухими листьями. И сколько еще впереди таких дней?
Антон стоит, заложив руки за спину, — большой, угловатый, на широких острых плечах его небрежно висит желтое кожаное пальто. Полуседые, с крутым изломом, сросшиеся на переносице брови и резко очерченные скулы придают Антону суровый и даже надменный вид, но глаза, большие, туманно-синие, тревожно перебегают по всему окружащему, точно чего-то ищут или ждут.
Медленно — Антон научился делать все не спеша — он идет к сараю и принимается колоть дрова. С этого теперь начинается для него день. Первое время ему трудно было колоть, мешала одышка, удар топора был неполновесным, и Антону все казалось, что он обязательно засадит топор в ногу, но постепенно вернулась былая сноровка, и теперь дрова раскалываются легко и быстро.
После несложного завтрака хозяйка дома Лукинишна уходит в стоящую наискось двухэтажную кирпичную школу убирать классы, а Антон ждет прихода почтальона. В эти часы Антон иногда пытается читать, но ему трудно сосредоточиться над книгами, и ничего они не говорят ему. К газетам он питает отвращение и не берет их в руки.
Почтальон, худой, очень прямо держащийся старик с белыми подстриженными усами, никогда не останавливается возле их дома. Антон понимает, что ему в положении ссыльного нечего ждать писем, и все же каждое утро с каким-то смутным, затаенным волнением ждет, что почтальон принесет ему телеграмму или пакет с необычайными известиями, от которых чудесно изменится его теперешняя судьба.
Было совсем неумно так думать, Антон знал это и все-таки не мог не думать и не ждать.
В обычный час мелкими шажками проходит почтальон, по-старомодному учтиво приподнимает свою засаленную кепку и жестом показывает, что для Антона ничего нет. Теперь можно собираться в лес. После некоторого раздумья Антон берет с собой книжку, запирает дом на ржавый висячий замок. Очень довольный Дружок визжит и бегает взад и вперед. На широких улицах, пустынно, дети в школе, взрослые на работе. Картошку уже убрали, капуста стоит крупнокочанная, ядреная. Иней сложными узорами лежит на ее мясистых темно-зеленых листьях.
Все это для Антона ново: по-городскому выстроенное здание школы, Гудение маленькой электростанции, капуста и картошка. В те давние времена ничего этого здесь не было. Земля считалась «неродящей», теперь же огороды у каждого дома, а за деревней раскинулись большие поля, принадлежащие леспромхозу. Редкие прохожие здороваются с Антоном и долго смотрят ему вслед, очень уж необычный и праздный у него вид. Антон отвечает на поклоны, но старается скорее пройти мимо, ему не хочется ни видеться, ни разговаривать с людьми. Только в роще, среди пожелтевших лиственниц и берез, среди листьев, хрустящих под ногами, мхов, расшитых красной брусникой, он чувствует себя спокойнее.
Он подмечает, как день ото дня все больше листьев падает на землю редеют кроны деревьев и по-новому, неповторимо, ежедневно окрашивается лес.
Все так же безоблачно и ласково голубое небо, за рекой, в лесу, тяжело работает лесопилка. Когда-то лес подходил вплотную к реке, но теперь он поредел, отодвинулся вглубь, к горам, оставляя за собой серые печальные пеньки. По берегам хаотически навалены полузанесенные землей и мелкой галькой бревна, пни, коряги, образуя «заломы». По-осеннему обмелевшая река с сердитым плеском несет свои прозрачные, холодные воды среди каменистых берегов, теряется в туманных горах и где-то далеко впадает в северное море.
Побродив по лесу, Антон садится на поваленное гнилое дерево, облепленное пористыми грибами-наростами. Он открывает книгу, пробует читать, но через несколько минут откладывает ее. Легкий неласковый ветер треплет его короткие седые волосы. Набегавшись, Дружок ложится у ног Антона и зализывает наколотую лапу. От реки тянет холодом, осенней сыростью. Горько и терпко пахнет прелыми листьями и грибной плесенью. Высоко в небе едва заметной точкой однотонно гудит аэроплан.
Антон бесцельно ворошит подобранной палкой листья на земле. Почему так трудно вспоминается прошлое, да и было ли оно когда-нибудь?
Много лет тому назад, еще до революции, Антон был в этих местах в ссылке. Молодой прокурор, собиравшийся упечь его на каторгу и располагавший для этого достаточным материалом, внезапно заболел, а другой, которому передали дело Антона, не имел ни времени, ни желания с ним возиться, так как готовил крупный политический процесс. Антон счастливо отделался тогда тремя годами ссылки. К тому же он совсем не собирался торчать здесь весь срок. Мало ли людей уходило тогда из ссылки? Надо было немного отдохнуть и подлечиться, в тюрьме у Антона появился сухой кашель и по вечерам поднималась температура. Доставленный по этапу, Антон застал здесь небольшую, но дружную компанию ссыльных, преимущественно большевиков.
Через годы пестрой жизни и больших событий воскрешала память те далекие и уже позабытые дни.
…Шумной ватагой с песнями и присвистом переправлялись они на лодках на ту сторону реки, где не было тогда лесопилки, а стоял сумрачный бескрайний бор, богатый малиной и грибами. Они жгли костры, варили уху «по-рыбацки», пели, спорили, ругались со стражниками, запрещавшими переплывать реку, служившую для ссыльных своеобразной «чертой оседлости».
…Вдоль берега реки, которая казалась ему тогда более полноводной, по узкой тропинке, перерезанной серыми корнями деревьев, Антон часто гулял с Катей. Из-за нее он остался здесь до конца ссылки. У Кати тогда было круглое розовое лицо, черные косы, уложенные вокруг головы, в очень блестящие, круглые глаза. Он читал ей стихи Некрасова, которые любил за «народность», и иногда свои, очень плохие. Но Кате они нравились потому, что были посвящены ей, и еще потому, что ей нравился Антон. Смешно вспомнить, но Антон находил тогда свои стихи талантливыми и даже считал, что он затмил бы всех тогдашних поэтов, вроде Блока, Ахматовой, если бы пожелал печататься и всерьез писать, но поэзию он считал просто непристойным занятием для профессионального революционера.
На влажной черной земле лежат груды ломких шуршащих листьев, и палка чертит по ним замысловатые узоры. Антону чудится, что что-то большее, чем воспоминания, похоронено здесь, в этих местах.
Катя умерла два года тому назад. И даже эта роща и река, где все было овеяно ею, не могли заставить вспомнить ее молодой. У Антона перед глазами стояло желтое, морщинистое, с запавшими щеками, изможденное тяжелой и долгой болезнью лицо — такая она лежала в гробу.
Как сразу пустынна и неуютна стала их большая квартира с широкими окнами, из которых был виден синий распластанный город. Все было по-прежнему: мебель стояла на старых местах, домработница добросовестно поддерживала чистоту и порядок, но теперь на всех вещах лежал отпечаток случайного, временного, и впервые Антону показалось, что жить ему в этой квартире осталось недолго. Он подумал о своей смерти. Он много видел чужих смертей, когда-нибудь должна была прийти и его, но все случилось по-другому. В железном 37-м году у Антона арестовали заместителя по работе, самого же Антона обвинили во всех грехах — от потери бдительности до преступного бездействия: не написал донос, исключили из партии и отправили в ссылку, что было не так уж сурово для того времени. По тем годам, это была очень обыкновенная история, но необычайным в ней было то, что по странному совпадению Антон попал в ссылку в те места, где был много лет тому назад.
Резкий порыв холодного ветра поднимает листья с земли, швыряет их Антону в лицо и гонит дальше к реке.
— Нельзя собрать эти листья и сделать их опять зелеными, — думает Антон, — прошлое нельзя собрать и в воспоминаниях так щедро разбросанных лет и дней.
Вот он сидит на поваленном дереве, у края поляны, на земле валяется забытая книга, рядом мерно дышит присмиревший Дружок. Сквозь стволы деревьев тускло мерцает река, одинокие листья, медленно кружась, падают на землю. Где же вы, друзья и соратники грозных былых лет? «Иных уж нет, а те далече, как Саади некогда сказал».
Замолкла на той стороне лесопилка, и наступила настороженная, чуткая тишина.
Там, в далеком городе, осталась дочка Нина. Она была смешливая, пухленькая, с вздернутым носом и с такими же, как у матери, пышными черными волосами. Нина рано вышла замуж. Муж был военный, какой-то весь острый, точно срезанный бритвой, неразговорчивый. Впрочем, служил он исправно и для своих лет достиг больших чинов. Антон никогда не мог понять, чем он увлек Нину. Сам он не любил таких замкнутых, слишком корректных, непьющих людей.
Когда Антона исключили из партии, Нина вечерами украдкой прибегала к нему. Неумело утешала, но при последней встрече, незадолго до высылки, потупив налившиеся слезами глаза и заикаясь, сказала, что приходить больше не будет: муж сердится, у него на работе могут быть неприятности.
Ничего другого Антон и не ждал. В комнате тогда стояли густые синие сумерки, только на письменном столе белым пятном лежал свет от настольной лампы, об оконное стекло жужжала и билась запоздавшая уснуть черная муха. Весь в огнях, глухо и враждебно гудел город. Антон сказал Нине, что она поступила правильно, но, кажется, они оба не были в этом уверены, и им было неловко смотреть друг другу в глаза.
В ссылке Антон поселился у Лукинишны своей прежней хозяйки. Она приняла его радушно, ничему не удивлялась, ни о чем не распрашивала. Люди на Севере неразговорчивы и малолюбопытны. Время почти не коснулось дома Лукинишны. Все так же белели чисто отмытые и выскобленные полы, застланные пестрыми дорожками. Сумрачны и прохладны были большие комнаты, скупо обставленные мебелью. На стенках висели выцветшие, пожелтевшие фотографии прежних постояльцев Лукинишны. Кое-где разбросаны бурые медвежьи шкуры, по углам лепились темно-коричневые старинные иконы, выложенные мелким северным жемчугом.
Все, как было раньше, только еще пустынней и тише стало в комнатах. За эти годы поблекло и расплылось лицо Лукнишны, в гладко зачесанных волосах появилась седина, но Лукинишна по-прежнему статна, величава, и по-былому спорится у нее в руках работа.
Лукинишна обещала устроить Антона сторожем в магазине, когда теперешний старик-пьянчужка, по его словам, «добьет до пензии», но до этого счастья ему не хватало двух месяцев, и Антону нужно было ждать.