На дальнем прииске - Воронская Галина Александровна "Галина Нурмина" 7 стр.


— Ничего меня не берет! — огорчается Нина.

Над притихшими, туманными полями, над черной зубчатой стеной лесов ночью мерцают смутные звезды.

Анна Юрьевна составляет желающим гороскопы, желающих много, почти весь вагон. Нужно назвать месяц, число и год рождения. Сухим желтым пальцем Анна Юрьевна чертит замысловатые фигуры по звездному небу, что-то считает про себя, глубокомысленно задумывается, но гороскопы удивительно похожи друг на друга. Удар судьбы, тяжелые испытания и обязательно благополучный конец. Следует опасаться такого-то месяца, тут уже некоторое разнообразие в названии. Благоприятные такие-то числа месяца, тогда и рекомендуется писать заявление о пересмотре дела.

Так действительность вторгается в астрологию, науку таинственную, отвлеченную и доступную немногим.

В Сибири солнечные дни сменяются пасмурными. Часто накрапывает теплый дождь. В теплушке гадают: куда везут? Мариинские или Бамские лагеря, а может быть, их ждет далекая холодная Колыма? Ошибаются в названиях, спорят, выясняется, что никто не знает карты СССР. Все географические школьные премудрости давно выветрились из головы.

На ремонте железнодорожных путей теперь часто встречаются заключенные. Они приветливо машут проходящему эшелону. Неволя роднит их с этими бледными людьми за решеткой. Встречаются лагерные командировки: вышки, высокие заборы, обнесенные колючей проволокой.

Клавка с видом превосходства посвящает «фраерш чистой воды» в тайны лагерной жизни и с вожделением поглядывает на облюбованные вещи. Тетя Даша все вспоминает свою жизнь.

— Вот когда я была замужем, так у нас в кабаке… — неизменно начинаются все ее рассказы.

Эшелон стоит на маленькой станции, пропуская товарные и пассажирские поезда. Станция, каких много было уже в пути. Облупленное здание с мутными окнами, дачный перрон, чахлый палисадник, а над всем возвышаются три сросшиеся березы. Все это видно в узкую щель двери.

К двери подходит женщина лет сорока, скуластая, с зачесанными назад короткими русыми волосами с проседью. Лицо замкнутое, отчужденное, веки почти закрывают усталые серые глаза. Но в угловатых неторопливых движениях ее чувствуется затаенная сила. Женщина очень редко встает со своего места. Ей ничего не надо: ни свежего воздуха, ни солнца, ни горбушки хлеба. Молчаливо терпит она жажду, духоту, скандалы. Целыми днями она лежит на своем неудобном месте, где одна доска выше другой. Закинув руки за голову, она смотрит на теплушку невидящими глазами и о чем-то напряженно думает. Ей безразличны ссоры, слезы, дурацкое желание захватить лучший кусок хлеба или сахара. Какое это имеет значение, когда отобран партбилет и оплевана вся жизнь! Такая же безучастная ко всему она была и в камере. Женщину часто допрашивали сутками. Она приходила от следователя побледневшая, молчаливая, чуть-чуть растерянная. Съедала оставленный ей обед и ложилась на свое место, укрывшись с головой пальто. Говорили, что у нее был орден Красного Знамени за участие в гражданской войне и орден Ленина за строительство завода в первую пятилетку. Кажется, она была инженером, но точно никто не знал. Ее молчаливо обходили. При ней почему-то было неудобно ссориться, рассказывать анекдоты. И теперь, когда ей захотелось постоять у двери, все молча расступились. Несколько минут женщина смотрит на станцию рассеянным, отсутствующим взглядом, но внезапно лицо ее искажается. Сдавленным голосом она спрашивает проходящего вдоль состава смазчика:

— Это станция Петушки? Смазчик утвердительно кивает головой.

Впервые за много месяцев женщина начинает говорить. Голос у нее глухой, низкий, худые руки нервно теребят застежку кофточки.

— Я узнала Петушки по трем сросшимся березам, — пристально всматривается в станцию. — Прошло столько лет и столько событий, а здесь все по-старому. Как странно! В гражданскую войну здесь дрались отступающие колчаковские части. Мы потеряли здесь много товарищей, очень хороших и верных товарищей! За тем холмом мы вырыли братскую могилу. Когда уже кончился бой, шальная пуля убила Андрея. Вы слышите? — кричит женщина. — Убили Андрея! — Скупые слезы текут по ее лицу. — Мы похоронили его в братской могиле. У Андрея всегда было много друзей, и в могилу он тоже лег с друзьями. — Женщина молчит, потом полушепотом спрашивает: — Может быть, лучше, что он лежит там? — она обводит глазами теплушку, решетки, притихших женщин. — Он не пережил бы все это…

Потом хватается за дверь, исступленно трясет ее, точно хочет сорвать засов, задыхается и внезапно бессильно опускает руки. И пока не трогается эшелон, она неподвижно стоит у двери, сумрачная, строгая, как будто в почетном карауле перед своим прошлым. Потом идет на свое неудобное место, и все молчаливо расступаются перед ней.

И опять бежит дорога…

В теплушке делят хлеб, поют песни, плачут, ссорятся. Ехать всем уже давно надоело. Хочется вымыться, постирать, иметь хотя бы подобие кровати. Печет рыжее солнце, хочется пить, но бачок пустой. Чаще обычного вспыхивают ссоры, теснота такая, что стоит повернуться, обязательно заденешь соседа. Августа по привычке командует металлическим голосом, но сегодня ее не слушают.

После обеда начинают собираться грозовые тучи. В воздухе, в застывших лесах чувствуется необычное напряжение. Рано темнеет. Слышен противный, дребезжащий звук.

— Вроде сломалось? — говорит Тося. — На остановке надо сказать конвою, а не то крушение будет.

— Ну и черт с ним, если оно будет, — меланхолично объявляет Магда, — после всего, что со мной произошло, я за свою драгоценную жизнь нисколько не беспокоюсь.

Душно. Все обливаются потом. Скорей бы пошел дождь. Железный, бьющий по нервам звук все продолжается. Внезапно он обрывается, и тогда становится слышен отдаленный гул грома. Налетает ветер и нагибает покорные деревья. Черно-синее плотное небо прочерчивают золотые молнии, и наконец падают долгожданные тяжелые капли дождя. Поезд замедляет и без того небыстрый ход. Гроза идет над эшелоном. Сквозь вой ветра и яростный шум деревьев вперемешку с ударами грома доносятся выстрелы и лай собак.

Клавка кубарем скатывается с верхних нар, напряженно прислушивается и радостно вопит:

— Ур-а! Побег! Урки пошли в побег!

Выстрелы сливаются со свистами и криками, с шумом дождя. Вспыхивают и гаснут лиловые молнии.

— Молодцы, урочки! Знают, когда бежать! В дождь собаки след не возьмут!

Острое лицо Клавки в свете пробегающих молний кажется сиреневым

— Женщины! Молитесь, кто умеет! Молитесь, чтобы их не поймали!

Молиться никто не умеет. Даже Анна Юрьевна и ее однокашница давно позабыли молитвы.

— Да что же это такое? Тетка Даша! Ты старорежимная, ты должна знать, — плачущим голосом кричит Клавка и вся дрожит от волнения.

И тетя Даша, спекулянтка и кабатчица, тяжело падает на колени на грязный замусоренный пол, бьет поклоны, истово крестится и бормочет:

— Господи боже… отец наш всевышний… Спаси и помилуй рабов божьих… мне неизвестных…

Поезд все стоит, но уже глуше грохочет гром и реже вспыхивает молния. Дождь барабанит по железной крыше. Через час, точно нехотя, поезд трогается. Клавка отплясывает дикий танец, высоко вскидывая босые грязные ноги.

— Ушли!.. ушли!

На другой день ярко светит солнце, лиловой дымкой окутаны леса, теплая, напоенная влагой земля.

Узнают, что два поклонника Нининого таланта из соседнего вагона отодрали железные листы на крыше и убежали. Поймать их не удалось.

Днем вагон, из которого был совершен побег, срочно расформировывают. Принимая хлеб и воду, дежурная Магда невинным голосом спрашивает конвоира, негритянские губы ее насмешливо растягиваются:

— Что это за выстрелы слышались ночью? Неужели кто-нибудь бежал? Это безумие! Его, конечно, сейчас же поймали?

Конвоир кроет матом и вместо четырех ведер воды дает только два. Через несколько дней на маленькой станции, окруженной лохматыми мрачными елями, отцепляют часть вагонов, а из женской теплушки вызывают «с вещами» тетю Дашу и Клавку. Здесь оставляют заключенных по бытовым статьям, эшелон же следует дальше. Клавке и тете Даше желают счастья и скорой свободы, дают им лишнюю пайку хлеба и четыре липких конфеты. Даже Анна Юрьевна, забыв Клавкины дерзости, машет ей кружевным платочком и кричит по-французски:

— Adieu, ma petite!

Клавка с сожалением смотрит на прельстившие ее кофточки, платья и прочие принадлежности туалета, которые (теперь это уже совершенно ясно) ей не достанутся.

Простые и безвкусные тряпки тети Даши ни в какое сравнение не идут. Тетя Даша успела со всеми перецеловаться, а сейчас стоит у вагона и рыдает басом.

Лето 1937 года.

Не спеша тащится эшелон через туннели, могучие сибирские леса, вдоль огромного, как море, овеянного легендами синего Байкала. Сизый дым тянется шлейфом за поездом. Протяжно гудит паровоз. Мимо безымянных сопок, мимо деревень и городов, в дождь и в жару, в грозу и в голубые туманы бежит в неизвестность дальняя дорога…

На далеком прииске

"Так скучно, так страшно

В больнице тюремной».

Воровская песня.

В палате удушливо пахло йодоформом, заношенным бельем, потом. Ветер, забегавший сюда через небольшое окно, не мог развеять этого крепкого, устоявшегося запаха. Из окна был виден маленький больничный двор, обнесенный забором и колючей проволокой, скамейки и порыжевшая затоптанная трава. За забором громоздились кучи серой земли — «отвалы», а за ними стояли лысые сопки, кое-где на них зелеными пятнами лепился стланик. Днем еще бывало жарко, но по ночам изредка уже падали легкие, звонкие заморозки.

Лагерная больница находилась на окраине беспорядочно разбросанного «вольного поселка». Поэтому все окна были забраны решетками, а возле входной двери круглые сутки дежурил вохровец. По ночам старший в сопровождении фельдшера со списком обходил палаты, пальцем считая больных.

В палате, где умирал Озеров, находилось еще восемь человек. С утра до позднего вечера они галдели, ругались, шаркали по полу огромными стоптанными шлепанцами и с нетерпением ожидали обеда и ужина. Обсуждение предстоящей или прошедшей трапезы занимало много времени, а порой приводило к ссорам. Когда приносили еду в жестяных мисках, прекращались разговоры, люди жадно и торопливо ели. Изредка давали добавку, за ней тянулись все, кроме Озерова. Несколько дней он находился в забытьи. Его порции съедал сосед по койке — Тимоха, забитый парень с торчащими ушами.

Койка Озерова стояла в темном углу, на отшибе. Озеров полусидел на трех тощих подушках и тяжело, хрипло дышал. Его почти невесомое тело покрывало грубое коричневое одеяло. Худое лицо Озерова еще больше обострилось, приобрело землистый оттенок, такими же стали тонкие, хорошо вылепленные, пересохшие губы. Большой выпуклый лоб казался неестественно белым. Иногда Озеров с трудом поднимал набухшие лиловые веки, карие глаза его были подернуты дымкой, и взгляд их не всегда был осмыслен. В этот теплый безоблачный день Озерову особенно трудно было дышать.

— Никак концы сегодня отдаст, — равнодушно кивнув в его сторону, сказал Федька, губастый жулик, весь в наколках.

— Не ори, дай человеку спокойно отойти, — одернул его Тимоха. В деревне с детства его научили уважать смерть.

— Ори не ори, а жить ему, — Федька звонко щелкнул пальцами и деловито осведомился: — А что ему сегодня на завтрак давали?

— Порошковую яичницу и чай.

— Ишь ты! А почему это, братцы, все Тимоха поджирает? По закону нужно делить на всех! — Федька вопрошающе посмотрел вокруг себя бесстыдными, светлыми глазами.

— Молчи, дура, Тимошка смотрит за ним, пусть кушает — оборвал Федьку старый вор, «пахан», единственный обладатель седой бороды в палате.

Тимоха честно пытался накормить Озерова яичницей, но он, ненадолго придя в себя, согласился выпить чай и снова впал в забытье. Время приближалось к обеду, и Тимоха со спокойной совестью съел остаток завтрака.

В коридоре послышались шаги: шел обход. Сегодня, в сопровождении заключенного врача, его делала сама начальница санчасти. В палате сразу стало тихо, больные поспешно легли на койки. Каждому хотелось как можно дольше задержаться в больнице. Это был отдых от ненавистной добычи золота. Золото — это бесконечная земля, «порода», ее нужно было кайлить, насыпать в тачки и по узким трапам везти к промприборам и бутарам, где к вечеру килограммами снимали это окаянное золото. Попадались самородки, но продукты и спирт давали только за крупные, за мелкими самородками никто не нагибался. Их топтали или со злостью отшвыривали грубыми лагерными ботинками, такова была здесь цена этому драгоценному золоту!

В палату вошли доктор и начальница санчасти. Доктор Анатолий Петрович, высокий, костлявый, чуть сгорбленный, с наголо обритой головой в сетке морщин, с глубоко запавшими ясными глазами. Анатолий Петрович легко раздражался. У него было двадцать пять лет заключения, с таким сроком было трудно, конечно, иметь уравновешенный характер. В лагере с восхищением передавали: при посещении больницы начальник управления, самодур и деспот Евсеев, исподлобья глядя на Анатолия Петровича, нагнув короткую, с толстой жирной складкой шею, сказал:

— У тебя здесь много бездельников валяется! Анатолий Петрович отчеканил:

— У меня нет бездельников, гражданин начальник, у меня есть больные!

Необычно было и появление в больнице Анатолия Петровича. В первые дни, когда Ольга Васильевна пришла на работу, с участка привезли заключенного с острым приступом аппендицита. Больной во время операции умер. Это была первая в жизни операция Ольги Васильевны. Проплакав всю ночь, она утром уехала в управление и потребовала прислать ей хирурга. Ей долго никого не присылали. Но однажды в кабинет вошел худой, страшно оборванный человек. Из ботинок торчали голые пальцы. В руках он вертел сложенную бумажку.

— Пройдите к фельдшеру, он вам укажет место, ему же отдайте и направление. Попозднее я вас осмотрю. Человек криво усмехнулся:

— Я, собственно, не больной… Меня прислали к вам работать, — и назвал известную среди хирургов фамилию.

Перехватив испуганный взгляд Ольги Васильевны на его рваную одежду и башмаки, сказал:

— Прошу прощения за мой вид. Еще полчаса назад я гонял тачку в забое, — у него задергалось правое веко.

Все операции делал Анатолий Петрович, Ольга Васильевна ассистировала ему. Анатолий Петрович считал, что с годами из Ольги Васильевны мог бы получиться отличный врач. У нее были чуткие руки, и диагнозы ее, несмотря на недавнюю практику, удивляли его точностью. Да, из нее получился бы отличный врач, если бы она поменьше занималась любовью и туалетами. Ужасно, на что уходит иногда талант женщины! Последний ее роман с уполномоченным райотдела невероятно возмущал Анатолия Петровича. Во-первых, «он» был уполномоченным, а Анатолий Петрович терпеть их не мог. Во-вторых, он трезвонил без конца по телефону, бегал в больницу и отрывал Ольгу Васильевну от дела, а работы всегда было много. Уполномоченный был рослый, светловолосый, охотник, с красивыми выпуклыми темными глазами. Анатолий Петрович прозвал его «буйволом». В больнице «буйвол» был обходителен и вежлив. В лагере, вызывая к себе в кабинет заключенных, нередко раздавал затрещины.

Из управления уже дважды, несмотря на то что сами разрешили, предлагали снять с работы Анатолия Петровича: у него была 58-я статья и большой срок. «Буйвол» по просьбе Ольги Васильевны оставил его «под личную ответственность». Но и это обстоятельство не смягчило Анатолия Петровича.

Ольга Васильевна, тоненькая, маленького роста, ухитрялась здесь, на глухом прииске, следить за модами. Каштановые, тщательно расчесанные волосы волнами падали на ее узкие плечи. Чуть раскосые глаза с густыми короткими ресницами придавали ее лицу что-то японское. Больные любили ее за доброту, за то, что она избегала говорить слово «заключенные», и прозвали ее «куколкой». Глядя на нее, хотелось взять эту хорошенькую надушенную девочку за руку и увести из смрадных палат.

Ольга Васильевна обходила больных, за ней, заложив руки в карманы халата, подчеркнуто неторопливо двигался хмурый Анатолий Петрович. Около Федькиной койки произошел скандал. У Федьки была «мастырка» на ноге, то есть нарочно сделанная рана. Он удачно растравлял ее соляной кислотой. В больнице рана стала быстро подживать, а соляную кислоту здесь Федька достать не мог. Пришлось полить рану керосином. Керосин хорошо подействовал: рана загноилась, но остался запах.

Назад Дальше