Сунул руки в карманы и начал пинать ботинком по земляной горке, небрежно заполняя яму. Смотрел я на плиту, читал оба имени, но больше не сгорал от вопросов, да и злость улетучилась. Сказал я даже "спасибо" тому дождю, что остановил меня. Если бы вырыл я ящик полностью, что бы было?! Очень паршиво стало внутри. Как только закончил, тут же ушел в дом и улегся в кровать. Уснуть не получалось, прокручивал в голове этот день очень долго. Может и всю ночь, а может и даже дольше.
.
.
.
Выпал первый снег. Земля становилась все тверже и тверже. Дед обманул, говоря, что в неделю уходят пятеро. Трое, и лишь изредка четверо. В большинстве своем, пожилые. Иногда молодые. Со стариками почти всегда все просто, с молодыми почти всегда приходилось возиться -- молодые "своей" смертью редко у нас умирали, а аварии (или того хуже) лицо человека не щадят. Старик сшивал, маскировал пудрой, одевал, укладывал -- я смотрел. Уже на втором-третьем, в первую же неделю, я совершенно привык к смерти. Привык и стоять в стороне и глазеть на скорбящих, ждать позовут помогать или нет. Чаще звали. Привык к напевам батюшки и даже стал различать слова, что он повторял из раза в раз. Однажды этот батюшка к нам подошел и сказал, что обоих нас ему очень жаль, что ему на службе приходится видеть и ужас смерти, но и чудо рожденья, а мы, мол, всегда живем в ужасе. Дед в тот раз отвечать ему ничего не стал, а после, когда батюшка ушел, сказал мне, что нам, по крайней мере, не приходится носить рясу.
Иногда по паутине тропинок бродили небольшие группы. Они были словно призраки: немые, едва заметные. Ночами иногда появлялись бездомные, но чем холоднее становилось, тем реже появлялись и первые и вторые. Из всех раз, когда видел я "призраков", мне запомнился лишь следующий: По середине недели, ранним летом или поздней весной, в дверь отрывисто позвонили. Усталая женщина лет сорока попросила ведро воды, вымыть плиту. Я сказал, что все принесу, спросил лишь куда принести. Она указала нужную сторону, и, только лишь подходя, я понял какая именно из плит её интересовала. Из всех мест на нашем кладбище, то было самое заброшенное. Выглядело оно так, будто за ним не только совершенно не ухаживают, но и намеренно сорят, пачкают грязью. Камень облупился, я и сам иногда уносил оттуда то куски стекла, то слипшиеся окурки, а однажды и мертвую мышь. Отдал ведро женщине и издали уже посмотрел, как случается что-то хорошее. Все подмела, вырвала сорняки, отмыла плиту -- тепло стало внутри. До тех пор, пока на следующий день вдруг не подняли шум. Приехали журналисты, жирдяи с цветами и при галстуках и гурьбой отправились на ту самую могилу. Выяснилось, что лежит там какой-то областной поэт, лауреат кучи премий и прочего. Что в честь десятилетия его кончины решено было устроить в его доме музей, ну и про могилку его не забыли. Меня попросили в камеру сказать о том, как часто благодарные читатели приходят его навестить, как власти требуют поставить памятник, а я, мол, не разрешаю из-за каких-то там правил. Сперва я отказывался, но потом все же все это в камеру сказал. Подумалось так: всем все равно, но хотя бы иногда нужно делать вид, что не так все это. Вдруг какой-то другой поэт увидит правду и писать не станет. Лучше соврать, хотя бы для того поэта. Потому что не "все равно" не станет никогда.
Ну, а в ту осень, в тот первый снег, "призраки" со мной даже не здоровались. Я их потому так и прозвал. Приходили обычно по утрам, да и не то чтобы очень часто. Я, если гулял по "паутине" и видел таких, старался все же близко не подходить -- зачем нарушать редкую минуту и памяти?! Да и зелень с лица вот только-только начала сходить. Я бы и гулять-то не стал, но в один из самых первых дней случайно выдумал себе игру: увиделась мне плита с датой смерти "1.1.19хх". Год уже не вспомню, но число именно это. Затем встретил "2.01..", потом "3". Очень скоро нашел весь январь и перешел к февралю уже на третьей неделе моего обитания в тех краях. Игра не очень-то увлекательная, зато много усилий не требовала -- силы старик из меня тянул будто бы через трубочку.
.
.
Очень страшно человеку жить в тишине. У нас не было ни телевизора, ни радио. Люди появлялись редко -- говорить с ними, почти всегда, было неуместно. А старик был неразговорчив, ну а мне ему что-либо говорить было боязно. И тишина давила. Если я оставался один, гулял я тогда по "паутине", или лежал на кровати в комнате, всегда рассуждал вслух. Делал паузы, старался говорить красиво, складно. Говорил обо всем, что приходило в голову. В треске тополя, что стоял напротив дома, угадывал музыку, и тут спешил себе же об этом рассказать. Очень страшно жилось в той тишине. Мечталось о птицах, что будили бы трелью, или собаке, что лаем бы сообщала бы о гостях, но ничего не было. На улице был хотя бы ветер, в доме же беззвучие на шорохи не разменивалось.
Та тишина преследует меня до сих пор. Она, как худший в мире наркотик, вызывающий не удовольствие, а панику и ужас, но, попробовав который, с иглы уже не слезешь. Привыкнув к тишине, точнее Смирившись с тишиной, как бы сильно ты не хотел шумной праздной жизни, в нее уже не окунуться. Будто бы живущий в темноте, отбивший каждую свою часть в невидении дальше своего носа, вдруг включает свет, и глаза его полоснуло ножом сверкающей лампы. И будет резать, пока от темноты не отвыкнешь, или, что скорее случится, пока не ослепнешь. Вот так же и тишина.
.
.
"Зеленым" я уже не был, когда без звонка в дом внесли очередного "клиента". Все, как "всегда", разве что ящик был привлекательнее (дороже на вид). Внутри оказалась та девчонка-малолетка, дочь семьи К, как выяснилось. Привезли её родители, моля деда "нарисовать" ей лицо. Выяснилось, что девочка сильно заболела. Не знаю, виноват ли был я, но отравилась она именно водкой и примерно в тех числах, что и наше с ней знакомство. Выслушивал их я, стоя рядом, дед к тому времени полностью принял меня в свое дело. Старался не изображать лицом, хоть и был очень напуган. За несколько недель девочка сильно исхудала. Глаза впали в череп, кожа обвисла. Нижняя губа провисла вовнутрь -- зубы почти все успели выпасть. Понятия не имею, что с ней происходило, но последствия были ужасающими.
Дед нехотя согласился. У нас был целый день, чтобы привести покойную в "порядок". Старик орудовал всем, что имел в арсенале. Я видел лишь начало процесса, но не мог не восхититься твердостью его рук. Почти сразу он, как обычно, отправил меня готовить место. Правда в тот раз велел идти в склеп семьи К. Я вошел туда впервые и открыл для себя, что внутри склепа нет никакого пола. Там такая же земля, как и снаружи. Места внутри было очень много, а могил всего шестнадцать. И многие из них выглядели, как совсем свежие. Все аккуратные, чистые, с завядшими цветами, ровно выложенными у каждой из плит. Свободной земли оставалось еще человек на восемь, и, знай я тогда семью К поголовно, сделал бы вывод, что хватило бы его как раз. Вся эта "роскошь" волей не волей заставила меня стараться. То есть ровнять и притоптывать вновь и вновь.
Выйдя из склепа, я вновь встретился с той плитой, что говорила именами отца и матери. С собой был только носовой платок -- меня в те дни беспричинно лихорадило, что я скрывал как мог -- и тем платком я начал оттирать плиту. После "великолепного убранства" склепа К, я вдруг начал искренне соглашаться с частыми словами старика о важности для живых, где похоронены их близкие. Я смотрел на эту кривую могилку и было противно. Буквы в именах, которые уже начали стираться и выцветать. Волной прошлась через меня грусть. Именно волной, потому что в следующее мгновение я увидел дату их смерти. Радость меня закружила -- игра продолжилась. Долгие часы брожения по "паутине" провели меня взглядом день за днем от начала года до того самого дня. Я позабыл про все на свете и засиял улыбкой. Нужный день нужного месяца. Я хоть и не искал их очень долго, но все равно темп игры сильно провис. Я сам себя поздравил, и сам себе напомнил, что весь остаток того месяца я уже находил и себе же напомнил, где именно находил. И папе и маме я сказал "Спасибо".
А потом, как волна, грусть вернулось. Стало стыдно и снова противно. Я говорил, что родители меня не слышали, что они там внизу, и поведение мое только меня и обидело. Тут же себя обрывал и доказывал свою неправоту. И так до самой темноты, когда я и вернулся в дом. Помимо ужина меня ждала и та девчонка. Старик был видимо у себя, и я смог узреть её в одиночестве. Он сделал невообразимое: лицо её стало живее, чем было при жизни. Каждая её черта стала лучше и красивее, чем я их помнил. То бесформенное "месиво", что лежало здесь совсем недавно, обратилось чем-то совершенным. Я боялся прикоснуться, что-либо испортив. Глаза и губы, впавшие внутрь, теперь были выпуклыми. Будто чем-то поддерживаемые. Это было так интересно, но я боялся прикоснуться. Я наклонился к её губам. Алым и пухлым. Близко близко. Тяжело дышал, всматриваясь, где же все-таки шов.
Крик старика меня прервал. Он был в ярости. Вопил, называл уродом, позором семьи. Не дал мне все ему объяснить, ему представилось, что девчонку я хотел поцеловать, или что-то в этом духе. Он схватил табурет и двинул ей с размаху. Я упал, вроде бы даже что-то хрустнуло. Он бил и бил. Душил, тащил в сторону и снова бил. До тех пор пока я не потерял сознание.
.
.
С того вечера кормил он меня, как свинью, на полу. Относился тоже, как к свинье. Говорить ему ничего не разрешал. И мутузить начал и просто так, без повода. Так мы прожили и остаток осени и зиму. Иногда он приходил ночью и открывал окно в моей комнате, чтобы я спал в морозе. Я все так же ему помогал. Копал ямы, ходил в аптеку и в магазин и куча всего прочего. На середине того срока, когда только пришел декабрь, я доиграл свою игру -- жизнь вообще остановилась. Я стал замечать, что повторяюсь в разговорах с собой, иногда я сам себе надоедал, часто на себя ругался. К плите родителей я не ходил: там всегда становилось грустно, а каждая грусть стала чувствоваться в сотню раз сильнее -- такой, что слезы было не остановить ничем.
Начали сниться "клиенты". И чаще всего та девчонка-малолетка. Будто бы хочет что-то сказать, но молчит из-за невидимого шва, связавшего губы. У всех, кто снился, были закрыты глаза, все они просто ходили рядом. Привозили "клиента", я на него старался не смотреть, но он все равно через день или неделю появлялся во снах. Иногда эти лица мерещились в очередных прогулках.
Лица пугали, но я твердо решил, что бродить среди могил нужно. Иначе паутина зарастет снегом, и в нужный день в нужное место будет не пройти -- очень практично. Снег искрил и сиял. Чисто белый и очень тяжелый. Самое красивое было то, как ярко белый снег, скиданный в кучу, друг получал в себя черную землю, которую я бросал сверху, но в ни снег ни земля не смешивались, не превращались во что-то одно. Белое отвергало черное, и наоборот. Так прекрасно было это заметить однажды, и стало таким скучным уже во второй раз. Как быстро красота надоедает. Как быстро мне приелось видеть девчонку-малолетку во снах. Я вспомнил, как она смеялась над моим зеленым лицом, пришел на её могилу и начал смеяться над ней. Сниться она не перестала. А в прогулках стала мерещиться только чаще.
.
.
Все изменилось ближе к концу зимы. Старик начал болеть и ко мне немного остыл. Удалось наконец объяснить тот мой поступок, и он, шутка ли, тут со слезами принялся меня обнимать. Все наладилось. Есть давал за столом. Что-то говорил, правда тон его меня скорее раздражал. Да и слова его тоже немного бесили. Но он наконец-то доверил мне попробовать шить на "клиенте". Я очень волновался. Распоротая щека молодого парня, как продолжение улыбки. И у меня все получилось. Даже старик удивился моему проворству. Ему-то я не говорил, что на самом деле иногда пробовал шить плоть по ночам, под одеждой, где не было заметно. Тренировался я к тому времени месяца полтора и мне наконец-то дали шанс сыграть. Затем старик начал рассказывать, как рисовать лицо, но я уже понял все лучше него. Старик думал, что надо нарисовать жизнь. И это совсем не так. За все то время я сделал вывод: провожающим не нужна жизнь на покойном. Нам привозят блеклый холст, иногда этот холст разорван в клочья. Задача всего одна: никто не должен усомниться, что это тот самый холст. Им предстоит забыть этот холст навсегда, и шедевр для этого не нужен. Даже та малолетка. Её похороны разрывали в слезы всех, кто присутствовал. Никто не увидел мертвую девочку. А если бы они увидели её именно такой? Смириться было бы проще. Задача: помочь провожающему смириться. Он все равно забудет. Все и всегда забывают.
Деду становилось хуже и хуже. Все больше делал я, все меньше он. "Клиент" за "клиентом". Зима уходила, вместе с ней уходил и снег. Земля наполнилась сором и грязью. Работы было очень много. Старик все чаще заговаривал о семье, о памяти. Я старался менять тему. Однажды он вручил мне семейный фотоальбом. Я случайно уронил его под кровать. Там и оставил.
.
.
В то утро я стоял у плиты. Готовка завтрака стала для меня привычной. Он не пришел, и я решился впервые зайти в его комнату, занести ему еду. Там было душно. Такая же комната, как и у меня. Кровать, стол, но, в отличие от моей, возле стола стоял стул. Дед был в кровати. Держался за грудь и тяжело дышал. Я поставил тарелку на стол и хотел было уйти, но он меня подозвал. Вроде плакал, но говорил слабо улыбаясь. Рассказал о памяти, вновь повторил то, что твердил сотню раз: важно, где лежат твои близкие, и с каким лицом.
Потом понеслись откровения. У деда были родители, были брат и сестра, у тех были семьи, дети. Насчиталось четырнадцать человек, и мои мама и папа. Шестнадцать ушедших из семьи К, решением старика не имеющего ничего, кроме этого кладбища, разбросаны по всему его владению. Для каждого из тех, кто был близок старику, он подготовил лучшее, что мог дать. Он не мог ничего им дать при жизни. И дал он это скорее себе, чем им.
Слушать это было отвратительно. Дед совсем себя не оправдывал, напротив -- он себя и виновным не считал. Водрузил на лицо маску героя. В слезах и с улыбкой. Говорил и говорил. Вот только все тише и тише, все чаще постанывая. В конце, попросил меня дать ему из ящика стола его лекарства, но там было пусто. Сказал, что схожу в аптеку, а для себя решил, что пойду сразу за врачом. Но сперва по талой уже "паутинке" я сходил к склепу. Зашел внутрь. Чисто, аккуратно. Могилка малолетки была видимо единственной нетронутой. Смотрел на плиты и пытался угадать: под какой лежит отец, и под какой лежит мать. Остановил выбор на двух крайних (думалось, дед заполнял склеп постепенно, из глубины все ближе к двери), как раз рядом с плитой малолетки. И оставалось только решить: отец справа, или слева?
Гадал я не долго -- для себя решил, что позже раскопаю и узнаю наверняка. Пошел в город. Шел не спеша, приветствуя каждого встречного. Весна разыгралась в городе. Солнце отсвечивало от проезжающих машин. Люди беззаботно гуляли. В больницу я пришел часам к четырем -- успел пройтись по любимым местам. Оттуда мы поехали обратно в дом, а там нас ждал уже мертвый дед. Это врачи были сперва не уверены, я на ушедших насмотрелся и узнаю сразу.
Его увезли. Я пил чай.
Зашел в комнату и понял, что в нее я больше не вернусь. Теперь у меня есть другая -- гораздо лучше. Начал собирать вещи. Достал из под кровати фотоальбом, а вместе с ним и измазанную черно-зеленым ватку. Отправился мыслями в тот день. Вспомнил, как глядел на мир одним только глазом. Старался все это держать в себе, чтобы не забыть, до самой ночи, когда старика вернули обратно.
Тело лежит на столе. Старик стал "клиентом". Первым делом дал ему от души кулаком прямо в морду. Тысяча идей пронеслась в голове. Было столько возможностей: он только мой, думалось тогда. Когда привезли его обратно, спросили, когда будут похороны, когда прийти проститься. А я сказал, что приходить не нужно, что дед, якобы, хотел уйти в одиночестве. Что похороню его сам. Ответили, что "он всегда был таким". Двинул кулаком снова. И больно и приятно. Вошел в кураж и разбил костяшки кулаков в кровь. Затем взял иглу, напомнил ему на ухо, как он обошелся с отцом. Один глаз зашил, а на другом наоборот веки в стороны раздвинул. Гляжу, а по нему паучок маленький ползет -- раздавил и кусочки в рот ему сунул. Потом принес зеленку, вымазался сам, но его покрыл полностью. Следом понес на улицу, по лужам по грязи. Дотащил до тополя, сам сел в корнях, а его положил на ноги.