Голова моя была так низко опущена, что я и не заметил высокого забора возникшего поодаль от левого плеча. Пошлый и вычурный едва ли не мавзолей занял добрые двадцать квадратных метров, с оградой и серыми бетонными стенами, исписанными вандалами от матов до фашисткой свастики. Этот мавзолей, или склеп, кому как больше нравится, был в овраге -- от того и незаметный сразу. На калитке была написана фамилия К, и сперва я подумал, что вся "усадьба" для одного человека, но позже узнал, что там покоится целая семья. В трех поколениях, к слову. Приплюснутый домик не большой не маленький, среди простых гранитных камней вызывал неприязнь, будто памятью к одному обсмеяли память к сотне. Даже сплюнул на землю, как бы некрасиво это не было - руку от лица я, естественно, убрал, и обсохшие губы в тот момент обдуло ветром. Появился легкий привкус меди что ли. Если вы ребенком совали монету в рот, то вы поймете о чем я. Вкус совсем не приятный, да еще и вперемешку с этим дымным запахом. Отвлекшись на вкус воздуха, я заметил и что собирается дождь. Крутой подъем из оврага был обязательным -- не поднявшись, и не увидишь в какой стороне дом -- таким глубоким он вдруг оказался.
Впрочем, широким овраг не был. Я прошел совсем немного, все так же думая лишь о напоминающем детство привкусе медных монет, когда на небольшом возвышении, на косогоре ровным прямоугольником показалась рыхлая земля. Я было хотел побежать, но сам и не заметил, как тупой поступью оказался вплотную к единственному на два написанных на нем имени куску мрамора.
.
.
Деда я встретил у дверей дома, под штормящим ливнем. Я почти добежал до дома, скользя и падая по превратившейся в грязь земле, как по льду. В это же время дед вместе с двумя молодыми парнями вносили в дом закрытый гроб. Грязный, промокший и с зеленым лицом я откликнулся вопросительным взглядом тех двоих. Старик лишь сказал, что я его внук и все скорей вошли в дом. Велено мне было переодеться и умыться -- будто зелень хоть как-то можно было смыть. А когда я снова спустился на первый этаж оставался там лишь один старик. Мои вопросы он предугадал и скупо на них ответил. Так я узнал, что тела здесь будут появляться часто -- о проводах в городе мало кто беспокоится. Узнал, что в городе нет морга другого, кроме как в местной маленькой больнице. Узнал, что старику доверяют, как он сам выразился, "привести покойного в божеский вид". Затем он достал пудру, склонился над открытым гробом, и по явно влажному лицу, бездвижному и с пластилиновой, тянущейся при прикосновении кожей, он принялся рисовать то, что считал необходимым увидеть скорбящим. Под руками его была женщина лет пятидесяти, весьма симпатичная, к слову. Синева ушла так скоро, что я и не запомнил её ушедшей. Осталась в памяти она "спящей". Я отпивался горячим чаем и смотрел на твердые руки старика. За пудрой пошла румяна, затем тушь, а после он остановился. Сел рядом со мной, и заговорил очень медленно, с паузами, явно сомневаясь в словах. Спросил, что я умею делать, кем работал. Я ответил честно. Его это не устроило. Дальше была речь о том, что я могу делать, что вздумается, но без дела сидеть не буду. И пока я живу у него, делать я буду, что он велит. А велит он быть его помощником. Завтра в пять в указанном месте должна быть яма. За сколько я её вырою, решать мне. Не справлюсь к пяти, будет плохо. Потом он предложил поужинать, но кусок в горло мне не лез. Я отправился наверх и уснул почти сразу.
.
.
Свежи еще в памяти долгие минуты у той могилы, под камнем с именами родителей. Там я мысленно исповедался, пытался вообразить и позу в которой они лежат и примерную глубину. Трогал землю, но не решался начать копать. В какой-то момент я понял, что скорее всего лежат они там в тех самых мешках, что никакого "двухместного" ящика под моими ладонями нет. Что скорее всего старый черт и вовсе просто швырнул их вниз, не заботясь об эстетике, красоте и банальном уважении к своему сыну и его жене.
В атмосфере царило предчувствие бури. Шторм, будто играющий с публикой актер, затянул немую паузу -- вот-вот вскрикнет/бросит, но молчит, заставляя зрителя сгорать от нетерпения. Так и я краешком ума своего понимал, что, если дождь будет сильным, весь этот овраг вокруг размоет и твердь превратится в трясину, что многих трудов потребует каждый шаг вверх по склону. А еще и не понятно было далеко ли дом. Но крутилось это как-то на периферии, остальная моя часть вновь и вновь выкручивала тела отца и матери в различные позы. Закончилось все в тот миг, когда представил я их обнаженными, тотчас я начал рыть. Пальцами хватал то куски, то горсти рыхлой земли и отшвыривал в сторону. Умудрялся еще и следить за лицом: то и дело возникала мысль "не выглядеть бы со стороны, как какой-то одержимый", и тут же зеленая морда теряла видом всякое беспокойство, тут же я становился будто бы всецело рассудительный юноша, копающий яму будто от скуки.
Рядом образовалась горка. Иногда она осыпалась, и в такой момент я с силой отталкивал её в сторону. Так горка становилась все шире и шире. И не так уж и глубоко прорыв, я не смог не сдержать улыбку -- вновь запустив руки, я, хоть и не прикоснулся, но почувствовал нечто твердое. Сам я стоял на коленях, заглядывая в яму словно в окно ведущее в иной мир. Всего пара гребков и открылся мне вид на самый край ящика из старого дерева. Будто просто деревянная коробка -- ровная, и крышка вплотную. А еще чересчур узкая, даже для одного человека. Тут же захотелось вырыть его полностью. Я и забыл о всех тех мыслях, что побудили меня копать, теперь хотелось копать со всем по другим причинам. Я, быть может, и успел немного еще побросать землю, когда началась гроза. Жирные капли воды застучали по лицу, забарабанили по старому дереву. Забарабанили гулко -- казалось, отрыто совсем чуть-чуть, с локоть не более, но звук был громким, зычным. Я продолжил сперва, пока не свалился в собственноручно вырытую яму. Яму, которая уже принялась заполняться водой.
Решил переждать дождь в доме. И мысли, что носились на самом краю подкорки, вдруг предстали перед глазами. Густая стена водопада стала хозяйкой горы, и на гору эту она пускать меня не собиралась. На четвертый-пятый шаг я споткнулся. Руками схватившись за траву вроде бы двинулся наверх -- трава рвется и я еще ниже к земле. Теперь уже языком ощущал совсем не привкус медяков. Только сплюнуть грязь хотел -- подул ветер. На себя же и попал, и, что хуже, кубарем поскользил вниз. На груди и ногами вперед. Совсем не как дети в зимнюю пору на снежных горках. Каждое мое движение только ниже меня и спускало. То подскользнусь, то ветер. Встал я только у ограды рядом с тем склепом семьи К. Думал даже сперва внутрь зайти и там дождь переждать, пока не увидел рядом с калиткой лопату. Не знаю, как я это выдумал, зажатая двумя руками, как посох старца, втыкалась лопата в склон, и я шаг за шагом стал "гору" осаждать вновь. И силы и время уходили тогда в небытие. И дождь не кончался и я сдаваться не думал.
И вот наконец сквозь водную стену показался дом. Оказалось, что идти к нему хоть долгих метров сто-двести, но идти нужно было по ровной тропинке вниз -- не столько я из оврага выползал, сколько на холм забирался. Одолев склон, я попросту сел на свой зад и хорошенько оттолкнувшись, теперь уже намеренно, заскользил вниз. И только на середине пути понял, что все это время в руках держу лопату: улыбнулся и бросил её в сторону. Стал слышен шум водостока, все также блестящего, пусть и в полумраке ливня. Березки под ветром склонялись вниз, словно приветствуя меня в поклоне. И только огромный тополь, что был напротив дома, склоняться не стал, но мощными ветками медлительно взмахивал мне, радуясь этой встречи едва ли не больше, чем я сам.
.
.
И вот мне сниться эта узенькая коробчонка, под плитой с именами мамы и папы. Точно в то утро снилась, ведь помню, как сейчас, хруст носа и острую боль, прервавшие тот сон. За окном темно. Старик яростно кричит, а я не понимаю ничего. Четыре утра, он вновь и вновь твердит, что я обязан. Струей ползет кровь по губам, а я в полусне еще. Пинками и оплеухами выгнал он меня из дому. По лужам, сквозь туман, довел до пустого места, ушел. Я втягиваю носом кровь, ощущаю её комки в горле, в нужном месте подошвой рисую крест -- бегу за лопатой. Вновь вверх, спотыкаюсь, подскальзываюсь, но не падаю. Шарю руками по мокрой траве - по локти мокрая кофта. И вот она лопата -- я обратно. Все так же одним глазом ищу крест. Нашел. Копаю.
По локти мокрые рукава кофты обрисовались красными полосками. Кровь все текла и текла. А я, хоть и очень старался, так и был в полусне. Руки дрожали, лопата вырывалась из пальцев, словно, как и я, желая вновь свалиться набок и уснуть.
К рассвету, или чуть позже, я все-таки справился. Старик довольным не остался -- сам схватился за лопату -- меня отправил в дом. Как был мокрый и местами в грязи, так и свалился в кровать. И спал до полудня. Пока внизу не "зашумели" гости. Одиночные негромкие слова скорби и глухой топот, жаловаться на который было бы из ряда вон, но и не заметить который не получилось бы. Я сгорал от жажды и того больше от сковавшей чуть ли не все мышцы боли. Руки и шевельнуть не выходило, а пальцы на них тряслись, причиняя боль еще большую. И глубоко вздохнуть не получалось. Зато зеленый глаз наконец-то открылся -- я это сперва и не заметил. Только позже, у зеркала в ванной, в которую придти я себя все же заставил, после череды возмущения и смеха над собственным красно-зеленым лицом, я обратил на это внимание.
Душ помог, но не спас. А жажда, нисколько не охладев от впитых в кран губ, спустила меня все же на первый этаж. Там собиралась процессия и я остался почти незамеченным. Люди кучковались, шептались. Было десять, и разбились они в три группы по три человека. Отдельно от всех, упершись руками в подоконник и всматриваясь сквозь окно вдаль, стояла невысокая девчонка лет шестнадцати. Лица её я не видел. Бедра её были худыми, вздрагивали то и дело, волосы до плеч цвета каштанового, с вкраплениями черных. На ней было темное платье до колен, черно-белые кроссовки и длинные в цвет платья гетры, которые при движении бедер сливались с платьем в единое целое. Я прошел на кухню, и смотрел на нее уже оттуда, но лица так и не увидел. Она будто прятала его именно от меня, хоть и не могла обо мне узнать.
Старик сидел за кухонным столом, заметил видимо мой взгляд, одернул меня и принялся рассказывать мне об отце. "В городе живет три тысячи, в неделю умирают примерно пятеро, рождается около трех, и двое непременно сбегают отсюда прочь -- посчитай в уме, сколько осталось дней или лет?". Отца, за побег из Н, он обвинял в предательстве, мать в потворстве бесам, а меня в слабости. В чем-то я даже с ним соглашался, хоть и молчал. В дом пришли еще двое -- те, что днем ранее принесли покойную, - тогда все и отправились к обозначенному месту. Дед взял меня за локоть и повел за ними следом. Встали мы метрах в пятидесяти, откуда громогласные перепевания непонятно откуда возникшего батюшки были для меня не громче свиста ветра. Один за другим с телом прощались родственники. Женщины плакали, хоть и едва заметно. Мужчины все как один повесили головы. Старик снова заговорил. О том, что конец у всех одинаковый и только живым есть дело до мертвых -- ни Богу, ни Дьяволу мертвые не к чему. А у живых, помимо памяти, в день прощания может быть только два вопроса: где закопать, и с каким лицом?. Не понял я, о чьем лице он тогда говорил. О лицах скорбящих -- честно покрытых горестью у одних, и откровенно скучающих у прочих. Или все же о том лице, что он сам прошлым вечером умело нарисовал на покойной. Вместо ответа на этот вопрос, дед разрисовал ответ на другой. "Где?" - хоть меня и мало беспокоило, казалось, очень важно для самого старика. Говорил, что место паршивое. Что у покойной не было больших средств, но являлась она близкой знакомой семьи К, большая часть которых и была среди тех, кого я принял за родственников. Что К могли бы не поскупиться. Что лежать в пустом неприглядном поле -- худшее, что может случиться после смерти. Я спросил его о том месте, где лежат и отец и мать, но он ответил, что мне еще рано знать и позже он мне все объяснит.
Когда ящик закрыли, старик сказал, что видимо помощь наша не понадобится, и повел меня назад в дом. Я впервые заговорил с ним первый -- сказал, что мышцы с непривычки жутко болят. Он смеялся. Дал мазь, велел натереться, а затем вручил иголку и нитку. И до самого вечера я, то вновь втирал в кожу эту мазь, то накручивал швы на всем подряд. Он давал кусок тряпки -- я сквозил её швами. Давал мягкие игрушки -- уродовал черной ниткой их. Потом были овощи, кусок вареной колбасы, еще что-то. Велел остановиться он только когда пальцы мои дрожать прекратили, выпрямившись в бесконечной судороге. Было все это весело и даже немного по-отечески.
Вечером он меня отправил в город. В аптеку. С длиннющим списком, смятым комком в кармане. Шел я пешком, и мазь на удивление помогла. Шел легко. А идти, даже самой короткой дорогой, пришлось более часа. Город, хоть и большим не был, растянулся тонким слоем на несколько километров. И аптека была в самом его центре. На самом деле, как я выяснил позже, аптека была не одна, но дед, назло или просто так, отправил меня именно к той. Людей было немного кругом, и скопище коттеджей не давало мне понять, отчего Н называют именно "городом". "Поселок", или "деревня" подошло бы лучше. Но каждый, кто жил в Н, всегда с упоением говорил "в нашем городе". Будто мышь вдруг станет мустангом, стоит её только прозвать "Буцефалом".
Иногда я обращался к редким прохожим, чтобы не сбиться с маршрута. Люди сперва смотрели с отвращением, затем признавали во мне внука старика, спрашивали так ли это и тут же с радостью помогали. И так каждый, к кому я обращался. Казалось это более чем странным, или присущей местным враждебностью к "чужакам", до тех пор пока возле самой уже аптеки не встретились мне четыре девчонки-малолетки. Среди них была и та, все в той же одежде, только пальто сверху. Лицо её оказалось совсем без нежных черт. Строгое и угловатое. И она и три её подруги захохотали, лишь завидев меня. Я искренне не понимал, что за напасть, всматривался и в руки и в ноги, но не находил ответа. И только когда она обратилась ко мне, когда назвала "зеленым человеком", все встало на свои места: и их смех, и поведение каждого, кого я встречал ранее. Она всучила мне деньги, умоляла купить им водку. И я, конечно, понимал, что всем им рано еще пить, но крутил в голове, что она сегодня похоронила бабушку, и все-таки купил им ту бутылку. О том, что "старуха" та, ей никем не приходится, что притащили её на похороны родители "непонятно зачем", и что пить она будет просто потому, что завтра не надо в школу, я узнал уже после того, как отдал бутылку. Гнусавым голосом она рассказала обо всем этом, послала меня в сторону трех известных всем букв, и тут же убежала вместе с подругами. Помню, как был всем тем возмущен. А еще помню, как смеялся на пути обратно, вновь и вновь констатируя: "Зеленый человек позеленел от злости".
.
.
По первости я и не догадывался, зачем старик заставляет меня шить, орудовать лопатой (даже когда никаких "гостей" к нам не привозили) и разглядывать лица "клиентов". Сперва это было для меня как будто нелепая фраза и десяток нелепых тем при знакомстве: думал я, что старик выдумывает новые и новые занятия, чтобы мы сроднились. И ведь тянулось это многие недели, а я не понимал. Но и всегда был он так же груб и резок. Что не так -- кулаком в лицо или в живот. К боли я быстро привык, но вот к унижению привыкнуть не мог. И так он разнился: когда все у меня получалось, хотелось назвать его "дедушка", однако, слегка опоздаю или ошибусь, и снова он становился "дьяволом".
Каждое сшитое яблоко, или апельсин, я распарывал и сшивал вновь. А с каждым новым "клиентом" становился их вид мне все более безразличным. И руки и ноги все крепче и крепче... но не складывал я все это воедино. Многие и многие недели.
.
.
С пакетом лекарств, хоть я и смеялся над своим зеленым лицом, идти было не так весело. Пакет был не тяжелый, но увесистый. Часы дошли до десяти, когда вернулся я в дом. Свет горел, но на первом этаже старика не было. Я оставил пакет и отправился на поле моей битвы со стихией накануне. Тропинка еще была влажной, однако пришел я без происшествий. Яма сильно уменьшилась в размере, а выглядывающий край ящика почти слился своим цветом с землей.