Первая скрипка… – Надя опять горько нахмурилась. – И я, я могла там быть – там, в ниспадающем черном платье, у подсвеченного золотом пюпитра, перед раскрытой нотной книжкой, и от каждого движения моей руки тоже зависел бы каждый такт всей общей музыки. Он, он, он – он и только он во всем виноват, из-за него все рухнуло в бездну…
Над неразличимо зеленым бархатом барьера, тускло поблескивающего отполированной локтями металлической табличкой с затейливо вывязанным именем "Эдуард Францевич Направник" возникла темная фигура, остро сверкнула в нижнем свете крахмальной полоской манжеты.
Маэстро… – Надя напряглась в невыносимо, сладком и ужасном ожидании первого звука – как замирала она в больном детстве, переживая неразличимый и тянущийся целую вечность миг между щипучим касанием спиртовой ватки и холодным ударом шприца – в ожидании, когда мечтается, чтоб скорее свершилось ожидаемое, и в то же время изо всех сил хочется его отсрочить, потому что пока ждешь – все еще ждешь, а когда дождешься…
Маэстро вскинул невидимую палочку.
Из глубины оркестровой ямы в напряженную пустоту зала выпорхнул тихий голос первого гобоя: начальные такты мелодии любви – слабой, нерешительной и неразрешенной, но безумно счастливой любви мятущейся Одетты, обманутой девушки-лебедя. Звуки пульсирующей тонкой змейкой унеслись вверх, готовые уже раствориться в глухой массе темноты – но быстро гаснущую тему подхватил кларнет, через миг вступили скрипки. Мелодия взмахнула окрепшими крыльями, оторвалась от бархатного барьера и метнулась вверх, закружилась над замершим партером, звонко ударяясь о золотые ряды ярусов, тонко играя невидимым хрусталем люстры, точно пыталась найти выход к чистому вечернему небу.
Надя почувствовала, как всегда в эти мгновения, что внутри у нее все сжимается, заходясь томительной дрожью, словно тонкая мелодия всколыхнула в ней все, когда-то запрятанное поглубже, чтоб не мешало до поры – а теперь шевельнувшееся и отозвавшееся неожиданной болью. Мелодия тянула за собой, мелодия словно рвала ее изнутри, не позволяя сидеть на месте; мелодия невидимой рукой влекла ее куда-то в перед – сквозь занавес и нарисованные за ним декорации к настоящему, тревожному но счастливому, пламенеющему раннему рассвету – и Надя крепко впилась пальцами в жесткое дерево подлокотников, чтоб удержаться на месте.
Где-то рядом вспыхнул звонкий металлический шорох – Надя досадливо обернулась и встретилась с темными глазами спутника. – Шоколадку… – зашептал было он и осекся, увидев, вероятно, что-то совершенно неожиданное в ее лице, принудившее его замолчать. А мелодия нарастала; она больше уже не казалась бессильной, плененной птицей – она неслась, как горный поток, сверкала могучей и опасной струей, заполняя собою весь зал до самого купола; она изменилась, эта слабенькая песня Одетты – в ней вдруг начал позванивать нежданный металл, точно слетала в оркестр та самая фольга от шоколадки – она зазвучала пробивающимися изнутри, еще не распознанным, но уже очень угрожающим предупреждением: совершенно обновленная, ставшая вдруг очень грозной, неожиданная в своей неотвратимости тема проросла сквозь серебряное кружево Одетты, проросла и разорвала, рассыпала, смела его прочь. Мелодия по-прежнему звала за собой, но звала уже не просто лететь в небо, а куда-то спешить, что-то догонять, кому-то объяснять неведомые и простые истины, остановить нечто, нависшее обвальной скалой – нечто неотвратимое, страшное и безысходное. Наде казалось, что само кресло качается под ней, переваливаясь, опускаясь и вновь поднимаясь под невидимыми толчками и грозит вот-вот по-настоящему опрокинуться навстречу летящей, все сметающей лавине – и чтоб уцелеть, нужно было скорее вскочить и бежать; бежать неважно куда – бежать и что-то делать, неважно что, но только не сидеть, не сидеть без движения.
Мелодия росла, вытесняя собою воздух, грозное предупреждение рванулось в страшном тутти оркестра – оно гремело звериным рыком тромбонов, лязгало тарелками, глухо отдавалось в ударах тугих литавр, рыдало, едва не срываясь со струн всех скрипок, альтов и виолончелей – и не в силах больше сдерживаться, Надя разжала покорные пальцы и почувствовала совершено реально, как тугая волна горячих звуков приподнимает против воли ее обмякшее тело…
И в тот же миг резко стихли, упали разом все голоса оркестра; отсекая тревожную тему, еще секунду назад грозившую уничтожить все на своем пути, стремительно взвилась синяя анфилада занавеса – и, возвращая ее в реальность, со сцены, сочно брызнувшей золотым, синим, зеленым, розовым светом, ударил веселый и радостный вальсовый разлив первого акта.
7
Двадцать часов, – машинально прочитал Рощин на спокойно зеленеющем табло. – А самолет в двадцать три. До регистрации часа полтора. И как это я так быстро приехал?
Он прошагал из конца в конец холла. Поднялся на второй этаж.
Взял наконец двойной кофе. И встал за столик у края балюстрады.
Дипломат с докторской поставил на пол. Прижав ногой для сохранности. Буфетчица, как ни странно, не поскупилась. В облупленном стаканчике пузырилась настоящая густая пенка. Рощин аккуратно вычерпал ее ложкой. Это была квинтэссенция кофейного вкуса. Потом не спеша принялся за кофе. Стаканчик был, конечно, мал. Опустошив его, Рощин снова взглянул на табло.
Невозмутимые зеленые цифры показывали всего двадцать двенадцать.
Он вздохнул, глядя на людей в холле. Они отчаянно сновали взадвперед. Перетаскивали обмотанные веревками чемоданы. Толкали друг друга в хвостах очередей.
Все спешат. Все торопятся. Все опаздывают, – раздраженно подумал он. – Только мне некуда. И зачем так рано сюда явился? Сидел бы дома! Почитал бы "Математикал ревью"… От Нади, выходит, бежал. Точнее – от бессмысленного ожидания ее звонка.
Рощин раздраженно покачал головой. Ну, хватит о ней наконец!
Сердце опять заболело. Тяжело отдалось в левую руку до локтя. Словно действуя назло кому-то, он сходил в буфет. И взял еще кофе. Опять двойной.
А Надя не дергается, – упрямо травила застрявшая мысль. – И нет ей никаких дела. До чего же она глупа по сути! Ничего не видит. Ничего. Кроме своих исчерканных нот! Которые ей самой кажутся страшно важными и нужными. Удивительно… При такой жене еще удалось сделать докторскую!
Докторскую…
Мгновенно переключаясь, Рощин потрогал дипломат.
Разве кто понимает, что стоит сейчас докторская… – Рощин вздохнул. – с одной стороны, конечно. Критерии занижены до предела. Читать умеешь – кандидат, писать умеешь – доктор. Но без докторской… Сколько младшим научным сотрудником сидел? Сколько?! Во-семь лет! Про зарплату вспомнить страшно. Но – сидел. В место зубами вгрызшись. Поскольку другого академического института в Петербурге нет. А куда еще чистому математику податься? За границу, ясное дело. Это оптимально. Но только в случае, если докторская уже есть. И еще – самое главное. Если тебя здесь кто-то из сильных поддержит. В прошлом году удалось научного сотрудника выколотить. Так и то… Когда все уже знали, что докторская без пяти минут. Да еще через Емельянова Старик поддержал. Он ведь тогда в большом фаворе был. Даже в московском. На директора шел. А не поддержал бы…Не обработал ученый совет… В аттестационной комиссии не сказал бы пару слов… До сих пор и бегал бы в коротких штанишках. Мальчиком за все. Там компьютер перенести. Здесь стол накрыть для приема зарубежного гостя. А при Кузьминском перспектив вовсе никаких. Одна надежда, что с докторской успеет. И тогда в самом деле можно будет и за границу податься.
А ей… Лишь бы музыка играла, – зло подумал он, опять возвращаясь к Наде. – Дура…
Он жадно отпил кофе.
А, может… Может, все понимает? Да сама в тупик зашла? – вдруг подумал он. – И не хватает шага навстречу? Одного шага. Может, она уже дома сидит? Жалеет, что все так вышло? И стоит самому позвонить? Позвонить… Или не унижаться?
Рощин застыл с кофейным стаканом на весу. У него не хватало сил решить исход сомнений. – Гражданин… – вкрадчиво и недобро произнес кто-то около него. Рощин вскинул глаза. И увидел милиционера. С дубиной и рацией. И очень решительным выражением розовощекого лица.
Он хотел спросить, в чем дело, но не успел.
В ту же секунду кто-то стоящий сбоку выдернул стакан из его пальцев. А кто-то второй схватил за руку слева.
Он не успел испугаться. Ни возмутиться, ни хотя бы дернуться. Как понял, что обе руки его завернуты за спину.
Сзади что-то щелкнуло. И Рощин почувствовал на своих запястьях металл. Незнакомый и холодный.
8
Желтый свет антракта разлился с какой-то ленивой неожиданностью, вырывая Надю из нежного плена музыки и медленно возвращая к реально осязаемой, полной огней, резких звуков и острых запахов жизни.
Переминаясь с ноги на ногу в почти недвижимой людской струе, нехотя раздваивающейся к выходам перед волноломом дальних лож бенуара, они выплыли в разноголосое фойе. У Нади слегка кружилась голова и внутри она вся дрожала, взвинченная до предела внезапно нахлынувшим, нежданным и пронзительным счастьем: вокруг нее вдруг опять была любимейшая музыка любимейшего композитора, любимые до судороги голоса знакомых с детства оркестровых инструментов, любимая сцена любимого и самого лучшего на свете театра…
И этому не предвиделось конца, все еще лежало впереди: три действия чарующей власти музыки, невесомого танца, целых три действия и еще два антракта – не считая этого! – будет вокруг счастливая толчея фойе, золотой дымок сияющих люстр, праздно веселая публика, и… и военный моряк, осторожно шаркающий рядом по паркету. При мысли о нем в Надиной душе шевельнулось нечто внезапное, но счастливое до отчаяния, щедро расплавленного в пекле всепоглощающей радости: она молода, еще почти красива, у нее упругая высокая грудь и ровные ноги, она еще может пленять незнакомых мужчин, она еще все может – все, все, все! – В буфет сходим? – робко предложил военный, аппетитно дохнув горячей горечью сжеванной в одиночестве шоколадки. Надя кивнула с короткой полуулыбкой, по ее мнению таящей загадочный полунамек на что-то еще, лихо встряхнула рассыпающимися волосами – они миновали выход в вестибюль, поднялись на лестничную площадку и неспешно взошли по сладкому, скользкому мрамору пологих, как берег, ступеней.
На переходе, ведущем к буфету, возвышался никелированный двухъярусный стол, где дородная официантка, хрустя при каждом движении свеженакрахмаленной блузкой, предлагала всем проходящим пирожные и нечто для питья, уже разлитое в искристые фужеры. – Это что, лимонад, да? – спросил военный, замедлив шаги и огибая недлинную очередь. – Обижаете, товарищ командир! – густо накрашенное лицо расплылось в улыбке. Надя бросила ревнивый, молниеносный взгляд: из бюста официантки, конечно, можно было выкроить пять ее собственных, но все прочее выглядело совершенно безобразно. – Шам-панское! – Выпьем? – все так же нерешительно-осторожно спросил военный, оборотив к Наде робкий домик своих усов.
Выпьем… – она задумалась лишь на секунду, трезво вспомнив, что кошелек со всеми деньгами остался в портфеле на вешалке, и тут же сорвалась с якоря, понеслась дальше, влекомая струей все того же сладкого, неожиданного восторга от чудесного совпадения случайностей, подаривших ей этот вечер: – Выпьем!!! – А пирожное не хотите? На закуску, так сказать. – Хочу! – Надя опять бесшабашно тряхнула несуществующей прической.
– Все хочу. Буше возьмите мне, пожалуйста! – Это?.. – военный неуверенно ткнул длинным пальцем в барочный узор покрытого кофейным кремом "суворовского". – Нет – ровное, с шоколадным верхом. Осторожно – боясь расплескать живую дрожащую влагу – приняла Надя из рук спутника холодный до запотелости фужер, подержала его перед собой, жадно вбирая кружащий голову пьяный дух волшебного и давно забытого ею вина, потом посмотрела на свет сквозь ежесекундно срывающиеся со стенок серебряные шарики воздуха и наконец поднесла к губам. – За наше случай-ное знакомство! – нараспев произнесла она и прежде, чем военный успел с нею чокнуться, в три глотка выпила обжигающее с непривычки вино, оказавшееся таким терпко сухим, что перехватило горло.
Теплая волна хмеля стремительно растеклась по телу, еще сильнее вспенив кипящий внутри счастливый восторг.
Так и не дойдя до буфета, они свернули на другую лестницу и вышли в главное фойе. Надя сама предложила спутнику, смелости которого хватило лишь на приглашение в театр, взять себя под руку – и они влились в общий, неторопливый, сверкающий золотом и камнями, серебряными нитями отделки, и лакированными туфлями, и шикарно оголенными женскими руками, и блестками дорогих помад, и еще чем-то, невыразимо праздничным, человеческий круг.
Бегущие пузырьки шампанского тихо бились в ушах, заставляя бурно радоваться всякой мелочи, и Надина душа плыла, отдавшись теперь уже без остатков сомнения затопившей ее сладкой и пенистой волне все прибывающего счастья. И пусть позавидует этот зануда! не желающий знать ничего кроме своей дурацкой науки! – пьяно думала Надя, изящно вышагивая рядом с грузновато ступающим военным, ощущая сладостное напряжение во всем своем упругом, жаждущем жизни теле. – И пусть! А меня заметил мужчина в самом расцвете лет и успеха! с двумя звездами! и двумя полосами на погонах! – заметил и в театр пригласил!..Правда, еще не познакомились даже, но неважно – еще целых два антракта впереди… А сейчас… Меня пирожными кормят! Меня шампанским поят! И не каким-нибудь, а брютом – самым остро обжигающим и кружащим голову своей изысканно тонкой змейкой! Меня…
Словно в подтверждение ее молчаливой и сбивчивой речи, вдалеке ожил вкрадчивый звонок.
Голубое сияние второго акта лилось с пустынной сцены каким-то призрачным, мертвым холодом потусторонней жизни – и Надя вдруг почувствовала, как шарики шампанских пузырьков лопаются и тают без следа, а вместе с ними покидает душу только что кипевшее там веселье.
Откуда-то снизу, от пальцев ног, сдавленных теснотой сырых сапог, поднялась внезапная дрожь – ударила друг о друга одеревеневшие коленки, зябкой волной пробежала вверх по телу. Музыка Одетты, в слепой и отчаянной надежде блуждавшей среди заколдованных девушек-лебедей, билась отчаянно и тревожно, опять найдя в Надиной душе какую-то страшно напряженную струну и заставляя ее больно резонировать в тон с восходящей секвенцией безнадежно зовущей темы.
Саша… где он сейчас? – удивляясь своей, нежданно грянувшей тревоге, подумала Надя и огляделась по сторонам, словно надеясь где-то поблизости увидеть мужа. Рядом спокойно сопел военный, внимательно рассматривая в бинокль затянутых белыми колготками танцовщиц – усы его приподнялись, обнажив слегка оттопыренную губу. Уловив Надин взгляд, он мгновенно опустил окуляры, словно захваченный за чем-то неприличным; он изо всех сил пытался понравиться своей незнакомой спутнице, но Надю это больше уже не волновало.
Боже мой… – прозрение ударило в виски, едва на выбив из-под нее опору кресла. – Боже… Он же купил… купил меня на приглашение, шампанское и буше – провались оно все вместе – отвратительное современное буше с фальшивой глазурью вместо настоящего шоколада! Я делала вид для себя, что собираюсь заплатить, хотя платить было нечем, деньги остались в портфеле, и их там всего чуть-чуть – но я приняла подношения, согласилась с ценой, установленной им, хотя сама даже не знаю его имени…
Ее прохватил озноб – словно ни с того ни с сего ее окатило холодным душем, вызвав судорогу в каждой клеточке.
Господи… да что же это я делаю…
Надя еще раз взглянула на соседа – тот смотрел на сцену, все еще чувствуя ее внимание и не смея поднять бинокль к голоногим балеринам.
Музыка, меняясь незаметно, набирала зловещую мощь; из мелодии гибнущей любви она опять грозила перейти в свое страшное обращение, прорасти сквозь себя рассыпчатой черной темой всемогущего зла, от которого нет и не может быть спасения…
Бежать отсюда, пока еще не поздно!.. – Дайте… пожалуйста… мой номерок! – не стесняясь своего деревянно клацающего шепота, пробормотала Надя. – Номерок мой дайте! Не сообразив, чего еще ждать от своей непонятной соседки и, вероятно, чисто механически выполняя просьбу, он загремел в кармане кителя и покорно протянул номерок. Надя судорожно выхватила его из пальцев, мгновенно ощутив омерзительное тепло, впитанное металлом от чужого мужского тела – и под всплески возмущенного шепота, спотыкаясь о выставленные ноги, боком вытиснулась в проход, не оглядываясь взбежала наверх, выскользнула из зала и, прислонившись к равнодушной, холодной стене, перевела дыхание.