В пустом фойе звенела черная тишина, лишь слегка разбавленная глухо доносящейся музыкой; гардеробщица читала книжку, укрывшись под маленькой золотой лампой в затхлой темноте, дышащей спертой сыростью чужих сапог. Надя брезгливо, двумя пальцами, подала ей номерок – ничего не спросив, та ревматически зашаркала в мрачных ущельях между вешалок и через минуту положила перед Надей нечто тяжелое, блеснувшее под слабым светом желтыми звездами и снежно белым диском фуражки. – Да не то, не то… – сдерживая неизвестно откуда подступившую тошноту, махнула руками Надя. – Там еще есть… Пальто бордовое. Желтая вязаная шапка. И еще портфель. Гардеробщица недовольно брюзжала, опять сердито роясь впотьмах, потом со всей тяжестью невыразимой злости обрушила вещи на барьер – дергаясь в узлах вдруг перепутавшихся рукавов, Надя поспешно натянула пальто, схватила портфель и шапку. – Вы куда?! – тяжело и непонимающе выдохнул внезапно возникший из мрака военный. – Вы что?! В общем… – Я… я не могу… – выдавила Надя. – Спасибо, я ухожу. Я… Да, вот еще! Спохватившись наконец, она рванула портфель, лихорадочно перерыла его темные недра и на счастье быстро выудила кошелек. – Вот вам… За шампанское и буше… Она расщелкнула вечно заедающий замок и охнула, увидев, что там нет ни одной купюры, а лишь тяжело пересыпается разномастная металлическая мелочь. – Вот! – он цапнула горячую руку военного, грубым рывком повернула к себе ладонь и ссыпала туда все разом. – Вот… Возьмите. Все, что есть. Медные полтинники и гривенники веселыми лягушатами звонко запрыгали по кафелю, пролившись из его дрогнувшей пясти – он тупо смотрел то на звенящие под ногами монеты, то на свою руку.
Не глядя на него, Надя метнулась к выходу, всем телом навалилась на замерзшую в ожидании нескорого конца дверь и охнула, приняв дрожащей грудью нежданно острую струю ночного воздуха, рванувшегося навстречу с темной улицы.
Посреди мостовой торчала мирная громада трамвая – услышав несущийся оттуда глухой голос водителя, хрипло оповещавший о следующей остановке, Надя лихорадочно рванулась к нему, холодея сердцем, увернулась от летящих наперерез воспаленных фар, слыша за спиной длинный и нервный визг тормозов; из последних сил вспрыгнула на скользкую подножку, рывком подтянулась на поручне и, не имея больше запаса сил, упала в продавленное сиденье, оказавшееся пустым у самой двери. Створки вздохнули, захлопываясь хряско и серьезно, отрубая наконец беспечно залитый огнем подъезд театра и возникшую у дверей темную фигуру военного, и еще что-то страшное и порочное, только что грозившее задушить ее обвалом внезапных темных чувств – но все-таки в самый последний миг оставшееся позади.
Без денег осталась, – равнодушно отметила Надя, провожая взглядом черную громаду Никольского собора, что поворачивалась на месте, медленно отползая за спасительно темным окном. – Вот возьмут, проверят билеты, и оштрафуют, а денег все равно нет – ссадят, отправят в милицию, составят акт, на работу бумагу пошлют… Хотя нет – что это я: проездной же лежит во внутреннем кармане портфеля…
Надя вспомнила о проездном и вдруг ощутила необъяснимую досаду, точно ей захотелось пройти до конца весь путь самоуничижения: нарочно попасть в лапы контролерам, ощущать всем телом, как, сосредоточившись в неумолимом молчании, они ведут ее в заплеванное отделение, как полуграмотный милиционер с язвительной ухмылкой под усами карябает акт – и как охают, обмирая, не смея верить и не умея скрыть сладчайшее злорадство, все ее коллеги: толстые бабы русички, и желчная плоская географиня, и лысый математик, и непризнанный Нобелевский лауреат физик, и тупой, как старый дырокол, директор-историк, и все-все-все, – читая листок, аккуратно белеющий на доске в учительской…
Пустой трамвай плелся по улицам, озабоченно пыхтел у остановок, мучительно трясся мелкой дрожью перед злорадными огнями светофоров, словно подтачиваемый изнутри каким-то железным недугом – и у Нади тоже все тряслось и дрожало в горячей глубине там, где, наверное, должна находиться душа.
Что-то неожиданное, горячечно сухое и нервное натянулось внутри нее, тоненько поднывая, как зарубцевавшаяся, но не прошедшая рана, и Надя чувствовала, что сейчас надо бы заплакать: все равно от чего, от обиды, злости или пусть хоть от умиления, но только бы заплакать, размазать слезы по щекам, до красноты натереть глаза, жалко сморкаться в промокший до неосязаемости платок – проплакаться вдосталь, опустошиться до икоты и облегчить тем самым душу хоть на час, обрести покой. Надя напрягалась изо всех сил, пытаясь вспомнить самые грустные дни свое жизни, самые горькие обиды, самые трогательные места любимых книг: смерть бабушки, уход из консерватории, сегодняшний педсовет, лучшую страницу из "Трех товарищей" – ту, где Отто Кестер как безумный гнал свою машину, спасая возлюбленную друга, – и даже самые тонкие, пронизанные болью последние такты "Лебединого озера"… но все было напрасно; рыдания клокотали внутри, не в силах вырваться наружу.
Глаза щипало от пустой горячей сухоты, но какая-то неумолимая рука жестоко защемила ее изнутри, не позволяя разжаться потаенной женской пружинке, не давая разразиться грозе и слезами избавить от страданий.
А старый трамвай пустым кораблем раскачивался на безжизненной, холодной струе мерцающих рельсов, неспешно катил ее бог знает куда – словно полностью отдавшись на волю пульсирующих огней беспечного и безразличного ко всему, веселого вечернего города.
9
Очередь на регистрацию извивалась ленивой синусоидой. Рощин чувствовал, как внутри все дрожит отвратительной мелкой дрожью. Ноги казались ватными. Руки вибрировали. Словно продолжая ощущать отвратительный холод железных браслетов..
Он напрягался, что было сил. Но никак не мог прийти в себя от испуга. Ударившего там, на балконе террасы. Где его в мгновение ока скрутили. Словно давно обложенного матерого преступника. И продолжавшегося потом в аэропортовском отделении милиции.
Тоже мне сыщики! – раздраженно вспоминал он. Его мучил стыд. Невысказанный стыд за свой отвратительный страх.
Страх невиновного человека. Ни с того ни с сего взятого в наручники.
Надо же так обознаться! Еще карточками трясли. Анфас и в профиль, с тюремными номерами… Неужели я похож? Могу быть похожим?! на какого-то их клиента! Идиоты! Почти что доктора! сотрудника академии наук!.. – он даже приоткрыл дипломат, чтоб в который уже раз удостовериться, что все бумаги целы. – Спутали с особо опасным рецидивистом!!!
Рощин пытался быть ироничным. Но ничего не получалось. Дрожь продолжала бить изнутри. Он понял, что она должна затихнуть сама по себе. И никакая сила воли ее не угомонит.
Перед Рощиным топтался парень. В клетчатых штанах и сине-белой капроновой куртке. На уши его была надвинута розовая кепка. Рощин ощутил невнятное раздражение.
Этого-то, небось, за рецидивиста не примут, – зло подумал он. – Даже на наркотики не проверят. Хотя у него наверняка все вены исколоты. А приличного человека чуть было не забрали!
Рощин опять с неприязнью вспомнил тот миг. Когда его руки оказались завернутыми за спину.
Он поставил дипломат на пол. Потер запястья. Точно на них еще остался унизительный след наручников.
Унижение… – горько подумал он. – А что, в сущности, не унижение? Если ты живешь в России. Не имеешь кучу денег. И не приходишься близким родственником кому-то из небожителей… То вся жизнь одно сплошное унижение. В детстве перед учителями. Потом перед преподавателями общественных наук. Теперь перед оппонентами. Перед Кузьминским на общем семинаре института… Не говоря уж о мелкой шушере. О всяких продавцах в магазинах. Или дежурных ЖЭКа… Будь оно проклято. Наверное, все-таки надо будет отсюда уезжать. За границу. В любую нормальную страну. Где человек может занять определенную ступень в обществе. И чувствовать себя в безопасности от всяких случайностей.
"Особо опасный рецидивист"… Дрожь вроде бы улеглась. Ему стало почти смешно.
И хорошо, что его парализовал страх. Дернулся бы при задержании… И все. Получил бы дубинкой по почкам. Потом физиономией к столу. Для пущей надежности. Вот уж хорош бы он явился к Корнилову…
А ведь как все могло сорваться, – с внезапным, запоздалым ужасом подумал он, чувствуя, как опять наливается тяжестью левая рука. – Не удовлетворились бы обыском. Документами и содержимым дипломата. Сняли бы отпечатки пальцев. И задержали бы часа на три. До выяснения. Пока не придут оригиналы из их центрального фонда. Или как там у них еще. Потом бы, конечно, отпустили. Возможно, даже извинились бы. А самолет уже улетел. Следующий через два дня. И пошло бы накручиваться спиралью. Одно к одному. Тут задержка, там задержка. Тут неувязка, там отмена. В результате перенос заседания совета, и… Вот уж Кузьминский попрыгал бы на костях! А из-за чего? Из-за пары лимитчиков в милицейской форме. Желающих во что бы то ни стало выслужиться. Но не умеющих отличить преступника от порядочного человека.
– …Эй, дарагой, можна тэба папрасыт!
Рощин опять вздрогнул. Невысокий грузин глядел в упор карим глазом. Словно с карикатуры. В распахнутой шубе и сбитой на затылок дорогой шапке – Что вам нужно? – холодно осведомился Рощин. – Выручай, дарагой, вэкь нэ забуду! – грузин нервно повернул на пальце стекляшку в золотой оправе. – У мэна багажь балшой, у тэба багажь савсэм нэт. Запышы чъяст маэго на сэба, ара? – Где багаж? – зачем-то уточнил Рощин. – Вот, сматры! Грузин потянул его за рукав. Вдоль очереди выстроились деревянные ящики. Сквозь широкие щели теплело живое золото мандаринов.
И еще всякая рыночная шваль меня на "ты" будет звать? – запоздало возмутился он. – Так и вези, – жестко ответил он. Тут же ощутив удовлетворение, что, натерпевшись сам, сделал зло кому-то постороннему. Хотя без проблем мог помочь. – Плати и вези. Не обеднеешь. – Ну дарагой! – не сдавался тот. – Ну прашу тэба! Ну дагаварымся! Рощин резко отвернулся, не желая больше говорить.
За стойкой сидела дежурная в синем кителе. С печатью сурового страдания на молодом лице. Она молча оторвала от билета край с фамилией. И выдала измятый посадочный талон.
Рощин отошел прочь. Перешагивая через чемоданы и узлы. И какие-то мотоциклетные покрышки. Около очереди прохаживался бородатый мужик в джинсах. Рядом на поводке топталась большая черная овчарка.
Совсем народ одурел, – подумал Рощин, которого раздражала сейчас любая мелочь. – С собаками своими уже в аэропорт ездит. Еще и в самолет полезет?
Он опять пересек холл. Постоял у выхода. Осторожно косясь на манящий своей незанятостью телефон-автомат. Вспомнил, что у него нет телефонной карты. И решительно свернул к лестнице на второй этаж. Опять отстоял очередь у буфета. Сердце ныло, не переставая. Но он все равно взял двойной кофе.
А если… опять милиция? Вернувшийся липкий страх поднялся неожиданно. Рощин занял стол в глубине рекреации. И встал спиной к глухой стене. Так, чтобы никто не смог незаметно подойти сзади.
Кофе опять был горяч и крепок. Обжигая нёбо, Рощин выпил его в два глотка. И вдруг неожиданно ощутил усталость. Не от последних часов. И не от всего сегодняшнего дня. А от всей жизни. В течение которой он вынужден был постоянно кого-то догонять. И пытаться перегнать. Усталость звенела во всем теле. Словно он и не пил столько кофе.
Он постоял над пустым стаканчиком. Совершенно не зная, куда и зачем себя приткнуть.
Наконец ожила невидимая унылая дикторша. И позвала на посадку в зал отправления № 2.
Следующая очередь ждала на летном поле. Кругом повисла дрожащая от гула темнота. Во многих местах ее пробивали разноцветные огни самолетов. Желтели фары. Переливчато отражались в еще не замерзших лужах.
Народ сбился в кучу у подножия трапа. На нижней ступеньке стояла все та же страдающая девушка. Развернула не слишком широкие свои бедра. И перекрыла путь волнующейся людской массе.
Подошел еще кто-то. Видимо, задержавшийся в подземном переходе. Отчаянно навалился сзади. Рощина вдавило в гущу раздраженной толпы. Передних толкали коробками и чемоданами. И они понемногу полезли на трап. – Товарищ стюардесса, – вырвался из тьмы обтекаемый мужской голос. – Скажите пожалуйста… – Я! вам!! не стюардесса!!! – раздельно проревела страдалица. И, запрокинувшись, крикнула в проем распахнутой двери. – Нина!!! Долго еще будешь шарогребиться?!
Сверху прорезался тонкий девичий силуэт: – Сейчас! Еще секунду!.. Рощин усмехнулся чему-то. Непонятному даже для себя. Где-то неподалеку загрохотал двигатель. Прижал всех к земле, как камнепад. Дежурная прокричала еще что-то резкое. И сменила гнев на милость. Людская струя хлынула вверх. Рощин всплыл на трап. Сунул свои бумажки. Почувствовал, как она вырвала у него посадочный талон. И наконец поднялся по скользким от наледи ступенькам.
В самолетном предбаннике стояла девушка лет девятнадцати. Профессиональная улыбка казалась приклеенной к ее лицу. Синяя форма была готова лопнуть на талии. И состояла, кажется, из одного лишь кителя. Рощин походя улыбнулся. И двинулся в семнадцатый ряд. Один из последних в салоне.
На кресле "Б" уже сидел пассажир. Щуплый дедок в шапке со спущенными ушами. Рощин перебросил дипломат на сиденье. Запихнул на полку шапку.
Может, и пальто снять? – подумал он, расстегиваясь. – Да нет. Лучше сбоку положить. В полете станет холодно…
Дед замер от ужаса перед скорым отрывом от земли. Сжался в напряженный комок. Не шевелясь, прижимал к животу черную клеенчатую сумку. Рощин не стал его о чем-то просить. Осторожно протиснулся в щель. Между железной рамой кресла и дедовыми острыми коленками. И криво опустился на свое место.
Обивка была холодной. Мягкое прикосновение ее вызвало не облегчение. А какую-то странную судорогу. Тут же опять отозвалось сердце. Рощин примостил дипломат боком у закругленной самолетной стенки. Стащил-таки пальто. И наконец попытался расслабиться. Отвернулся от всех. Привалился лбом к иллюминатору.
Сегодняшняя гонка пересекла финиш. Больше конкретно от него ничего уже не зависело.
Внизу неровно светили аэродромные огни. У трапа все еще волновалась темная масса людей.
10
Вот непруха, так непруха, – с обидой думала Нина, стоя на своем посту в полукруглой тесноте входного тамбура и держа под прицелом служебной улыбки вяло бредущих пассажиров. – Не прёт по-черному. Как это бабуля про того мужика говорила? «Деньги продал»? Нет – землю, кажется, продал, а вот деньги пропил. Такая невезуха – хоть фэйсом об тэйбл.
Заняв весь тамбур, с трапа ввалилась необъятная тетка в несвежей песцовой шубе и такой же шапке.
Песец-то весь вытерт подмышками, и на затылке войлоком свалялся, – удовлетворенно отметила Нина, вжавшись в переборку, чтоб разминуться с огромной пассажиркой. – Скоро и спереди вылезет – как на больной собаке!
Но мысль о чужой неприятности не смогла-таки развеять собственную тоску.
Непруха – одно слово. С самого начала было ясно, как день. Опять Николай Степанычу подсунули гнусный рейс в этот занюханный городишко. Мало того, что там вообще ничего нет, так еще и ночной. Все лавки перезаперты, открыт от силы сувенирный киоск в порту. А там как всегда: одни толстомордые куклы для чайника, да еще всякие деревяшки, ложки-плошки, которыми разве что костер разводить. Непруха.
А другим везет, сукам. Танька к примеру: на той неделе им опять подфартил Владик со стоянкой восемь часов. В город на тачке сгоняли, по лавкам отоварились – одно японское шмотье, чисто японское, даже по-английски ни слова – да еще консервы тамошние, крабы всякие и трепанги и еще чего-то… Или вон Маринка: вообще за рубеж, туда-сюда, Таллинн-Рига…
Нина подавленно вздохнула, представив провонявший потом крошечный и затхлый аэровокзал, да еще кирпичные пирожки и вечные "сникерсы" в вонючем буфете – цель, куда лежал их полет.
И еще колготки. Сердце сжалось от свежей, зло кровоточащей раны. Колготки плюс ко всему, мать-перемать!