Когда она уже хотела присесть рядом с ним, он оттолкнул стул ногою, уронил её на свои колени и, не давая опомниться, обхватил ладонью маленькую грудь, надавил, почувствовав пальцами косточку, а другой рукой зачерпнул между сжатых ног, стиснул, ощущая полноту, мякоть и подтянул ее вверх, прижал к себе. Она обмякла, и сразу отяжелели ее полные, холодные ляжки на его коленях…
…нет, конечно, он так не сделал. Он сидел, сгорбившись, как на вокзале и мелкими глотками прихлебывал вино, не чувствуя вкуса. Она подперла подбородок ладонями и посмотрела на него, он вздохнул, теряясь, что сказать, снова вздохнул, хмыкнул, поёрзал на заскрипевшем стуле, нагнулся, проверяя болтик крепления, снова поёрзал.
— Нормально, держится, — хрипло прошептал он и скашлянул, глаза его округлились, их резало по краям век, это стали какие-то не его глаза. И лицо стало не его, каким-то калмыцким.
Она быстро хлебнула вина, пролила, быстро вытерла губы ладонью, потом встала за тряпкой, замешкалась и присела на его колени, обняла за шею. Пряди ее волос были гладкие и холодные.
— Хм, так странно, — сказал он. — У меня одна рука холодная, а другая горячая.
Он почувствовал, что она уже давно возбуждена, что он появился ровно в тот момент, когда она возбудилась в ожидании Игоря, но уже устала его ждать. Он целовал, и бережно, сильно гладил ее, она вытянулась и вздрогнула, ей всегда нужно было совсем немного.
Потом она резко сдернула покрывало с кровати.
— Ай, укололась, бли-ин, лишь бы не иголка, черт с ней, потом найду.
— Я сейчас, — сказал он и быстро выскользнул в коридор, чуть-чуть только приоткрывая дверь, чтобы никто оттуда не увидел ее обнаженного белого тела.
Он помочился. Постоял, глядя на отражение светлого коридора в черном окне.
— Анвар, — хриплым шепотом сказал он в бетонную пустоту. — Это я ведь, стою где-то, сейчас пойду куда-то. Пойду.
Он так же проскользнул в полумрак комнаты. Её белое лицо из-под одеяла. Шнурок как всегда завязался узлом, и он просто стянул с ноги ботинок, другой. Холодный пол. Потом, стесняясь ее, с трудом соскрёб брюки сразу вместе с подштанниками и почувствовал, как холодно в комнате. Он сидел голый на стуле, смотрел на мрачный советский шкаф, на убогую кровать, на вещи, лежащие в некрасивых позах, и не понимал, что он здесь делает и зачем нужно продолжать делать что-то дальше.
Склонился голый над нею, она откинула край одеяла, и его толкнул в ноздри нагретый запах её тела, какой-то родной запах, очень родной, но не для него. Не ему был родственен этот особый глубокий запах женского тела. Наверное, где-то в небе уже летел мужчина с обонянием, влюбленным именно в этот, немного неприятный запах женщины, что лежала сейчас перед ним, откинув край одеяла, и открыв всё своё тело.
Он приник, прижался к ее мягкой, сырой плоти, смущаясь своего сморщенного члена с холодным кончиком. Её зад и ляжки были холодные, а шея и грудь теплые.
— Замёрз совсем, ой, какие ноги холодные, как льдышки, дай погрею.
— Мне мама так грела в детстве своими ногами.
— Ой, мне тут щекотно.
— Под коленками?
— Ага.
— А под мышками?
— Хм, — по-взрослому хмыкнула она и скосила на него глаза.
Он сжимал, массировал ее горло, чувствуя под ладонью прыгающий кадычок, потом гладил ее девчоночьи груди и между грудей, соединял соски пальцами, ждал, когда начнут сокращаться мышцы ее живота, как это всегда у нее, поначалу ему казалось, что она смеётся над ним. Потом кругами гладил ее большой, выпирающий лобок, двигал пальцем по сухим, жестко свивающимся волосам, пока он не проскользнул в неожиданно горячую и округло податливую влагу.
Она дернула головой, напряженно замерла и покорно и беспомощно заблестела на него глазами, а потом, как в припадке, так мощно «засмеялась» животом, что, казалось, нужно ее сдерживать.
Лёжа на ней, ему всегда приятно было чувствовать, как высоко над кроватью поднимает его ее большое мягкое тело.
Он сжал ее запястья, раздвинул руки, вытягивая ее, и все шире разделяя толчками бедер ее круглые полные колени. Он все крепче вдавливался в широкую и мягкую подушечку ее лобка и уже чувствовал липко раскрывающиеся обжигающие лепестки и капельки. Он всё делал правильно, все так, как всегда любило и хотело ее тело. Он изогнул шею и посмотрел на складки, которые образовывали ее поднятые ляжки, как он всегда любил. Он снова сжимал ее шею, измерял ладонью расстояние между сосками, снова колыхался и «смеялся» под ним её живот, она повела, двинула бедрами, призывно помогая ему, он вжимался, двигался кругами, раздвигая губки, чувствуя хруст ее волос… и все его движения становились тяжелыми, ненужными, бессмысленными и автоматическими.
— Прости, прости, — шептал он, с бессмысленной силой прижимаясь к ней, не переставая двигаться, и чувствуя обидную невесомую пустоту между ног. — Прости меня, Паша.
Она «усмехнулась» животом и замерла.
— Так меня еще никто не называл.
Он приподнялся, поправил волосы у нее на лбу, убрал пряди с губ.
Упал на бок рядом с нею и ткнулся носом в плечо.
— Значит, так и надо было, — легко вздохнула она. — Нос тоже холодный.
Потом поддвинулась под него, бережно взяла мертвую ладонь с негнущимися пальцами, положила на бедро и «усмехнулась» животом.
Я ушёл от неё в четыре часа ночи. Она с облегчением отпустила меня. На улице было холодно, и я сильно мерз в легком плаще. Остановился помочиться и увидел в свете фонаря первые снежинки. Я так обрадовался им.
— За меня другие пра-поют ребята, за меня другие отдадут долги, — вдруг запел я.
Все казалось, меня кто-то окликает, я оборачивался и прислушивался.
Резкие порывы ветра, неожиданный и пугающе живой шорох листьев по краям тропинки, гул ветвей в парке под стенами монастыря.
Вдруг обнаружил себя вблизи метро. ВХОД. Двери замкнуты железными скобами. Развернулся и пошел куда глаза глядят. Поднялся к темной башенке на возвышенности и вдруг из резкого холода сразу переступил в тепло, это был воздухозаборник метрополитена. Оказывается, под ним тепло. Обрадовался открытию. Долго стоял, грелся под теплыми волнами, курил, как будто волнуясь перед встречей. Потом пошел искать подъезд, но в этом районе везде были кодовые замки на дверях. Увидел кошку в окне. Она следила за мной с пустым интересом. Видно было, что ей тепло. Нашел совсем старый дом, поднялся почему-то на четвертый этаж, сел на ступеньки. Мне теперь легко, просторно и не обидно было в своем теле, и я был благодарен ей за сочувствие и щедрость, этой Полине Дон.
И всё это время я как будто видел себя, Анвара, со стороны, и не верил всему тому, что со мной. Это не я, а какой-то чужой, и сейчас не я, ведь у меня все хорошо, я правильный человек, я не мог вот так вот сидеть в чужом подъезде, тяжело забываться, ронять голову, впадать в бредовые видения, опять ронять голову, курить от нечего делать, выпускать пустой дым сквозь картонные губы, вздрагивать, быстро подниматься при малейшем шорохе, принимать скучающий вид и ждать света в окошке, когда откроется метро.
Прилег и услышал свои наручные часы, подумал, что вот и весь мой дом. Лежал, и по тому, как темнело и светлело в глазах, понял, что к ним приливает и отливает кровь.
Страшно было чувствовать, как долго тянется время.
Смешно, когда Аселька первый раз села сверху, она замерла и сказала, надув губы: «Ну и что теперь, что дальше-то делать»?
— Двигаться, Аселька, как будто ты хочешь там найти что-то, например, дотянутся до чего-то, понять, что ли… смотри мне в глаза, не закрывай.
Так было неудобно с ней, ей было больно, она была тяжелей самой себя, неподвижная, все соединяла, непроизвольно сжимала ноги, с опаской прислушиваясь к тому, что в ней происходит, ей все мешало, щекотало, упиралось, кололо, и когда я кончил, она вздохнула с радостным облегчением.
— Так долго?! — сделала она какое-то свое открытие.
И вдруг сразу почувствовала себя взрослой женщиной Асель, осознала над тобой свою силу, с новой властной заботой стала все вытирать, высушивать, ласкать, с радостным бесстыдством рассматривать и поигрывать, присваивать с гордостью первооткрывателя, расспрашивать и шутить…
— Так все болит у меня… там, — со счастливым недовольством сказала она днем.
…никто, конечно, так не кончает, как Полина.
— Сейчас закричу, — предупреждает она. Но никогда не кричит громко, ей, наверное, только кажется, что она орёт.
Схватки такие сильные и длинные, что ему ощутимо больно внутри нее и кажется, что он очень большой, кажется, что и ты уже весь там, в этих упругих бесконечных жерновах.
Однажды, в момент такой радости, она своими руками раздвинула прутья решетки на спинке кровати и просунула голову.
И странно, что Полина рычала своим смехом, а Аселька горько плакала.
Но с ней это все произошло только спустя месяц наших взрослых отношений. Как-то случайно, наспех, на неудобном, не разложенном диване, в перерыве между чтением учебника и записью в тетради. Её тело вдруг стало легким и агрессивным, куда-то исчезли колени, локти, волосы, которые ты постоянно придавливал. Она вдруг вцепилась в меня с неожиданной силой, она ударялась и билась, она нечаянно нашла, наткнулась и уже дотягивалась, убегала куда-то мимо тебя, неистово стремясь к той бесконечно удаляющейся точке. Только теперь она начала понимать эту жалкую сладость взрослой женщины, эту вечную, невыразимую муку и дорожить ею, преданно благодарить и бессильно зависеть, презирать и снова покоряться ей. И от всего этого она умерла на мне, на моём плече умерла девочка с большой грудью, а потом уже горько зарыдала, и весь день молчала…
— Как же так, Асель? Как же так, а?! Пизда ты!
Так неожиданно, так горько и коротко она плакала, когда кончала… и тело моё всегда было на каком-то расстоянии, из-за ее больших грудей… и говорила, что любит меня… любимый, любимый мой… любимый два раза, потом — мама.
Ступени надо вытереть, вон картонка или газетка, плащ испачкал.
три
Темно. И саму электричку не видно, только ярко освещенные окна. Словно плоские платформы, а на них в ряд включенные телевизоры. И в одном из телевизоров, среди людских голов, я — немо открываю рот, пропадаю, снова появляюсь с журналом в руках, перехожу в другой телевизор, вот мелькнул еще в одном, машу журналом «Haer,s how» — «Прически самой», считаю деньги, сглатываю, смотрю на свое отражение в стекле, говорю, а сам думаю о другом, слушаю и пролетаю.
…не забудь про уникальную!.. ту-ду-дум-тум-тум.
«…вы также узнаете уникальную информацию: какие достоинства вашего лица подчеркивает та или иная прическа, а какие недостатки маскирует… вот хорошее слово — скрывает… вы узнаете, как легче сделать ту или иную… только сегодня, в рекламных целях, фирма идет на уступки».
— Анвар, — позвал я и не услышал собственного голоса. — А! А… Только минут через пять я понял, что стою на станции, что под ногами твердый асфальт платформы. Еще через какое-то время я услышал тишину, увидел черное звездное небо над головой и почувствовал, что очень холодно, даже ногам. «Только сегодня, в рекламных целях издательство идет на уступки… издательство надо было сказать, а не фирма».
Под фонарем посмотрел расписание, последняя электричка на Москву прошла в 23.48. Следующая только в 4.41. Почти пять часов. Потом доставал из карманов скомканные деньги. Журналов осталось мало, два или три. Однако на удивление прилично я заработал — моих было девяносто тысяч.
В одинокой машине у переезда грелся мужчина. Я постучал в окно.
— До Москвы не подбросите?
— Двести.
— Что?
— Двести кусков!
— Двести тысяч рублей?!
— Ну не тугриков же!
Когда я уходил, он закурил. Потом завелся и уехал. Я тоже закурил.
— Да ты охренел, что ли, мужик?! Двести кусков!
Я даже не представлял, как идти, и проситься переночевать. Да и не пустят, конечно, я же похож на светлого чеченца. Конечно, не пустят.
«Ну, конечно, ты же в Алмату уехал, а у нее только Игорь остался… она была уставшая и поэтому неприязнь в голосе»!
Я засмеялся. Вспомнил и достал жевательную резинку. Внутри был смешной рисунок и надпись: «Любовь — это когда понимаешь… что материнство — не всегда блаженство». И у меня захолонуло внутри. Я представил Полину беременной.
«Ну да! А потом, ты так вот взял и сказал: все, я теперь свободен! Мол, давай теперь вместе друг другу мозги трахать, так тебя понимать»?
— За меня другие пра-поют ребята, за меня другие отдадут долги.
Где-то далеко залаяли собаки, как в деревне. Я отошел помочиться. Зажимал пальцами плоть и грел головку и уретру горячей мочой. Потом спрыгнул на рельсы и забрался под платформу, сел на журналы, сжался в комок. Показалось, что здесь теплее.
«Да-а, красиво жить не запретишь, Степной барон, которую ночь уже не ночуешь дома, все гуляешь где-то, все гуляешь. Адом мой — чердак. Спина мерзнет».
Только теперь стал слышать свой внутренний голос. Только теперь вернулся в себя и протрезвел.
— А! А! — точно слышу.
Бесшумно, как сгусток ночи, выползла в круг фонарного света крыса, растворилась в темноте, потом проявилась в другом месте. Так двигается, будто она без костей, будто жидкая. И не боится. Тихо, пустынно, сыро и так тепло, как бывает только в Ялте, в ноябрьский день. В тёплом тумане мы спускались по улице Найденова, и далеко внизу я увидел серую заснеженную степь. Прошли еще немного вниз, и в степи появилась длинная баржа.
— А что этот корабль делает в степи?
— В какой степи? — словно очнувшись, спросил Серафимыч. — Где?
— Вон там.
— Это же море.
— Море, а я подумал, что это степь. А почему там снег?
— Погоди, я ж слепой… это не снег, Анвар, это же барашки на волнах белые.
В Ялту мы приехали ночью, а утром я впервые в жизни увидел море.
Потом мы сидели на этой скамье в Гурзуфе. Вокруг не было ни души. Казалось, что мы сидели здесь вечно, как самые первые люди на земле. Море спокойно и тихо раздвигало даль. Солнце скрывалось за горы, и красные отсветы дрожали между морем и небом. Мы хорошо говорили о фантастичности вселенной и такой досадной краткости жизни. Потом пили тяжелое густое вино из пластиковых скорлупок. Холодные заснеженные вершины гор с редкими соснами светились красным, и теплое неподвижное море, и небо, сливающееся с ним, все тоже было прощально красным. Мы молча слушали радостный шепот прибоя, он говорил о возможном счастье, о красоте, о фантастичности и бесконечности жизни.
Красное неподвижное море. На фоне моря скамейка без спинки. На ней маленький, сгорбившийся мужчина, и большой ушастый мальчик.
Мужчина медленно оборачивается, вскрикивает и толкает мальчика, я вздрагиваю и падаю, выкатываюсь из-под перрона. Хотел встать, но сразу упал, не чуя ни рук, ни ног. На локтях выполз на свет. Издалека глянул на часы на руке, прошел только час! Я полежал на журналах, постепенно выпрямляя ноги и руки, набитые стеклом и электрическими шариками. Во рту мерзлый вкус древесного спирта. Я так сопьюсь с этой работой.
Потом случайно увидел огонек. Это в моих глазах огоньки. Нет. Огонек. Нет, это в глазах. Нет, не в глазах. Пошел туда. Казалось, что ноги вставлены не в ботинки, а в громоздкие, грохочущие валуны. Потом, рядом с огоньком увидел маленькое светящееся окно. Это были бомжи. Они сидели, как 12 месяцев из сказки. Услышал тихую музыку, так странно звучащую в лесу. Вышел на свет. Это были узбеки. Они сидели на деревянных ящичках из-под фруктов и смотрели индийский фильм. На пригорке стоял видеомагнитофон, а на нём телевизор. К нему, прямо из темноты неба свисали провода.