В Литинституте нам рассказывали о психологии творчества. О замещении реальных человеческих переживаний их литературными моделями. И о целительном катарсисе, который помогает читателю преодолевать реальную душевную боль и реальную грусть. Апостол умел сделать из мелкой обиды почти шекспировскую трагедию, из пустяковой душевной царапины — годами не заживающую рану. А вот преодолевать их в реальной жизни, похоже, так и не научился. "Сережа, я умираю…" Как часто слышал я от Апостола эту сакраментальную фразу! А всего-то и надо было: хорошенько опохмелиться — и завязать.
"В твоих стихах слишком много заёмного: образы, интонации. Словарь, наконец, — говорил я Апостолу в юбилейном декабре — там, у Витьки на квартире. — Красиво, не спорю, но ведь это не более чем стилизация! Подделка под старину. Игра в былинно-сказочную Русь, придуманную ещё в позапрошлом веке. Отсюда столько литературных аллюзий и прямых параллелей с Клюевым, Рубцовым, Кузнецовым… Это безусловная вторичность".
"Серёжа, ты неправ, — отвечал мне Апостол. — Просто я живу по завету Юрия Кузнецова: "Заимствовать нельзя, но преображать можно всё!" В его глазах, прежде грустных, слегка виноватых, а теперь всезнающих и с хитрецой, плясали мелкие бесы деревенского ведуна.
"Преображать — это как? Вроде Шишкина — изготовлять романы из цитат?" — не отставал я. "Серёжа, ты ничего не понимаешь! — рубил Апостол. — Всё давно уже написано до нас, ничего нового мы с тобой не создадим. Но можно улучшить то, что уже есть. Вот это я и называю преображением".
Чем дальше уходил Апостол в преображение чужих стихов, тем чаще вздыхал в нём провинциальный гений. Тем отчетливей проступало сквозь все еще сильные строчки желание литературной славы. Прижизненной или посмертной, все равно. Но — славы, славы… "Поэт я в России один из лучших"… — прочитал я как-то в интернете фразу Апостола. И признаться, нисколько этому не удивился.
Незадолго до смерти Апостол начнёт бороться за премию "Народный поэт", ежегодно присуждаемую сайтом "Стихи. ру", — за этот фантом всеобщего читательского признания, рассчитанный не иначе как на самолюбие непризнанных стихотворцев. Апостол выплеснет в интернет почти все, что успел написать за сорок лет — стихи, прозу, эссе… Тогда же родится и миф о том, что четыреста стихотворений Апостол написал всего лишь за две недели.
Литературные конкурсы не могут быть объективными по определению, и уж тем более в интернете. Полагая, что голосование может завершиться не в его пользу, Апостол кинется искать справедливости в подсчёте читательских голосов. Он опубликует на "Стихи. ру" "Народный поэт от 0,0001" — довольно сумбурную текстовую смесь из замечаний по существу и осколков уязвлённого самолюбия. Он с нетерпением будет ждать итогов голосования — и не доживёт до них всего лишь десяток дней.
Никчемную, в общем-то, премию Апостолу всё же дадут.
Посмертно…
2
Так ничего не высмотрев в дымном столичном небе, Апостол тяжело опускается на скамью и с минуту молчит. Потом решительно поправляет ладонями изрядно седую копну волос и тянется к пакету:
— Давай, помянем Витю. У меня есть…
Он извлекает из пакета початую бутылку коньяка, пару залапанных стаканов и нечто, напоминающее закуску — криво порезанное и щедро примятое. Сто жидких граммов ловко делятся на два по пятьдесят. Это и без рулетки видно.
— Вчера ехал в Москву, поругался в вагоне с какими-то девицами. А те позвали милицию. Сняли с поезда… сволочи! — продолжает Апостол безо всякого перехода. — Ночь продержали в ментовке. Утром выпустили. Но ничего, даже коньяк вернули, — и протягивает мне стакан. — Давай?
Моя всегдашняя трезвость смущённо отходит в сторону. Сегодня явно не её день.
— Давай. За Витьку…
Тогда, зимней ночью 96-го, мы с Витькой тоже начали с коньяка. Пили под сюжетные перипетии "Место встречи изменить нельзя" с Высоцким в главной роли. Фильм был давней нашей традицией, своего рода талисманом. При каждой нашей встрече Витька отправлял в SHARP кассету с фильмом и не извлекал её до тех пор, пока капитан Жеглов не убивал бывшего разведчика Савченко меткой киношной пулей.
— Ну, и рожи у нас с тобой, Шарапов! Надо бы их поправить, — говорил Витька всякий раз, разливая по очередной. Мы дружно поправляли свои рожи — и продолжали наш бесконечный разговор: о литературе и политике, музыке и журналистике, истории и философии… Да мало ли о чём можно поговорить в хорошей компании, тем более под коньяк?
Мы вспоминали дороги, которые нас выбирали, а мы их так и не выбрали. Грустили о давних приятелях и полузабытых подругах. Пытались предсказывать будущее и бросались в прошлое с головой. А ещё мы говорили о Литинституте. О талантливых преподавателях и гениальных студентах. Или даже наоборот.
Мы вспоминали, как встретились первого сентября 77-го в литинститутском дворе. Какой это был чудесный день! Солнце светило только для нас, и счастливые лица вчерашних абитуриентов качались в похмельном мареве.
В тот день мы с Апостолом были счастливей всех: как раз накануне у нас кончились деньги. Хотелось занять червонец, вот только у кого? Занимать у преподавателей мы тогда еще не умели.
Мы повели глазами окрест и увидели стоявшего в интеллигентном одиночестве симпатичного парня с явно столичным профилем. Профиль нам как-то сразу понравился, а бойкости мне в те годы было не занимать.
Я подошёл к парню:
— Поэт?
— Поэт.
— У кого в семинаре?
— У Дементьева, — отвечал парень.
— И я у Дементьева. По-моему, это повод для хорошего знакомства, как ты думаешь?
— Аналогично, — улыбнулся парень.
— Ну, значит, так тому и быть! Правда, есть небольшой нюанс… — и я коротко объяснил суть проблемы.
— Вот это подойдёт? — сказал парень, и достал из кармана четвертную. Ну, что я могу сказать? У москвича оказались наши — дальневосточные — привычки: не оставлять на завтра то, что можно потратить сегодня.
С тех пор, как мы познакомились, прошло ровно тридцать лет и четыре года. Всё это время я жил и знал, что на Витьку можно в любой момент положиться. Он помогал нам с Апостолом всякий раз, когда мы попадали в сложные ситуации: выручал деньгами, доставал дефицитные лекарства, в хронически безбилетной летней Москве помогал сесть на поезд. Любил делать подарки: пластинки с дефицитным в ту пору Высоцким, книги малотиражного в те годы Бабеля… Что же касается традиционного столичного гостеприимства, то оно было частью Витькиной натуры. Так, как умел привечать Витька, нас с Апостолом, пожалуй, не привечал никто.
Витька был деловым человеком и знал, как добыть презренный металл. Синяя птица фарцовая однажды присела на подоконник его комнаты, да так здесь и прижилась до конца семидесятых. В бестолковые восьмидесятые Витька возил помаленьку дефицит из Москвы в Будапешт и обратно, хотя таможня и не давала на то "добро". А в мутные девяностые на пару с нашим общим приятелем Борей по прозвищу Чума поднимался в "челноках", доставляя белорусскую галантерею на благодатные российские просторы. Пока не подрался со своим компаньоном на вечерней улице и не рассорился с ним на всю оставшуюся жизнь.
Боря, Боря… Сейчас он в Даугавпилсе, небось, уже вовсю по-латышски sarunas. А тогда, в конце семидесятых, он учился в семинаре В. Пименова. Писал какую-то длинную пьесу из современной жизни, но так и не дописал. И на театре её не поставил. Бросил институт и подался в коммерцию, да так в ней и увяз. Во всяком случае, ничего драматического от Бори я в интернете не читал. И вряд ли уже прочитаю.
Ещё был у нас приятель Юра. Немножко сноб и весьма поэт. Сейчас живёт то в Киеве, то в Севастополе, пишет мне, что неплохо живёт. Впрочем, к поэзии это не относится.
А ещё был Помор. Был Цыган. Был Володя, и даже не один: Володя из Свердловска и Володя из Петропавловск-Камчатского. Был Саша из Оренбурга. И ещё один Саша — из Арзамаса. А потом сразу два, и тоже Саши, — из Ставрополя и Горького, да плюс ещё один Саша — из Москвы… Много нас тогда плыло на челне Литературного института! Начнёшь вспоминать — и оживают в памяти десятки фамилий, прозвищ и имён. Ведь я учился в институте бесконечно долго — двадцать один год. Это больше чем достаточно для того, чтобы получить диплом и положить его на полку. Три семинара — два поэтических и один прозаический — возможно, помнят меня. Также не исключено, что они меня уже давно забыли.
Когда-то в молодости мне казалось, что дружба поэтов, однажды зародившись, никогда не иссякнет. Я ошибался. В смысле дружеских привязанностей творческие люди — самый ненадежный народ: легко сходится, особенно за столом, но еще быстрей — расходится, порой со смертельной обидой на всю жизнь. Ибо каждый существует в своем маленьком мире, построенном из рифм и образов, и не хочет пускать к себе никого — ни друзей, ни врагов. Банально, но факт: творческие люди — всегда бесконечно одиноки.
Мы с Витькой дружили так долго ещё и потому, что он не был творческим человеком. Бог не дал ему литературного таланта. Но в этом ли суть и смысл? Витькин талант был в ином — на протяжении тридцати с лишним лет оставаться для нас с Апостолом верным другом. А мы для Витьки были провожатыми в тот мир, который так и остался для него закрытым.
Мы редко говорили с Витькой о творчестве. Эта тема была для него не самой любимой. Однако же, при всём своём самолюбии, он умел радоваться чужим успехам. Любил при случае вспомнить строчки Апостола: "И жизнь как чужая невеста // Покажется лучше, чем есть". А из моих стихов ему больше всего нравился "Сентябрь" — немногое, что осталось от тех давних времён, когда я мечтал стать поэтом. Не припомню ни одной встречи с Витькой, когда он не просил прочитать ему "Сентябрь". И это было ещё одной нашей давней традицией.
Последняя строчка упала вместе с коньячной каплей на столешницу. Витька отставил бутылку. Мы помолчали и выпили. За слова, которые ещё не были найдены. За жизнь, которая не была прожита до срока. За все остальное мы выпили позже — после похода в ночной киоск.
— Послушай, Серега, — сказал Витька, помолчав. — Вот я порой думаю: придёт когда-нибудь эта баба с косой, махнёт, не глядя — и всё! Словно меня и не было на этом свете. Вам с Апостолом легче: вы — пишите…
— …и благодарные потомки когда-нибудь озолотятся, издавая и переиздавая наши сочинения, — пытался свести я всё к шутке, но Витька моей иронии не принял.
— Вы — пишите, — упрямо повторил он, — может, что-нибудь из написанного и останется. А что останется после меня? Скажи: что?
Коньяк — напиток не для трезво мыслящих людей, это и без лимона понятно. Ответ был готов даже раньше, чем прозвучал вопрос.
— Останется Вечность, — сказал я, особенно не раздумывая. — И я тебе это обещаю!
— Весьма вам признателен, мессир, — не остался в долгу Витька. — Но почему именно Вечность?
— Потому, что дружба — понятие вневременное, а значит, вечное. Что ж здесь непонятного?
— Стало быть, Вечность? И ничего больше? — спросил Витька.
— Вечность. И ничего больше, — ответил я.
3
Два раза по пятьдесят слегка приглушают печаль, но заметно усиливают ностальгию по давнему и ушедшему. Похороны назначены на одиннадцать, сейчас нет еще и десяти. Нам пока торопиться некуда. Сейчас мы с Апостолом похожи на двух столичных пенсионеров. Из тех, что встретились, присели на лавочку, разговорились… Ну, и пригубили стаканчик, уж ни без того.
— Согласись, как-то странно всё это: Вити нет, и уже никогда не будет, а мы сидим и как будто бы его ждём. Вот откроется дверь, он выйдет из дома, увидит нас — и махнёт рукой: ребята, я здесь!.. Эх!.. — вздыхает Апостол, и щелкает зажигалкой. Синяя баранка дыма поднимается вверх, увеличивается в размерах, на секунду зависает над головой Апостола — и становится похожей на маленький нимб. — Как ты там, в Волгограде? Все так же, в вузовской газете? — спрашивает Апостол.
— В газете. А ты как?
— По-разному…
— Не работаешь?
— Нет.
— А на что живёшь?
— На пенсию. Ещё стихи, огород…
— Не пробовал куда-нибудь устроиться?
— А где сейчас нормальную работу найдёшь? Везде сетевой маркетинг, паутина… Сплошной лохотрон! — Сигарета гаснет, и Апостол нервно отбрасывает её в сторону. — У них ведь так: лишь бы ты анкету заполнил и тестирование прошёл. Между прочим, за деньги! А все эти вакансии сами агентства придумывают, их и в помине нет.
— Может, тебе в газету пойти? Скажем, полосу вести, колонку… Ты же работал в газете, я помню.
— Работал. Сейчас — не могу. Не хочу! Да и нельзя мне в газете работать, Серёжа.
— Почему?
— Да потому что журналистика — хуже любой проститутки! И много страшнее, поскольку больна… сифилисом духа. Вот я не работаю в журналистике и поэтому могу не врать. А ты не можешь себе этого позволить. Ведь не можешь?
Не дожидаясь ответа, Апостол берётся за бутылку и разливает остатки. Горлышко зябко постукивает о край стакана. И я вдруг отчётливо понимаю, что это наша последняя встреча. Питие молодости нельзя растягивать до старости, тем более — творческому человеку. Здесь важно успеть вовремя остановиться. Кто опоздал, тот обречён. Алкоголь ломает и самых сильных.
— Ты прямо как Айболит, — не могу я удержаться от иронии. — Умеешь ставить диагноз! Пропедевтику внутренних болезней случайно не по Бехтереву изучал?
— Да ты не обижайся.
— А с чего обижаться? — Я и в самом деле не чувствую никакой обиды. — Знаешь, что я скажу? Журналистику делают люди, а они разные: один — врёт, другой — не врёт. Одного притягивает плохое — он и пишет "чернуху", другой думает о хорошем — и рассказывает о хорошем. Вот у нас в университете студенты занимаются наукой — и я пишу о них. Выходит, я вру? Один наш профессор недавно сделал открытие — я написал и об этом. И что, я опять соврал?.. Дело не в журналистике, а в отношении к жизни, к окружающим людям, уж извини за банальность. А сифилитиков духа в любой профессии хватает. За этим и к Бехтереву не надо ходить.
Я говорю это — и чувствую, что Апостол меня не слышит. И не понимает. А может, не хочет слышать. Не хочет понимать. На сдвиге Истории, в изломанные девяностые, Апостол вдруг оказался совсем не в той стране, в которой жил до перестройки. Он увидел Россию несбывшихся ожиданий и расстрелянных иллюзий. Увидел — и ужаснулся. И этот ужас навсегда застыл у Апостола в стихах, как в глазах у мёртвого Гаршина "остекленелый мор". (5)