...И больше - ничего - Чевгун Сергей Федорович 3 стр.


— Ты не обижайся, — повторяет Апостол. — Я не тебя имею в виду, я вообще… — Стакан покачивается в его руке, подобно маятнику, отмеряющему время. — Я имею право говорить так потому, что меня блюдёт ФСБ! — вдруг вырывается у Апостола.

Я слушаю — и не удивляюсь тому, что слышу. Со времён Бенкендорфа нет лучшей забавы для русского стихотворца, чем высматривать за своей спиной гороховое пальто. Я и сам, признаться, этим грешил, пока за прозу не взялся.

— И давно? — спрашиваю я.

— Что?

— Блюдёт? Сутки напролёт, или только в дневное время? — я опять не могу удержаться от иронии, но Апостол её, кажется, не замечает. Или не хочет замечать.

— Года два… или три. Точно не знаю, я просто это чувствую, — Апостол понижает голос. — Не смотря на это, я в интернете размещаю стихи, за которые меня могут уничтожить! Не веришь? Да вот же… хочешь, прочту? Из последних?

И начинает читать:

Берёзы, избы, вороньё,
Печаль хмельного гармониста…
Всё это больше не моё,
Как тёмный храм для атеиста.
Теперь все дни встают всерьёз,
Волнуют нас иные вести.
Прошли столетия для слёз,
Грядут столетия для мести.
Летят проклятия в зенит,
Дрожат напуганные пасти.
Церковный колокол звонит,
И разрывается на части.
Что делать — больше не вопрос.
Уже, сквозь мрак и вечный холод,
На Русь спускается Христос,
В руках сжимая серп и молот.

Я слушаю Апостола — и ловлю себя на мысли, что до Лефортово эти стихи, пожалуй, не дотягивают. И к приглушённому выстрелу на темной улице опоздали этак лет на шестьдесят. На укол отравленным зонтиком автору тоже рассчитывать не приходится. Всё бледно и всё вторично — от гармониста с березами и вороньём до церковного колокола, который разрывается на части. Вот разве что Христос с серпом и молотом? Но и за это под расстрельную статью не подведут. Не гексоген же держит в руках Христос! Не похож он на международного террориста. Да и само его хождение, то бишь, спускание в народ явно навеяно "Двенадцатью" А. Блока.

Апостол умолкает и долго смотрит в стакан. Сейчас он похож на человека, который стоит на мосту и размышляет: прыгнуть или не прыгнуть?

— Ну, давай! — наконец, решается он. И прыгает.

Мы расправляемся с коньяком и дружно закуриваем. Апостол отправляет бутылку в урну и прячет стаканы в пакет. Был бы жив Витька, наверняка бы сказал: "А вот это, ребята, умно! Стаканы нам ещё пригодятся".

Тогда, зимой 96-го, мы с Витькой заснули моментально, где сидели, а просыпались бесконечно долго — часа полтора. Окончательно вернуться к полнокровной столичной жизни помогло припасённое с ночи пиво с волжскими лещами, которые под "Жигулёвское" оказались чудо как хороши.

— А на фига нам, Серёжа, целая сумка рыбы? — спросил Витька часов примерно в одиннадцать. — Всего московского пива мы один черт не выпьем, а жарить вяленых лещей я не умею. Поэтому предлагаю эту рыбу продать.

— Где? Кому?

— Где? На рынке. Кому? Трудовому народу, — отвечал Витька, не моргнув глазом. — Народ рыбу любит. Извиняюсь, с ногами наших лещей оторвёт!

Мы с Витькой давно уже разменяли пятый десяток, однако вели себя как студенты Литинститута, исключенные за прогулы. Не иначе как сказывались грехи нашей молодости: мы оба когда-то работали в театре — монтировщиками декораций. Витька — в столице, в театре Моссовета, а я на периферии — в театре КДВО. Традиционная шутка в актёрской среде — "раскалывать" коллег во время спектакля. Иначе говоря, пытаться заставить актера рассмеяться на сцене в самый неподходящий момент. Мы с Витькой "раскалывали" друг друга постоянно. Юмор был нашим богом, ирония — животворящей иконой. Порой мне даже казалось: мы с Витькой пытаемся "расколоть" весь мир.

— И почём же мы будем лещей продавать? — не удержался я от вопроса.

— Исключительно по себестоимости, — солидно отвечал Витька. — Торговая наценка — самая минимальная. Сущий пустяк! Транспортные расходы, плюс представительские расходы, плюс амортизация сумки…

— … плюс конспирация, — подхватил я игру.

— Да-да, именно так: конспирация и ещё раз конспирация! Для нас, торговцев-революционеров, это архиважно, — с лёгкой картавинкой хрестоматийного вождя заключил Витька. — Только, Серега, имей в виду: на рынке нас может ждать засада. Придётся отстреливаться. Я дам тебе парабеллум!

— Не надо, — по Ильфу и Петрову ответил я.

Окаянное было время, эти давние девяностые! Весёлое было время. Страна жила по наитию, и каждый в ней выживал, как мог. Витька сдавал иностранцам квартиру на площади Восстания, и это было весьма выгодным предприятием. Я перебивался случайными газетными заработками. Апостол работал помощником мэра в своём родном городе, и бог его знает, как он туда попал. Рубль уже укрепился, но время цивилизованных рынков пока ещё не наступило. И до памятного дефолта оставалось всего года два.

Пара-тройка кварталов в сторону метро "Киевская" — и вот он, стихийный рынок. Стая винных ларьков, вереница железных прилавков. Погода как на заказ — классическая московская оттепель. В основном, торговали с земли — кто чем горазд. Мы раздобыли картонную коробку из-под сигарет "Интер", соорудили из неё прилавок. И выложили товар: два совсем маленьких леща, два средних размеров и одного ну очень большого, — как пояснил Витька, исключительно для контраста: чтоб было из чего выбирать.

— У покупателя должен быть выбор, — посвящал меня Витька в премудрости рыночного бизнеса. — При такой раскладке товара можно взять либо маленького леща, либо среднего, либо большого. Покупатель может выбрать также два маленьких лещика и одного среднего. Или два средних размеров и одного маленького. Это тоже хороший вариант! Не исключено также, что покупателю понравится оба маленьких леща и один большой. Нас это тоже устраивает. А может случиться и так, что он остановит свой выбор исключительно на большом леще. Что ж, мы готовы и к этому! Хотя лично я даже не раздумывал: купил бы всех лещей сразу, и дело с концом!

И здесь нам на голову свалился первый покупатель.

— Почём? — спросил он, останавливаясь у нашей коробки. Мы назвали цену. — Почём, почём? — покупатель сделал вид, что не расслышал. Мы тут же снизили цену вдвое, и сразу же ещё рублей на восемь. — Ну, вы, ребята, и даёте! — услышали мы в ответ.

Покупатель скривился, выругался, сунул руку в карман, достал сигареты. Закурил, швырнул спичку под ноги, сплюнул на сторону — и ушёл.

— Вот что значит — снижать цену на товар, не освежив в памяти труды товарища Маркса, — изрёк Витька тоном партийного агитатора. — А ведь Карл предупреждал: все дело в прибавочной стоимости! Ну и в производственных отношениях, разумеется… У тебя как с отношениями? Например, к свежему пиву?

— Категорически поддерживаю.

— Тогда стой здесь, сейчас принесу.

С пивом наша торговля заметно оживилась. За полчаса мы продали одного маленького леща, двух средних и половинку большого. Нож — огромный тесак, который Витя определил как "свинорез", — нам любезно одолжил сам покупатель. Я старательно резал рыбину поперек, но у меня почему-то получалось исключительно вдоль. А точнее, по диагонали.

— Для начинающего продавца ты отпустил товар очень даже неплохо, — авторитетно заявил Витька, когда "свинорез" с покупателем и диагональным лещом растворился в толпе. — Вот только что мы с другой половиной будем делать?

— Продадим. По частям! — вдохновленный торговым подвигом, отвечал я.

— Лучше на вес, — отвечал Витька.

— Или на глазок.

— Можно и на вынос.

— Нет, на розлив!

— Ну, хорошо, — сказал Витька, — уговорил. Будем продавать этого полулеща… на вкус и цвет! — поставил он в словесной игре заключительную точку.

Потом торговля нам наскучила. Мы подхватили сумку с лещами и неторопливо двинулись домой — во 2-й Мосфильмовский переулок, не забывая по дороге останавливаться у киосков, чтобы утолить жажду. Не квасом. Ну и на вечер, конечно, кое-что взяли. Про запас.

Только не надо считать нас фанатами Бахуса. Мы не пропивали Россию, как Ельцин. Мы глядели на мир через бутылочное донышко, чтобы не сойти с ума.

4

— Говоришь, в вузовской газете работаешь? Про студентов пишешь, про науку?.. — Апостол хмуро покуривает сигарету. Коньячное время вышло. Нам уже пора ехать на юго-запад Москвы. — Тебе не это надо писать. Тебе стихами надо заниматься, стихами! А ты — студенты, газета… Дурак!

Он поднимается с лавочки, делает два, три…четыре шага, потом резко оборачивается:

— Ты был самым талантливым из нас, но ты погубил свой талант. Вот этого я тебе никогда не прощу, Серёжа!

В Литинституте я раза два дрался за слово "талант". Однажды положил на пол парня из Питера, неудачно пошутившего в мой адрес. Аккуратно его пристроил — прямо у дверей аудитории, где сдавали современную советскую литературу. Так что студентам, выходившим с экзамена, невольно пришлось переступать через жертву необдуманных слов. Впрочем, советская литература от этого, кажется, не пострадала.

Но это было давно, ещё в прошлом веке. А в веке нынешнем слова Апостола оставляют меня равнодушным. Наверное, потому, что я давно уже сдал экзамен по литературе и больше не жду переэкзаменовки. Как сказал бы поэт Влодов:

Судьба как дышло в бок:

Что дали, то и схавал.

Мне почти шестьдесят. Я схавал от судьбы ровно столько, сколько заслужил. Не больше, но и не меньше. У меня нет обиды на судьбу или на людей. Грех мне обижаться и на Апостола.

— Ты ошибаешься, — мягко говорю я ему. — У нас на курсе талантливых было много. Тот же Сашка из Арзамаса, Славка из Калуги… Помор из Архангельска…

Однако Апостола не переубедить.

— Ошибаешься ты, а не я! — он заметно прибавляет голос. — Помор, говоришь? А я тебе вот что скажу: помнишь, как ты однажды ночью выбросил свои стихи из окна общаги? Утром Помор собрал их с асфальта, прочитал и сказал мне: "Ты знаешь, мне так никогда не написать". И это сказал Помор! А у него и тогда уже были отличные вещи.

Было дело: швырнул я однажды стихи из окна. По пьяному делу. А мог бы и стул в придачу. С тех пор прошло много лет. Помор давно уже состоялся как поэт, пусть даже и не отмеченный Государственной премией. А стихи… что — стихи? Я давно уже о них забыл.

— Стихи потеряли для меня всякий смысл, — говорю я Апостолу. — И знаешь, почему? Потому, что однажды я понял одну простую вещь: даже самое гениальное стихотворение… да что там? тысяча гениальных стихотворений не стоит того, чтобы ради них отречься от родного человека.

Не надо бы мне этого говорить! Но слово — не воробей. Взяло и вылетело. Хрен поймаешь.

— Ты это о чём? — глаза у Апостола темнеют.

— О человеке, — отвечаю я. — Ты выбрал стихи — и ушёл из семьи. Теперь ты известен как поэт. А я выбрал семью — и ушёл от стихов. Мне уже никогда не стать поэтом. А талант… что — талант? — добавляю я на посошок. — Талант — не крупа в мешке, на весах не взвесишь…

Апостол смотрит на меня — и молчит. Он знает: я не умею лгать.

Я не умею лгать потому, что слишком долго знаю Апостола (6).

Вспоминаю, как в 81-м я прилетел с Сахалина в большой волжский город. Жить было негде. С месяц я обретался у Апостола на Владимирской, пока не снял мрачный угол в городском пригороде — у бобыля дяди Гриши, аккуратно напивавшегося каждую пенсию под бочковую капусту и солёные огурцы. Тогда Апостол был молодым и писал замечательные стихи, глубокие и искренние. Писал о железнодорожном проводнике, который думает, что"… Прожить эту жизнь //Так же просто, как чай разнести по вагонам"; о штабном писаре, сошедшем с ума и записавшем себя в список невозвратных потерь; о том, что"…Жить теперь по-новому мы будем // "Будем!" — отзывалось нам в ночи…" Самым же известным стихотворением Апостола тех лет, безусловно, было "Муму":

Что-то никак не пойму:
Мир удивительно ясен,
Но топит Герасим Муму,
Добрый такой Герасим…
<…>

Стихи Апостола нравились многим. В конце 70-х комсомол даже наградил его премией. Весьма своевременно: с деньгами у Апостола всегда было скверно или очень скверно, а долго работать на одном месте он не хотел или не умел. Однако жена всегда была рядом, она понимала его. Думаю, что в судьбе Апостола она было главной его удачей.

Тогда ещё не было ни стихов на разрыв, ни бедности напоказ. Ни сирого тельника с видом на Грушинку и оберега на шее. Разлучница-Муза ещё не взошла на порог деревенского дома, где Апостол провёл последние восемь лет своего земного бытия. И далеко ещё было до лубочных валенок, словно бы снятых с ноги поэта Клюева специально для видеосъемки: Апостол, бредущий с полными вёдрами воды по тропинке, протоптанной в снегу.

Я воду ношу, раздвигая сугробы,
Мне воду носить всё трудней и трудней.
Но как бы ни стало и ни было что бы,
Я буду носить её милой моей… (7)
<…>

Кого я запомнил из тех давних времён? Товарища Кирова (в виде внушительного памятника на одноимённой площади) и двух молодых поэтов — Витю и Женю. Оба давно уже в Союзе писателей, продолжают писать стихи. Оно и правильно: памятников на всех все равно не хватит, а поэт без писательского билета всё равно что "заяц" в троллейбусе — на первой же остановке могут прогнать на мороз. Иди потом, доказывай, какой ты безбилетный гений!

А вообще-то, Куйбышев мне не приглянулся: слишком много поэтов — и ни одного прозаика. Кроме разве что Горького, который здесь проживал ещё до "Фомы Гордеева". Но это когда ещё было! Сто лет с тех пор прошло…

Я продержался в Куйбышеве года полтора — и рванул обратно на Сахалин. На семь лет затерялся в местных широтах: бумзавод, рыбколхоз, газета, снова колхоз… В 89-м в очередной раз восстановился в Литинституте, приехал в Москву. Давние приятели давно обмыли дипломы и затаились в родных просторах. В коридорах общежития стало гораздо тише, в комнатах — заметно скучнее. Лавры Рубцова не вдохновляли на подвиги даже склонных к запою. Старые легенды выдохлись, словно вчерашнее пиво, а новые скисали раньше, чем успевали набрать силу. Наступала эпоха безликого электронного набора, фонда Сороса и литературных текстов на заказ.

Впрочем, ночным маршрутом усопших гениев и прижизненных классиков (общага — таксопарк — общага) по-прежнему ходили и гении, и классики. Помню Юру-поэта из Нижнего Тагила. Если буду когда-нибудь на Урале, непременно к нему загляну, хотя, я слышал, стихов Юра больше не пишет. А с драматургом Гришей я как-то встречался на Кавказе. Года три тому назад, проездом в Кабардино-Балкарию. Постарел драматург Григорий, но театр пока не оставил. Своих пьес больше не пишет, предпочитает играть в чужих. Дал мне в дорогу пакет с помидорами. Хорошими. Круглыми. Говорил, сам выращивал, сам собирал…

5

— Поехали, — говорит Апостол. Мы докуриваем и спускаемся в метро. Семь или восемь остановок проезжаем в полном молчании. Да и о чём говорить в душном вагоне, где даже пива не продают? Скучно, господа, ездить в подземном транспорте!

Назад Дальше