Малина - Шаинян Карина Сергеевна 6 стр.


Еллинек ушла?

Фрейлейн Еллинек, пожалуйста, — что ты себе позволяешь?

Пусть будет фрейлейн

Через четверть часа?

Да, это возможно

Нет, мы сейчас закончим

Только виски, чай, нет, больше ничего

Пока фрейлейн Еллинек причесывается и надевает пальто, еще несколько раз открывает и закрывает сумочку в поисках своей продуктовой сетки, она напоминает мне, что три важных письма я собиралась написать сама и что у нас кончились почтовые марки, скотч она купит тоже, а я напоминаю ей, что в следующий раз она непременно должна переписать имена тех людей с отдельных листков в записную книжку, ну вы знаете, тех самых людей, ведь всегда надо иметь в виду каких-то людей, которых следует занести в адресную или памятную книжку, — нельзя же упомнить столько имен.

Фрейлейн Еллинек и я желаем друг другу приятно провести воскресенье, и я очень надеюсь, что она не примется сейчас перевязывать на шее косынку, ведь Иван в самом деле может с минуты на минуту прийти, но я с облегчением слышу, как хлопает дверь и тонкие, крепкие каблучки новых туфель фрейлейн Еллинек цокают вниз по ступенькам.

Когда Иван приходит, я мигом сворачиваю дела, только копии писем еще валяются на столе, и он впервые спрашивает меня, чем я тут занимаюсь. Я отвечаю: «О, ничем», но вид у меня при этом такой смущенный, что он не может удержаться от смеха. Письма его не интересуют, однако он берет в руки безобидный листок бумаги с надписью «Трое убийц» и тут же кладет его обратно. Вообще Иван избегает задавать мне вопросы, но сегодня спрашивает: что означают эти страницы — я забыла несколько листков на кресле. Он берет в руки еще один и, посмеиваясь, читает: «Виды смерти». Потом читает на другом листке: «Тьма египетская».

— Разве это не твой почерк, это не ты писала?

Я не отвечаю, и тогда Иван говорит:

— Мне это не нравится, что-то в этом роде я себе и представлял. А все эти книги, что стоят тут повсюду в твоем склепе, — да они никому не нужны, почему существуют только такие книги, должны быть и другие, вроде «Exsultate Jubilate»[10], чтобы человек таял от удовольствия, ты ведь тоже часто таешь от удовольствия, зачем же пишешь по-другому? Выносить эти беды на площадь и тем приумножать их — это же мерзко, все эти книги — отвратительны. Что это за одержимость тьмой, все и всегда печально, эти писатели своими толстенными томами делают жизнь еще печальней. Вот, пожалуйста: «Записки из Мертвого дома» — нет уж, увольте.

— Да, но… — робко говорю я.

— Никаких «но», — говорит Иван. — И вечно они страдают за все человечество с его невзгодами, размышляют о войнах и уже рисуют себе новые, но ведь когда ты пьешь со мной кофе или когда мы с тобой пьем вино и играем в шахматы — где тут война, где голодающее и гибнущее человечество, ты что и впрямь всех жалеешь, или ты жалеешь себя, потому что проигрываешь партию или потому что я сейчас зверски захочу есть, — чего ты смеешься, разве у человечества в эту минуту много поводов для смеха?

— Но я и не думаю смеяться, — возражаю я и все-таки безудержно смеюсь, пусть уж несчастье свершится где-нибудь в другом месте, ведь здесь, где Иван садится со мной ужинать, несчастья нет и в помине. Думать я способна только о соли, которой еще нет на столе, и о масле, которое я забыла на кухне. И хоть я не говорю этого вслух, но даю себе слово найти для Ивана хорошую книгу, Иван ведь все-таки надеется, что я не стану писать про трех убийц и не умножу беды своей новой книгой, — больше я его не слушаю.

В голове у меня слова вскипают, потом начинают светиться, некоторые слоги уже зажглись, а изо всех коробочек-предложений вылетают пестрые запятые; точки, прежде бывшие черными, надутые, как воздушные шарики, взлетают к моей черепной крышке, потому что в той книге, которая так замечательна и которую я начинаю искать, все будет подобно «Exsultate Jubilate». Если бы такая книга существовала, а в один прекрасный день она должна появиться, то люди, прочитав одну-единственную страницу, от восторга бросались бы на пол, подпрыгивали до потолка, эта книга помогала бы человеку, он читал бы ее дальше и впивался бы зубами себе в руку, чтобы не закричать от радости, выдержать было бы просто невозможно, а продолжая читать, сидя на подоконнике, он стал бы осыпать прохожих на улице конфетти, чтобы они в изумлении останавливались, будто попали на карнавал; он кидал бы вниз яблоки и орехи, финики и фиги, как в день Святого Николая, он высунулся бы из окна, не боясь головокружения, и кричал: «Послушайте, вы только послушайте! Посмотрите, вы только посмотрите! Я прочел нечто чудесное, можно я почитаю вам тоже, подойдите поближе, все-все, это бесподобно!»

И люди начинают останавливаться, прислушиваться, собирается все больше народу, господин Брайтнер вдруг здоровается, в кои-то веки, ему больше незачем, потрясая костылями, доказывать, что он здесь единственный инвалид, он приветливо хрипит «Бог в помощь!» и «Добрый день!», а толстая оперная певица, которая решается выходить из дому только ночью и всегда отъезжает и подъезжает на такси, становится немного тоньше, в один миг она худеет на пятьдесят кило; она показывается в подъезде, театральной поступью поднимается в мезонин, нисколько не запыхавшись, и голосом, помолодевшим на двадцать лет, начинает колоратурную арию: «Cari amici, teneri compagni!»[11], но никто свысока не говорит, мы, мол, уже слышали это в лучшем исполнении — Шварцкопф и Каллас, да и прозвище «жирная перепелка» в подъезде больше не звучит, люди с четвертого этажа реабилитированы, вся интрига лопнула. Вот как может подействовать общая радость оттого, что в мире наконец-то нашлась замечательная книга, и я принимаюсь за дело, ищу ее первые страницы для Ивана, хожу с таинственным видом — пусть для него это будет сюрприз. Однако Иван пока еще неверно толкует мою таинственность, сегодня он говорит: «У тебя на лице красные пятна, что это с тобой, почему ты так глупо смеешься? Я же только спросил, нельзя ли добавить мне в виски еще немного льда».

Когда мы с Иваном молчим, оттого, что нам нечего сказать, то есть когда мы не разговариваем, на земле не воцаряется молчание, напротив — я замечаю, что нас много чего окружает, что все вокруг живет, дает о себе знать, без назойливости, весь город дышит и движется, так что Иван и я не тревожимся, ибо мы не изолированы и не замкнуты в себе, как монады, не лишены контактов и нас ничем не обидели. Мы тоже приемлемая часть этого мира, два человека, которые неспешно или торопливо идут по тротуару, переходят улицу в положенном месте, и даже если мы ничего не говорим друг другу, ни о чем не договариваемся, Иван все же вовремя схватит меня за рукав и остановит, чтобы я не попала под машину или под трамвай. Я всегда семеню чуть позади Ивана, потому что он намного выше ростом и ему достаточно сделать шаг там, где мне приходится делать два, но я стараюсь, ради согласия с миром, не слишком отставать от него, идти рядом, и так мы с ним доходим до Белларии, до Марияхильферштрассе, или до Шоттенринга, когда нам бывает нужно уладить какое-нибудь дело. Если мы рискуем потерять друг друга, то успеваем в последнюю минуту это заметить, ведь мы никогда не могли бы, как другие, нарочно спровоцировать ссору, разбежаться в разные стороны, заупрямиться, оттолкнуть или отвергнуть один другого. Мы думаем только о том, что до шести часов должны попасть в бюро путешествий, что время парковки машины просрочено и сейчас надо бежать к ней со всех ног, а потом мы едем домой, на Унгаргассе, где любая мыслимая опасность, какой могут подвергнуться два человека, остается позади. Я могу оставить Ивана у дверей дома 9, незачем ему, раз он так устал, провожать меня до дома 6, обещаю через час ему позвонить, разбудить его, даже если он по телефону меня облает, будет стонать и ругаться — он не должен опоздать на ужин. Дело в том, что звонил Лайош, мне он тоже как-то звонил, спрашивал Ивана, а я отвечала тоном секретарши, любезным и холодным, что, к сожалению, не в курсе дела, будьте добры позвонить к нему, но после этого я всячески подавляю в себе вопрос, где бывает Иван, когда его нет дома, но нет и у меня, и когда его разыскивает некий Лайош? Этого я не знаю, к сожалению, я ничего не знаю, конечно, время от времени я с ним вижусь, сегодня случайно ходила с ним по городу, случайно возвращалась в его машине в Третий район, однако существует человек, связанный с прежней жизнью Ивана, он зовется Лайош и представляется хорошим знакомым, даже знает мой телефон, а ведь до сих пор мне были известны из жизни Ивана только имена Белы и Андраша, и еще он упоминает мать, которую называет своей матерью, и когда он говорит об этих троих, то вскользь сообщает, что ему опять надо ненадолго съездить к Метеостанции, но улицы не называет, это бывает часто, вот только о жене я ничего не слышу, о матери этих детей не говорится ни слова, об их бабушке — да, это мать Ивана, однако я представляю себе мать Белы и Андраша, оставшуюся в Будапеште II, ул. Бимбо, 65, или в Гёдёллё, на старой даче. Иногда я думаю, что она погибла, расстреляна, подорвалась на мине и разлетелась на куски или просто умерла от какой-нибудь болезни в больнице Будапешта, а может быть осталась там, работает, довольна и живет с мужчиной, имя которому не Иван.

Задолго до того, как я впервые услышала от Ивана слово «gyerekek» или «kuss, gyerekek!»[12], он успел мне сказать: «Ты, видимо, уже поняла. Я не люблю никого. Детей — естественно, но больше никого». Я киваю, хоть этого и не знала, а Иван находит естественным, что я тоже нахожу это естественным. Jubilate. Я повисла над пропастью, и все-таки мне приходит в голову, как должна начинаться та книга: Exsultate.

Но сегодня первый теплый день, поэтому мы поедем в Гензехойфель. Иван после обеда свободен, ведь только у него бывают свободные полдня, свободный час, порой даже свободный вечер. Как обстоит дело с моим временем, есть ли у меня свободные и несвободные часы, ведомы ли мне свобода и несвобода, — об этом мы никогда не говорим. То недолгое время, что Иван свободен, мы лежим на траве, на пляже Гензехойфеля, под бледным солнцем. Я захватила с собой маленькие карманные шахматы, и спустя час, то и дело хмуря лоб, после разменов, рокировок, гарде, после многократных предупреждений: «шах», мы опять упираемся в пат. Иван хочет пригласить меня в итальянское кафе-мороженое, но времени уже нет, свободные часы истекли, и мы должны мчаться обратно в город. Мороженое я получу в следующий раз. Пока мы быстро катим к городу, через Имперский мост и Пратерштерн, Иван включает в машине радио на полную громкость, тем не менее оно не заглушает его замечаний, касающихся маневров других водителей, и в то время, как радиомузыка и быстрая езда, экстренное торможение и новые рывки вперед вызывают у меня чувство увлекательного приключения, знакомые места, улицы, по которым мы едем, преображаются в моих глазах. Я крепко держусь за ручки и, вцепившись в них, охотно запела бы в машине, будь у меня голос, или сказала бы Ивану: давай быстрей, еще быстрей; я бесстрашно отпускаю ручки и закладываю руки за голову, я сияю навстречу Набережной Франца Иосифа, Дунайскому каналу и Шоттенрингу, ибо Иван из озорства пустился объезжать Внутренний город, надеюсь, нам еще долго ехать по Рингу, на который мы теперь сворачиваем, мы попадаем в пробку, проталкиваемся вперед, справа от нас Университет, в который я ходила, но теперь он не такой, как раньше, не такой угнетающий, а Бургтеатр, Ратуша и Парламент тонут в волнах музыки, льющейся из радиоприёмника, пусть бы она никогда не умолкала, звучала бы еще долго, сколько длится фильм, которого еще никто не видел, а я сейчас вижу, и одно чудо в нем сменяет другое, потому что он называется: «Кататься с Иваном по Вене», потому что он называется: «Счастлива, счастлива с Иваном» и «Счастлива в Вене», «Счастливая Вена», и эти захватывающие кадры, от которых у меня кружится голова, не прерываются, даже когда Иван вдруг тормозит и в открытое окно вкатываются волны нагретого воздуха, пахнущего бензином. Счастлива, счастлива, это называется Счастлива, должно называться: Счастлива, ведь всей Рингштрассе служит подмалевкой одна и та же музыка, я смеюсь, потому что мы рывком трогаемся с места, потому что я сегодня совсем не боюсь и не думаю выскочить у следующего светофора, я бы хотела кататься без конца, тихо подпевая музыке, слыша собственный голос, неразличимый для Ивана, потому что музыка его заглушает.

Auprès de ma blonde

Я

Что ты?

я

Что?

Я счастлива

Qu'il fait bon

Ты что-то говоришь?

Я ничего не сказала

Fait bon, fait bon

Я тебе потом скажу

Что ты хочешь потом?

Я тебе никогда не скажу

Qu' il fait bon

Скажи уж

Слишком шумно, так громко я не могу

Что ты хочешь сказать?

Громче, я не могу

Qu' il fait bon dormir

Скажи уж, ты должна сегодня сказать

Qu' il fait bon, fait bon

Что я воскресла

Потому что пережила зиму

Потому что я так счастлива

Потому что уже вижу Городской парк

Fait bon, fait bon

Потому что явился Иван

Потому что Иван и я

Qu' il fait bon dormir![13]

Ночью Иван меня спрашивает: «Почему существует только Стена плача, почему никто еще не построил Стену радости?

Счастлива. Я счастлива.

Если Иван так хочет, я построю Стену радости вокруг всей Вены, там, где были старые бастионы и где проходит Рингштрассе, я готова еще построить Стену счастья вокруг безобразного Гюртеля — Венского кольца. Тогда мы сможем каждый день ходить к этим стенам, изливать там радость и счастье, потому что это — счастье и мы счастливы.

Иван спрашивает:

— Погасить свет?

— Нет, одна лампа пусть горит, одну оставь!

— Но в один прекрасный день я потушу у тебя все лампы, спи, наконец, будь счастлива.

— Я счастлива.

— Если ты несчастлива…

— Что тогда?

— Тогда тебе не удастся сделать ничего хорошего.

А я думаю про себя: счастливая я смогу это сделать.

Иван тихо выходит из комнаты и гасит за собой весь свет, я слышу его шаги, я лежу спокойно, я счастлива.

Я вскакиваю и включаю лампу на тумбочке, в ужасе стою посреди комнаты, с всклокоченными волосами, с искусанными губами, я выбегаю из спальни и зажигаю одну за другой все лампы, наверно, Малина уже дома, я должна немедленно с ним поговорить. Почему не существует Стены счастья и Стены радости? Как называется та стена, к которой я опять иду ночью? Малина с удивлением выходит из своей комнаты и смотрит на меня, качая головой. «Стоит ли еще со мной?..» — спрашиваю я, но Малина не отвечает, он ведет меня в ванную, берет салфетку, смачивает ее теплой водой, обтирает мне лицо и мягко говорит: «На кого ты похожа? Что с тобой опять стряслось?» — Малина размазывает мне по лицу тушь для ресниц, я его отстраняю, ищу масленую салфетку и подхожу к зеркалу. Исчезают пятна, черные следы туши и бурые следы крема. Малина задумчиво за мной наблюдает.

— Ты задаешь мне слишком много вопросов и слишком рано, — говорит он. — Стоит ли еще с тобой?.. Пока нет, но со временем, возможно, будет стоить.

Во Внутреннем городе, возле церкви Святого Петра я видела старинную конторку в лавке антиквара, цену он не сбавляет, но мне все же хочется ее купить, тогда я могла бы написать что-нибудь на старинном пергаменте, какого теперь нет, настоящим пером, какого теперь не бывает, чернилами, которых теперь не найдешь. Я хотела бы, стоя за этой конторкой, написать инкунабулу, ибо сегодня — двадцать лет с тех пор, как я полюбила Ивана, а тридцать первого числа этого месяца будет уже год, три месяца и тридцать один день, как я его знаю, но я хочу еще поставить здесь громоздкую латинскую дату — Anno Domini MDXXLI, но только ни один человек никогда ее не поймет. В буквице я красными чернилами нарисую чалмовидные лилии, а спрятаться могу в легенде про женщину, которой никогда не было на свете.

Тайны принцессы Кагранской

Жила-была принцесса Шагрская или Шагеранская, принадлежала она к роду, который в более поздние времена именовался Кагран. Ибо Святой Георгий, убивший дракона на болотах, дабы после гибели чудовища мог быть основан город Клагенфурт, подвизался и здесь, в старинном селе Мархфельд, на другом берегу Дуная, и о нем напоминает посвященная ему церковь, невдалеке от пойменной долины.

Принцесса была очень молода и очень красива, и был у нее вороной конь, на котором она всегда летела впереди всех. Люди из ее свиты увещевали и упрашивали ее остаться дома, так как страна на Дунае, где они жили, находилась в постоянной опасности и не было еще границ там, где позднее образовались Реция, Маркомания, Норикум, Мезия, Дакия, Иллирия и Паннония. Не существовало тогда ни Циз-, ни Транслейтании, потому что все еще продолжалось переселение народов. Однажды в те края прискакали венгерские гусары из пушты, из обширной Угрии, уходившей в неизведанные дали. Они ворвались туда на своих диких азиатских лошадях, таких же быстрых, как принцессин вороной, и все очень напугались.

Назад Дальше