Встаю. Со стаканом.
— Ну, здравствуйте еще раз, дорогие! Здравствуй, Андроньевка! За вас за всех! Будьте здоровы!
— А тост, тост! — закричали Володечка с Толиком. Толик-то еле держится, Шурка его поддерживает, чтоб со скамейки не свалился.
— После тост.
Вот и выпили. Вот и скушали. Первое жжение нутряное уняли.
Татьяна Ивановна — интеллигентная, верующая старушка — просит:
— Нет, Володя, давай все-таки настоящий тост, ты же умеешь, начитанный.
«Начитанный».
— А тост за мою родину, за мою деревню, значит, ненастоящий? Это глубокое заблуждение, друзья мои. Ин ладно, тост, как я вас понимаю, должен быть за меня, за мое возвращение в отчий дом, так?
— Да, да! Именно так! За возвращение блудного сына! — вскричал стол.
— О, это славно сказано: за возвращение блудного сына.
Как же это случилось…
— Мы знаем… — заныл Толик, зачем-то помешивая ложечкой водку в стакане.
— Нет, Толик, я всё вспомнил. Вот как было. Когда я сворачивал с Костомаровского моста на набережную мимо монастыря, меня вдруг ослепило сверкнувшее на солнце золото креста Спасской церкви. Оно и было причиной, что я не заметил тоже поворачивающего, но раньше меня, здоровенного панелевоза, и совсем не в тормозе было дело, хотя и плохие они у меня, но ехал-то я медленно. Я попал ему в колесо, он де занял собой всю мостовую. Зачем я глянул на крест? Не знаю. Видно, КТО_ТО звал меня. В тот же миг вылетел я из седла и полетел под откос, тут до края было недалеко, и я сразу влупился в электрический столб прямо над головой. И так показалось мне, что взвился я метров на десять к небу. Я видел кувыркающийся свой мотоцикл, смачно раздавил его грузовик, и свое несчастное, распластанное тело с расколотым черепом, из волос выдавился белый мозг с кровью…
Когда я воспарил, то снова увидел пылающий крест, он костром разросся в полнеба, жаром дохнуло на меня, а огнь вдруг превратился в голубое лицо Богородицы, Царицы Небесной, и Она протянула ко мне длинные голубые ладони, и я утонул в них.
Не смейтесь, не смейтесь, братья и сестры мои, но я услыхал ЕЕ голос, словно бы вздох моря: «Ничего, миленький, ты спасен, ты еще вернешься сюда».
И вот — я вернулся.
Выпьем же за Спасительницу нашу, за Нечаянную Радость, за Матерь Божью! Конечно, за Нее пить не надо, а молиться Ей, но ведь мы молиться не умеем, не молиться нас учили, а пить. Но Она простит нас.
Все снова выпили, но чувствовалось, что тост мой им был непонятен и не понравился. Кроме, естественно, старушек. Им понравилась Мать Христова с голубыми руками.
Однако старичок, бывший наш домоуправ Сергей Сергеич (он мне унитаз новый поставил в шестьдесят четвертом году), с железными очками без стекол на носу, в наступившем молчании вопросил тихим, жестяным голосом:
— Но все-таки, Володь, где ты жил? Двадцать лет, говоришь.
А уже сильно завечерело. В дымно-розовом небе повизгивали носящиеся над дворами стрижи. Старые тополя склоняли к нам шелестящею листву, их первый пух плавал в воздухе.
— Да, Володя, так зачем же тебя, Богородица забрала к себе, если вернула? И брать бы не надо было, — так поддержала Сергей Сергеича Татьяна Ивановна. Она верующая, я уже говорил, она про религию все знает. — Ведь оттуда не возвращаются. Мы ж тебя хоронили. А душа…
— Сам не знаю, драгоценные вы мои Татьяна Иванна и Сергей Сергеич. Но ведь это было. Я был убит. Вознесен. И вот — вернулся. Так вкратце.
— Не хочу Богородицу… — ныл Толик, лежа головой в тарелке с капустой. — Это не то… я не так хотел…
Пан, муж Белихи, видный атеист нашего двора, мужчина с обиженным лицом петуха, которому оторвали гребень, тоже потребовал рассказать про «загробную жизнь».
— Ну, — «загробная», скажете тоже. Но вопрос резонный, — отвечал я, — с ума сойти, а не вопрос. Но перед тем, как ответить, надо выпить.
И опять мы выпили.
— Да, где-то я жил. Но если сейчас я все вижу ясно и остро, вот вас всех, хороших и пьяненьких, то то я вижу, как царство теней. Вроде да, была жизнь, я все Валюне уже рассказывал, в августе этого года танки входили в Прагу, режимы всякие (вы-то еще живете в славное времечко) были ужасные, ужасная водка и цены на нее… Вот, Шурик, ты сама удивилась… то есть я удивился вашим ценам… нашим ценам на продукты. Ведь так? Значит, я знал другие цены, не с потолка же я их взял. Да я еще сегодня в магазин схожу, я сравню, я сравню!
И седой я. Разве я был таким?
— Нет! — закричал двор.
— Я был с волосами спелой пшеницы, я был юн и нежен…
— А зачем все-таки тебя вернула Богородица? — взвился вдруг благодушный Володечка. — Нет, ты на это ответь. Иначе я больше ни глотка не выпь.
— Ты ли это, Володечка? — рассмеялся я. — Я вот своим куриным умом так думаю. Во-первых, самоубийца. Я в юности видел картинку моего знакомого Кавинацкого, уже умершего. Так там самоубийцу, падающего с крыши, ловят вот эти самые голубые руки Милосердия — Ее руки. Хотя он и еврей был, они в нашу Богородицу не верят, но дело он понимал. Душу Она подхватила, а может, и тело тоже? Это, с одной стороны. А с другой стороны, согласно официальной церковности, самоубийство — грех. Да, но ведь и подвиг также. Многие из вас способны на это? Лесков заступался за самоубийц.
(Я чувствовал, что говорю страшно нелогично, даже алогично, даже антилогично, но меня несло.)
— Вот, в третьих-то, я, может, и шел на самоубийство, ведь я же в рискованный, смертный момент отвлекся на сверкающий крест. А для чего? Может, душа возжаждала Бога: Отец позвал и подтолкнул меня на подвиг? И, может, в один только миг я сразу узнал: гибну, но буду спасен и вернусь к вам в новой ипостаси. И явился, как видите.
Боже, как красиво, как высоко я говорил!
— Видите меня?
— Видим!
— Я ведь тот. Но я и не тот. Мне пятьдесят лет. И мне тридцать лет. Какая завязывается интересная интрига, не правда ли?
Да-а, я окончательно запутался. И все подозрительно смотрели на меня. А колдун Гриша вдруг протянул ко мне длинный до неприличия указательный палец и завопил:
— Бес он! Оборотень! Вервольф! Вяжите его! На галеры его! На восточный фронт!
Ну, мы и хохотали. А Генка встал и тихо вывел пьяного колдуна со двора. Он много выпил для его возраста. А может, сверкнула в его волосатом черепе чудовищная догадка?
Валя моя все грустно слушала, как- то недоверчиво поглядывала на меня, подпершись рукой. «Хороший мой, — шептала она, — пей пореже».
— Да-да, конечно, я вам потом еще как-нибудь попытаюсь всё объяснить, когда мы еще по разочку тяпнем «особой», чтоб вы не смотрели на меня, как на анчутку.
— Да ты брось, Володь! — кричали мужики. — Да мы ж тебя, Вовка…
— А вот у нас с Валюней не было свадьбы. Вы об этом знаете? А! Вот и давайте — пусть у нас сегодня будет венчание, и свадьба. Таня вон богородица нас благословит. Как, Таня, благословишь?
Таня бросила куклу на колени бабушкам, подскочила к нам и давай крестить, осыпать нас крестами, а кто-то над моей головой попытался держать в виде короны детский горшок. Да ничего, это народ шутит! Народ шутит — значит нет войны.
Но все-таки поводили нас с Валей вокруг стола три раза. И «горько» кричали, и страстно целовались мы на радость голодному, безлюбому народу. И Толик полез целовать свою Шурку. Он тоже захотел водить их вокруг стола.
— Толик, — смеялся я, — уймись, у тебя же всё это плотское, ты просто хочешь трахнуть своего Шурика, а я…
— …Ах ты, гордый какой! А у тебя — «не трахнуть»?
И все-таки губы у жены были холодны, в глазах висела печаль и темная недоверчивость. Она что-то знала. И это было великое горе. Но я его не знал.
И вот уже стемнело.
— А давайте потанцуем, — предложил я. — Как бывало-ча. Шурик, вруби-ка свой громоподобный «Урал», поставь душевное.
Она готовно нырнула в ихнюю норку, два оконца прямо из земли на двор глядят. У них пол заглубленный, вроде получается полуподвал.
И загремело:
Кристалинская поет. Моя любовь. Душевно поет. Она грудью поет, сдерживаемым рыданием. Ни у кого такого голоса нет. А вот и это она тоже поет, и я совсем балдею:
И мы с женушкой кружимся в этом невозможно теплом танго. Оно и ее любимое. С него мы начинали наше счастье. Господи! Господи! Как хорошо! Как хорошо!
И все застольники вскочили, пошли пылить, у кого ж как получается. А у кого пары не было — в одиночку, с тенью танцевал. Например, Таня-богородица одна двигалась, с ребенком, правда. Володечка колебался с Шуриком, она размашисто двигала своими широкими на низком каблуке босоножищами, а Толик ее лишь пытался утвердиться в вертикальном положении посередь двора. Гомо эректус. Кстати, насчет этого он Геракл. Спьяну у него этот фактор в постоянном лихорадочной готовности и мифических размеров. Был с ним в бане, видел. Бывало, играют во дворе в картишки и домино, так он, ежели упитый, время от времени открывает форточку и гнусным голосом зовет Шурку домой. Под каким-нибудь соусом. Ну, она смущенно уходит. Все понимающе ржут. Через пять минут красная и мятая и еще более смущенная Шурик возвращается. Опять ржачка. Трахальщик он лютый.
А над беседкой тем временем зажгли лампочку. Длинные тени поплыли по песку. Я теперь с Симкой танцую, чарльстоню, она не умеет, платье к тому ж длинное, мешает. А Тамара Миансарова грохочет:
Участковый зашел, Борис Иваныч, коротенький, толстый, просто кукла-неваляшка в милицейских формах, в орденских планках, морда аж красно-лиловая, ни глаз, ни носу, одна редиска, опитый он, говорит:
— Здравствуйте, товарищи жильцы. По какому случаю пьянка-гулянка-музычка?
— А сегодня ж воскресенье, Борис Иваныч, — изгибается перед ним параграфом Володечка.
— Вижу. Но очень громко. Гришу также вижу, богородицу эту вашу. Немедленно убрать. Что это такое?!
Но его подводят к столу и наливают полный стакан водки:
— Не обидьте, Борис Иваныч, примите. Вот — Володя Галкин объявился. Радость у нас. Свадьба у нас. Свадьба у них с Валюхой, в юности не успели сыграть.
Я с ним здоровкаюсь за тугую ладонь.
— Рад, рад. Как она ничего?
— Нормально, Борис Иваныч. Давайте выпьем на брудершафт?
И мы пьем с ним так, что мою водку я всасываю у его орденов, а он издает чревом звук, будто его пощелкали по трахее. Он крякает, естественно, не закусывает, нас на прощанье благословляет и величественно, подрагивая попкой, удаляется.
Странно, он не удивился, откуда это я возник и не спросил про прописку. Ведь меня же выписали, наверняка выписали. Покойников всегда выписывают. Эх, едрежки-ножки, снова прописка: запись — день, пропись — день…
А у нас Гелена Великанова душу тревожит:
А — вот Шурик моего любимого Петю Лещенко поставила, на заезженной послевоенной пластиночке «Беллаккорд» взвивается его чудный быритон:
И эта вот — прямо разрывает меня на части, до слез:
Господи, ну как хорошо-то! Какая благодать! Какой теплый май! Да уж не в раю ли я? Вот — и водка есть, и заря невечерняя, и танцует со мной моя родина. За что, Господи, так удостоился?
Танцую и плачу. Да после этого не жалко умереть совсем.
Тут Толечка подрулил, шепчет:
— Вовик, а Вовик, винцо-то того…
— Кончается?
— Уже всё.
— Так пойдем, сходим еще, я заодно и улицы погляжу, магазинчики наши, «гастрономушку», площадь, собор Сергиевский. Погоди, а они еще работают? Ого, полдесятого.
— Та ты что! Двадцать восьмой до десяти. Подзажрать чего-нибудь бабы еще просят.
— Валюнь, — говорю, — мы с Володечкой в магазин сходим. Толик не пашет, дай еще денежку, если есть.
— Вот, последняя десятка.
— Ладно, вывернемся. И сумку принеси, душа моя.
— А у Генки возьми.
— Эй, Володечка, пошли за керосином.
Прошли кусок Андроньевки, вышли на Школьную. Ну — все, все как было. Правда, темновато сейчас, домики мрачные, только кой-где глазыньки ихние горят. Дворами, дворами, постоялыми дворами идем наискось к Большой Андроньевке, солидной улице, не то что наша дервенщина. Тут в глубине кое-что подломали, отдельные корпуса хмурятся, но дворы ямские с галдареями по второму этажу объявивших их домов живы, на них стоят, покуривают жильцы, обнаженно мерцает свисающая на проводе лампочка; в ее нищем свете четверо пьют за перилами чай. Так и пили здесь когда-то, когда во дворе стояли лошади под попонами.
На Большой Андроньевке еще один автоматушка светит во тьму зазывными витринами, аквариум с пьяными рыбками, там за полтинник сосок наливает с краями стакан «Кызыл-Щербету». Неважная влага, сердца у ней нету, дерет.
А с углу площади вспыхнул наш двадцать восьмой. «Елисеевым» мы его называем. Открыт, сердешный. Втекают и вытекают последние покупатели. Рядом с ним сиренево горят буквы «МОЛОКО». Всё, всё живо!
Нуте-с. О, как пахнет колбасой! А слева — сверкающие витрины винного сектора. Он в самом деле в форме сектора, а колбасный — тот сегментный. Вся витрины уставлена разноцветными, подсвеченными сзади бутылками. Да-а-а… У такой витрины уместно размышление. Водки: «Анисовая», «Петровская», «Беловежская» и, конечно, «Особая» с бычком; настойки горькие: «Зубровка», «Осенняя», «Можжевеловая», «Калгановая», «Кориандровая», «Облепиховая»; пунши, ликеры; коньячки и напитки «типа» — «Фукушор», еще что-то; портвешки: «Белое крепкое», «13-й нумер», «Агдам»… Господи, сколь обильны дары Твои!
— Володечка, — говорю, — так чего возьмем? У меня червончик.
— Мне Симка, — говорит, — пятерку тоже дала. Давай «Зуберу» наберем… скока получается?.. так пять штук — тринадцать рублев с копейками.
— Ладно, а на остальное берем «любительской». И хлеба. Так?
А торгует все та же Марь Васильевна, все так же много у нее груди. Улыбается, узнает. Как Зинка в автомате на Вековой. Впрочем, кто ж забудет постоянного покупателя?
— Вот, Марь Васильна, нам бы пять «зубровочек».
Сдачу сдает до тонкости. Милая! Какая невинность — все отдавать до копеечки. Вот года два назад брал я у нее водку, с червонца сдачу забыл, хватился назавтра, а ее нет — сменилась, а живет в Нагатине. Что делать? А выйдет только послезавтра. И что же? Пришел, рассказал, как и что брал, какой купюрой, какие дензнаки были в сдаче, и что? Отдала без звука. Купил я ей на радости шоколадку. Баловал я ее, это было. Дак ведь она какое-то время наладилась у двери буфетец держать с мороженым, заодно и «Агдамчик» разливала, и по-божески, просто и удобно.