- Сейчас так говоришь. На допросе другое запоешь.
- Нет, дядь. Бьют, я и то молчу.
- Худо будет без тебя. Даже и не знаю, что будет. Коварная скотинка этот
слон.
Директор замолк, посидел, насупясь. Ушел в станционный буфет. Принес
Геке лимонный напиток, связку баранок, бутерброды с ветчиной, пяток яиц,
сваренных вкрутую, кулечек конфет - арахис, облитый шоколадом. Сам убежал
добывать тепловоз.
Гека разложил еду на деревянном лежаке, приткнутом к стене,
противоположной той, у которой стоял Гога. Слон притопал к лежаку, и они
вместе позавтракали.
По суматошной беготне служителей вдоль эшелона, по тому, что они
втолкнули в теплушку лиственничные сходни, и по тому, что вагоны начали
чокаться от вкрадчиво далекого толчка, Гека определил, что скоро объявят по
радио отправление и поезд тронется.
Прибежал директор. На багровых зализах сеево пота. В груди хрип.
- Ма-альчик, отъезжаем. Ты-ы ко мне в а-авто-фургон. Слона закроем. Жи-
во!
- Я с Гогой останусь.
- Брось глупить.
Директор подпрыгнул, зацепился брюхом за порог и, пыхтя, влез в теплушку,
но, увидев, что мальчик забрался в ясли под защиту слона, сиганул на насыпь,
задвинул легко катившуюся дверь, побежал по гремучему щебню.
Свисток тепловоза. Тронулись. Свет в теплушку попадал только в
маленькое, зарешеченное, под самой крышей оконце. Не останавливаясь,
проезжали станцию за станцией: мелькали тополевые ветки, заваленные
грачиными гнездами, алые стены кирпичных вокзалов, фонари, чугунные краны
для заливки воды в паровозные тендеры.
Из дремы Геку выхватило солнышко. Оно застряло в оконце перед самой
решеткой и слепило алюминиевым пламенем.
Тишина. Значит, стоянка. Хруст. Кто-то идет по угольному шлаку. Встал.
Лязг. Отодвигается дверь. Ее колесики свистят сверчками.
Появился служитель в тельняшке, положил на порог постель.
- Шкетик, ты где? Возьми-ка вот постель.
Мальчик затаился в яслях. Но так как лицо служителя, когда возникло, над
порогом, было ждущее, веселое, Гека унял в себе чувство осторожности,
прополз под хоботом и спрыгнул на пол.
Служитель приподнял скатку постели, будто собирался подать. И едва Гека
прикоснулся к ней, схватил его за руку и выдернул из вагона. В следующий миг
он затолкнул постель в теплушку и задвинул дверь.
Гека был ошеломлен. Он заревел лишь тогда, когда служитель дотащил его
до женщины в малиновой фуражке и она взяла его в охапку.
- Отправь пацана обратно.
Из-за слез Гека не видел, как уходил поезд. Он только слышал, как звенели
колеса, как этот звон раскалывали удары чего-то большого обо что-то твердое и
как, пугаясь, женщина сказала:
- Да кто же там бьет, аж вагон качается!
12
В город Геку доставили на дрезине. Вечером он пришел домой. Через
несколько дней мать взяла отпуск и увезла его в горы.
Вскоре няня прислала Геке письмо. Почтальон отдал ему письмо возле
ворот. Няня писала, что была с Аннушкой в больнице у Аркадия. И Аркадий
сказал им, что «твой слон умер по дороге в Челябинск».
Гека упал под круглокронной ветлой.
Плакал.
Его разыскали отец с матерью. Пытались узнать, что с ним. Он молчал. А
когда они стали сердиться, крикнул:
- Вас не касается, не касается!
1964-1965
СМЯТЕНИЕ
Повесть
Маша Корабельникова бежала в зеркальный гастроном, где ее мать работала
грузчицей. Маша тревожилась, что не застанет мать - заместительша любит
возить ее с собой по продуктовым базам, - поэтому загадала, что заместительша
крутит у себя в кабинете ручку арифмометра, а мать стоит перед железными
дверями, которые ведут в подвал магазина. На ней темный, словно свинцом
затертый халат, покрытый шрамиками штопки, пятнами ржавчины и масла. Она
держит в кулаках концы косынки и греет на солнце лоб. Болит он у нее. Когда
Хмырь дерется, то метит ударить по голове. Хмырь - Машин отчим, Евгений
Лаврентьевич. Трезвый он молчун, пьян - вредина, вот и прозвала его Хмырем,
хотя и сама не знает, что такое хмырь.
Она бежала по бульвару между кустами облепихи, покрытыми резинисто-
серебристой листвой. И едва аллея кончилась, увидела огромные, зеленоватые
на просвет витринные стекла, вставленные в чугунные рамы.
В гастроном она наведывалась чуть ли не каждый день: нигде не
чувствовала себя проще и вольготней, чем здесь. Продавщицы ей радовались, а
мать с восторженным лицом ходила за нею по пятам. Все давно знали, кем
приходится Маша Клавдии Ананьевне, однако она говорила:
- Дочка пришла! Скучает по мне.
Если она попадалась на глаза директору Стефану Ивановичу,
вдалбливавшему подчиненным, чтобы их домашние и родственники не смели
заходить в магазин со стороны склада, он, неулыба, растягивал запачканные
никотином губы:
- Расти быстрей, Марья, заместительшей возьму.
- Скажете, Стефан Иванович. До заместительш дойти - нужно сперва лет
десять весам покланяться. Правда, моя Маша все на лету схватывает?
- Верно.
Тут бы матери уняться: погордилась - хватит. Не может, вытягивает из
человека похвалы.
- Согласны, Стефан Иваныч, дочка у меня хорошая?
- Куда уж лучше, Клавдия Ананьевна!
Маша помогала матери.
Они сгружали с машин корзины с карпами и серебристым рипусом, ящики с
тбилисским «беломором», при виде которого курильщики бранились, алые
головки голландского сыра, который брали нарасхват, несмотря на то, что он пах
овчиной.
Переделав материны дела, Маша брала в кабинете заместительши один из
чистых, наглаженных до сахарного блеска халатов, приготовленных на случай
прихода рабочего контроля, шла из отдела в отдел, спрашивая продавщиц
голосом сторожа Чебурахтина:
- Не пособить ли шего, девошьки?
Продавщицы смеялись, давали ей какое-нибудь поручение и, принимая чеки
и отпуская товар, интересовались тем, как она учится, какое «кажут» кино,
ухаживают ли за ней мальчики, не собирается ли она после десятилетки
податься в торговую школу.
Отвечая продавщицам, Маша насмешничала и над ними, и над тем, о чем
они спрашивали, и над собой.
Они угощали ее конфетами, халвой, черносливом, грецкими орехами, а то и
чем-нибудь на редкость лакомым: гранатами, атлантической селедкой из
огромных банок, лососем, куриной печеночной колбасой.
Было время, когда Маша редко заходила в гастроном и стыдилась того, что
ее мать грузчица, и однажды из-за этого сильно опозорилась перед англичанкой
Татьяной Петровной. Англичанка была классной руководительницей Маши и
жила в их доме, в том же подъезде и на той же лестничной площадке.
Клавдия Ананьевна и Татьяна Петровна даже как бы немножко дружили.
Клавдия Ананьевна сообщала ей через Машу, когда выкинут гречку, копченую
колбасу, исландское филе из трески или что-нибудь деликатесное, вроде
апельсинов, консервированной налимьей печени, арахиса, маковок и трюфелей.
Англичанка не оставалась в долгу перед Клавдией Ананьевной. Мирила ее со
свекровью и окорачивала Хмыря. При ней он становился смирненьким.
Образованная, что ли? А может, потому, что ее муж работал в газете.
Татьяне Петровне почему-то вздумалось, чтоб каждый ученик написал по-
английски, кем работают его мать и отец.
Маша надеялась, что дадут звонок на перемену, покамест дойдет до нее
очередь говорить. Но Татьяна Петровна вдруг решила спрашивать третий ряд и
начала с последней парты, где сидели Митька Калганов и Маша. Митьке что? У
него отец начальник монтажного управления в тресте «Уралстальконструкция»,
а мать солистка хоровой капеллы.
- У меня отца нет, - сказала Маша по-русски. - Верней, есть. Но он в другом
городе. - И по-английски: - Май фазер из э машинист. - И снова по-русски: - Он
машинист загрузочного вагона на коксохиме. Отчим тоже работает на
коксохиме. Я, правда, не знаю кем. Знаю только - в каком-то фенольном
отделении. И что работа там вредная.
- А кто твоя мать, Корабельникова?
- Если у тетеньки из фенольного родится ребенок и она будет его кормить
грудью, то он умрет к шести месяцам. Поэтому почти у всех тетенек из
фенольного дети растут искусственниками. Кормилицу ведь не найдешь.
Кормилицы были только при царизме.
Маша знала, что у нее удивительные волосы. На свету они пепельно-
серебристые, в сумерках голубые, в темноте синеют, как морская волна (это по
словам Митьки Калганова, ездившего в Керчь).
Она наклонила голову так, чтобы волосы закрыли левую половину лица,
чуточку постояла, предполагая, что класс и англичанка любуются ее волосами, и
села.
- Что же ты не сказала, кем работает твоя мама?
- Вы же знаете.
- Чувство меры, Корабельникова!
- Май мазер из эн экаунтэнт.
- Кто, кто?
- И всегда-то, Татьяна Петровна, вы меня переспрашиваете. Не буду
повторять.
- А, ты стыдишься, что твоя мама грузчица. Сегодня ты стыдишься, что она
грузчица, завтра будешь стыдиться родства с ней. Древнегреческий поэт Гесиод
сказал: «Труд никакой не позорен. Праздность позорна одна». Почти три тысячи
лет прошло впустую для таких, как ты.
Мать таскала в рогожных кулях вилки белокочанной капусты. Маше не
терпелось, чтобы мать быстрей прочитала письмо, которое она получила от
отца. Она не дала матери взять очередной куль и сама подладила под него плечо,
сунув ей в карман конверт, с которого глядел улыбчивый космонавт Попович.
В подвале, куда Маша, дрожа от натуги, притащила куль и где задержалась,
унимая дыхание, мать подошла к ней и заплакала. Обиделась, наверно, что
Маша рада отцовскому приглашению приехать на каникулы? В прошлом,
позапрошлом и позапозапрошлом году, когда Маша не поехала в гости к отцу,
мать внушала ей, что она должна его простить и навещать, несмотря на то, что
он ни с того ни с сего оставил их и сбежал. На этот раз она стала укорять ее в
неблагодарности.
- Он тебя только на ножки поставил, а я тебя вон какую лесину выходила!
Маша расплакалась, порвала письмо, кинулась из подвала вверх по бетонной
лестнице. На душе было почти так же бессолнечно, как зимой, когда сидела в
кузове грузовика возле гроба маминого брата. Он был зоотехником, заблудился в
буран и погиб вместе с конем. Дядя был умным и добрым: видя нехватки в их
семье, сам покупал Маше одежду. Тогда, в гремучем грузовике, ей казалось, что
все радости позади. И теперь что-то похожее. Счастье? У кого-то будет, у нее -
нет. Желания? Лучше ничего не желать.
Из магазина Клавдия Ананьевна пришла в сумерках. Маша играла в
бадминтон с Митькой Калгановым. Играла, как он сказал, индифферентно. Ну и
что - индифферентно? Все равно. Бадминтон? Бессмыслица. Проигрыш и
выигрыш - тоже.
- Доченька.
- Митьк, бей.
- Матушка тебя зовет.
- Бей!
«Матушка». Идет. Станет ластиться. Безразлично, что она будет
нашептывать и чем оправдываться. И совсем не жалко, что она усталая.
- Дочура, я отбила телеграмму. Пришлет на дорогу, сразу и поедешь. Деньги
просила на главпочту. Скажем отчиму: ты едешь в Юхнов к моей маме. Мол,
городишко там уютный. Заводов нету. Кругом леса и реки. Да смотри не
проговорись. А то Евгений Лаврентьевич... кто его знает, как он на это поглядит.
- Мать побрела к парадному.
До чего же она умаивается за день, милая мамка! До чего же стары на ней
тапочки! Треснули в запятниках, прошмыгались на подошве.
Маша бросила Митьке Калганову ракетку. Догнала в подъезде мать.
Целовала так долго, что та даже рассердилась.
- Вот лань. Голова закружилась.
Когда она стала учиться в школе, то послала бабушке письмо: просила
прислать карточку отца.
Бабушкино письмо вытащил из почтового ящика Хмырь. Он вышагнул в
прихожую, где Маша, скинувшая пальто, расправляла банты на косичках, и
поднес к ее лицу фотографию.
- Видела?
И его рука - на тарантула походила в тот момент - сломала и скомкала
карточку.
Девочка запомнила башню танка, букет цветов, рядом с ним - волнистый
толстый шлем. А того, на ком был шлем, совсем не запомнила.
Маша расспрашивала мать, какой он из себя, папка. Высокий! Значит,
ростом удалась в него. Ямочки на щеках! Досадно, что не передались. Широк в
плечах? К счастью, у нее маленькие плечи. Каштановые волосы?! Так чьи же
передались ей? Глаза зеленые? И у нее точь-в-точь такие.
До Москвы Маша летела на самолете. Была болтанка. Все травили, кроме
нее и двух молодых военных летчиков. В Домодедово, когда сходили по трапу на
поле аэродрома, один из летчиков обернулся к Маше:
- У тебя, девушка, идеальный вестибулярный аппарат. Подавайся-ка после
школы в авиацию.
С вокзала перед посадкой на поезд она послала Калганову открытку:
«Митьк, у меня идеальный вестибулярный аппарат. Торжествуй, а также вырази
благодарность моей маме».
На вокзале в городе отца ее никто не встречал. Она должна была «отбить» из
Москвы телеграмму, но не отбила. Пресно это, когда человек выходит из поезда,
его встречают, везут к накрытому столу, во всем предупредительны, и никаких
неожиданностей и приключений. Как разыскать улицу Верещагина, Маша не
стала спрашивать. День большой, до вечера разыщет. Пошла по обочине шоссе.
Оно было булыжниковое, лоснилось, пропадало из виду в голубом проломе
березовой рощи.
В сторону вокзала промчался на красном мотоцикле мужчина в берете. Не
отец ли? Может, каждое утро приезжает к поезду, а сегодня немного запоздал.
Нет, наверно, все-таки не отец. Он металлург и навряд ли будет носить берет. У
них, в Железнодольске, почти все металлурги носят фуражки.
В пышечную, где автомат спек для Маши воздушно-мягкое кольцо, вошел
мужчина с мальчиком. Он был не брит, часто вздыхал. Он не ел, только, сидя на
корточках, дул на кофе и давал мальчику откусывать от пышки. Мальчик может
оказаться Игорешкой - ее родным братом, а мужчина - отцом.
Она хотела подойти к ним, заговорить, но сдержалась: сколько будет
удивления и восторгов, если после, в доме по улице Верещагина, они узнают
друг друга.
Неподалеку от рощи ее захватил дождь. Он быстро заштриховал воздух. На
бегу Маша запрокинула лицо и видела, как за сверканьем ливня выгибается под
солнцем радуга.
На краю рощи, чуть особняком, стояла могучая береза. Крона стогом. Под
эту березу и бросилась Маша с мостовой. И были для нее чудом, как и штрихи-
дождины, как и радуга под солнцем, - черные ромбы по белой коре. Сюда же,
под березу, прибежали с шоссе велосипедисты. Велосипеды они тащили,
поддевши раму плечом. И Маша, прижавшаяся спиной к теплому стволу,
очутилась в двойном кольце: внутреннее кольцо - велосипедисты, внешнее -
велосипеды.
Смутилась: сразу столько незнакомых мальчишек - и ощипала мокрое на
груди платье.
Они, улыбаясь, глядели на Машу, она посматривала сквозь слипающиеся
ресницы на тех из них, кто был в поле ее зрения, и все равно в минуту
рассмотрела этих мальчишек и начала про себя подтрунивать над тем, что они
держат фасон, а все под одну гребенку: в кедах, шортах, зеленых майках и в
каскетках с голубым целлулоидным козырьком.
Сивый мальчишка, который стоял напротив нее, вдруг крикнул с шутливым
изумлением:
- Ребятишки, эврика! Я открыл путешественницу.
Велосипедисты загалдели, нарочито удивляясь тому, что будто бы сами не