Красной площади, ни с Манежной, ни с Каменного моста, ни с Москворецкого -
как с набережной Тореза. Они походят по улицам, пока не начнут пускать в
Кремль. Потом осмотрят его и поедут на Ленинские горы, а оттуда он проводит
ее к поезду.
Маша давно мечтала увидеть Кремль. Это желание сделалось нетерпеливым
после того, как Наталья Федоровна, рассказывая Маше свою историю,
упомянула о том, что, бродя по Кремлю, вслушивалась в родную русскую речь.
При воспоминании об этих словах Натальи Федоровны и о том, что скоро
сможет побывать в Кремле, Маша ощущала в себе что-то лучистое, перед чем
отступают беспокойство, отчаяние, грусть. По-другому, но горячо и неотступно
мечтала она увидеть Московский университет на Ленинских горах. Она робко
помышляла о будущей попытке поступить в университет и загадывала: если
нынешним летом увидит его вблизи, то что-то в ней произойдет такое, от чего
она станет здорово учиться, и тогда не страшен конкурс.
И вдруг Маша сказала, что отправится на аэродром.
Всю дорогу зудела о Москве, и вот тебе на! Вопреки явственному
обыкновению, Владька потребовал, чтоб она объяснилась.
- Я должна улететь утром, - угрюмо ответила она.
Он не настаивал, лишь резонно заметил, что у нее два часа в запасе: все
равно билет ей продадут, если остались места или кто-то отказался лететь,
только после регистрации пассажиров. Чего бессмысленно томиться в порту,
коль можно взглянуть на Кремль?
Она отказалась.
Владька посадил Машу в электричку. Быстро вышел на платформу:
пантографы примкнули свои черные лыжи к проводам, и под вагонами
лихорадочно застрекотали моторы.
Сквозь собственное отражение в окно он смотрел на Машу. Она не
поворачивала лица, будто не замечала Владьку. Зигзаг в ее настроении он
воспринял как «девчоночью мерихлюндию», которую, по наблюдениям за
сестрой, выводил из капризов подкорки, вызываемых особенностями
возрастного развития и чисто женским свойством - во всем полагаться прежде
всего на безотчетные сигналы и эмоции. Но, глядя на голову Маши,
склоненную, как над гробом, он почувствовал, как захолонуло сердце: да у нее
скорбь, ясно осознанная скорбь.
Маша кивнула ему, полуприкрыв веки. Электричка тронулась, и он,
недоумевающий, не отступил от вагонов, и стеклянно-зеленые плоскости
сквозили мимо, и завихренный воздух хлестался об него.
Он запретил себе гадать, отчего Маша скорбит, потому что ни в чем не
находил серьезных причин для этого и потому что не любил возводить всякие
там психологические построения, тем более на зыбких домыслах. Однако,
изнывая в очереди на такси и потом мчась по очнувшейся от сна столице, он то и
дело невольно задумывался, что же приключилось в мире Машиного
подсознания.
Владька, пригорюнясь, впервые придал значение тому, что едет не просто по
городу, а по Москве. Еще не сознавая того, что он предощущает свою будущую
причастность к возвышенной жизни великого города, он удивлялся тому, что
воспринимает по-родному шоссейное зеркало Садового кольца, броско
повторяющего впереди едущий грузовик, в кузове которого вольготно
полулежит парень, утвердивший каблуки сапог на алые головки сыра. Даже
сквозь мучительную озадаченность при воспоминании о скорбном лице Маши
Владька не терял непривычно острого интереса к скольжению стенного камня с
масками львов, балконами, мозаикой, с аквариумным сном витрин, челноками
стрельчатых окоп, с голубями на капителях...
Этот путь, не однажды проделанный в автомобиле (ездить на такси -
Владькина страсть), всегда словно бы проносился впродоль его взгляду и ничем
не запоминался, кроме как общим впечатлением. Теперь Владька поразился
своей прежней невосприимчивости. Проехавши улицей 25 Октября и проездом
Сапунова, правую сторону которого составляло здание ГУМа, он пообещал себе
пройти здесь пешком хотя бы ради того, чтобы понять затейливый
архитектурный ритм ГУМа.
А когда машина покатилась по брусчатому скату Красной площади,
несуразность храма Василия Блаженного, - она слагалась, по мнению Владьки,
из несоразмерности подклета и столпов, из цветового перехвата, из множества
маковок, кокошников, шишек, долек, звезд, шатров, арок, - несуразность эта
показалась ему такой притягательной, яркой и мудрой, что он встрепенулся,
словно вдруг увидел всю Россию, и, перекручивая шею, просветленно
оборачивался на храм.
По набережной они пронеслись от прозора Москворецкого моста до прозора
Каменного: Владька надумал вернуться на вокзал, чтобы поехать вдогонку за
Машей.
Его бабушка по матери, если ей довелось проковылять по двору или сходить
в гости, дома напевно говорила о том, что дивовалась зарей, тополем,
детишками или еще чем-нибудь другим. Владька же, обычно веривший всему,
что ни скажет бабушка, досадовал на ее способность к неумеренному и
бесцельному созерцанию.
Пока такси свистело по набережной Мориса Тореза, Владька смотрел на
Кремль. Соборы стояли белые. Над золотой главой Ивана Великого взвивались
солнечные сполохи. В проемах самой колокольни и в проемах звонницы
раструбисто темнели колокола. Перед нырком под мост он наткнулся взглядом
на Водовзводную башню, вспомнил, что не обратил внимания на другие башни,
но машина уже сворачивала с набережной, и он только и ухватил глазурно-
зеленое мерцание черепицы и зубчатость стены.
В том, как он смотрел на Кремль, угадалось ему бабушкино дивование. Он
заломил пятерней челку и стыдливо зажмурился.
Через полтора часа он был в Домодедове. Здание аэропорта было тоже
стеклянное, как и кафе, где он до того был пьян, что поцеловал Машу («Как она
рассердилась! Не дай бог!»).
Маша сидела в кресле с никелированными подлокотниками. Ее лицо по-
прежнему было трагическим, как в электричке. Ему показалось, что мужчины,
проходя мимо нее, замедляли шаг. От этого стало жарко. Он глядел на нее сквозь
стену. Подле Маши сели пунцовые парни в разляпистых кепках и начали
наклоняться к ней, конечно, заигрывая опробованными фразами. Она поднялась,
а у Владьки резко застучало сердце. Он бросился к входу. Мигом позже замер.
Заметит? Не заметила.
Остановилась у киоска, где продают сувениры. Вскинула голову. Пепельные,
гладко-прямые волосы занавесили полукруглый вырез платья на спине. Смотрит
на прицепленного к гвоздику витрины Емелюшку - лыковые лапоточки, белые
порточки, вышитая рубаха, шапка гоголем. Беспокойно оглянулась, будто
поискала кого-то глазами. Он притаился: как зал у него на обзоре, так и он у
зала. Вздохнула, тронула щеки ладошками (наверно, горят?), нагнулась над
планшетом со значками.
Он был голоден. Нет-нет и возникало ощущение, что он теряет равновесие.
Неужели от вчерашнего шампанского? В глубине зала вырисовывались колбы,
почти всклень наполненные соками - томатным, виноградным, яблочным. Рядом
сиял нержавейкой титанчик, из его крана, пыхающего парком, лился кофе.
Подойти бы сейчас к Маше, разогнать ее неизвестно откуда взявшуюся
печаль, поесть вместе с нею горячих мясных пирожков, запивая их то соками, то
кофе.
Потоптавшись возле стеклянной стены, зашагал на станцию. Радовался
тому, что приехал и увидел Машу, а также тому, что выдержал, не подошел к
ней.
Все места на утренний самолет Ил-18 были проданы, и все пассажиры
вовремя зарегистрировались.
Носильщик отсоветовал Маше идти к начальнику аэропорта, зато обнадежил
подсказкой.
- Попросись у командира корабля. Авось и возьмет. Вон он. Ну, грек,
коричневый. Да портфель держит, как у баяна меха. Шуруй. Упустишь.
Лепетала о больной матери. Он слушал вполуха. Маша прервала его, и он,
вероятно, старался в точности удержать в памяти приготовленные слова,
которые девчонка помешала ему произнести. По-прежнему глядя на своего
собеседника, отказал: есть строгий закон, карающий летчиков за перегрузку
самолетов. Когда она отступила, командир скосил в ее сторону буйволиные очи
и спохватился, что на его корабле не хватает одной бортпроводницы. Велел
покупать билет и в пути не жаловаться. Она похвастала: у нее идеальный
вестибулярный аппарат! Физиономии летчиков подобрели.
На подъеме Маша быстро поняла нерасшифрованное предупреждение
командира корабля: самолет ворвался в облачность и вскоре, теряя гул моторов,
начал падать. В туловищах пассажиров как бы произошла усадка. Хоть Маша в
прошлый рейс и приучилась не пугаться воздушных ям, боязнь, что самолет
разобьется, заставила ее поджаться.
Моторный гул вернулся на надрывной ноте, отвердел, падение
прекратилось. Сильно поваживало хвост. Под брюхом - молоко. Таращишься,
таращишься - оно невпрогляд. А ведь внизу совсем близкая на развороте
Москва.
Эшелон был задан самолету на высоте семи тысяч метров, но и когда
достигли этой высоты, болтанка не кончилась: ломились сквозь горы облаков.
Командир попросил Машу раздавать пакеты и подбадривать пассажиров. Он
восхищался тем, что она как стеклышко, тогда как травят даже мужчины.
Признался, что, посудачивши, они с приятелем вспомнили про вестибулярный
аппарат одной юной девушки и от души посмеялись.
Беленькая стюардесса сообщила Маше, что закрылся Железнодольск.
Пришлось садиться в Челябинске.
Проголодавшаяся Маша наконец-то позавтракала. Узнав, что Железнодольск
навряд ли скоро будет принимать самолеты, и вновь встревоженная тем, как там
мама, она позвонила Татьяне Петровне.
Повезло: застала ее дома. Обычно в июле Татьяна Петровна отдыхает с
мужем и детьми в горах Башкирии.
Оказалось, что Татьяна Петровна бывает у ее матери в больнице. Хоть
Татьяна Петровна очень добра, да и дружит с ее матерью, в мыслях не особенно-
то верилось, что она, такая грамотная, гордая, будет ходить в больницу к
магазинной поломойке и грузчице.
Маша разрыдалась, еще ни о чем не спросив.
Татьяна Петровна утешила ее. Операцию Клавдии Ананьевне отменили. Она
лежит, как в люльке, из-за трещинки в позвоночнике, болей нет, срастание
проходит нормально. После излечения годик отдохнет, снова сможет работать.
Хмырь поплатился за свою драчливость, дружинники забрали его. Но прощен -
в последний раз. Клавдия Ананьевна умолила. Мать ждет тебя. На днях она
сказала, что все-таки счастлива: «Дочка у меня - ни у кого лучше!»
Железнодольск, не принимавший самолетов из-за низового ветра, открылся
незадолго до заката.
Летели над облаками. Эта белая безбрежность, кое-где сбрызнутая солнцем,
навеивала бесконечные думы. И мнилось, нет выхода ее надежде, как, что ли,
нет сейчас просвета в облаках.
Этой угнетенности предшествовало отчаяние. Оно ворвалось в душу со
словами Татьяны Петровны, которые пролизывал треск громовых разрядов.
Мама, мама обманула ее, свою Машу! Сроду не обманывала, и вдруг. . Зачем?
Ящик с маслом, огуречная шкурка... Щадила ее. Ведь знает: лучше правды
ничего на свете нет. Пусть горе, зато ясность. Да как посмел Хмырь избить ее
маму?! Он смеет, давно смеет. Но больше этого не будет. Обманула! А может,
обманывала и раньше? Не надо, не надо... Заберу ее. Работать пойду. Школа?
Университет? Ну их. Устроюсь на завод. Дадут комнату. Сразу отличусь - и
дадут. А пойдет ли мама ко мне? Да она не захочет, чтобы я бросила учиться. И
не просто ей уйти от Хмыря. Неужели нет выхода?
Молчание неба. Беззвучна и глуха невидимая планета. А где-то позади за
тысячеверстными заторами облаков - солнце. Крикни - и не дрогнет
пространство. Выпрыгни - и словно тебя и не было.
Ничего ты не можешь и не значишь в небе. И ничего ты не можешь и не
значишь в Железнодольске. Тогда зачем ты? Наверно, зачем-то нужна. Все,
наверно, для чего-то нужны. Работать, думать, летать... Нет, что-то произошло,
происходило... А Владька, Наталья Федоровна, отец... Там, с ними, для себя и
для них, она что-то начала значить. Там она была как не сама, будто на время по
чьему-то доброму волшебству в ней подменили душу и ум. И скоро она станет
прежней, даже становится прежней. Даже вроде начинает бояться того, что она
не сможет забрать маму и не сумеет ее защитить от Хмыря. Нет, только
необходимо действовать, рваться к бесстрашию. И будет счастлива мама. И
конечно, и она будет счастлива. А если не будет?.. В счастье ли единственный
смысл жизни? А может, высший смысл в том, чтобы не бояться несчастья и
решаться на такие перемены, к которым путь на грани катастрофы, а то и в
катастрофу? Погоди, погоди! Как я подумала? И можно ли так думать и
следовать этому?
Пустыня облаков. Где сизо, где оранжево, где теневая синь. Барханы. Белый
саксаульник. И мираж озера. Прозрачного. Да нет же: это проран в облаках.
Лесная курчавина, лоскут поля, гора. И новый проран. Квадратный. И черная
почва. И в воздухе черные гейзеры пыли. С чем-то сходство. А! Она и Сергей
Федорович на краю лаза. Смотрят в угольную башню, на дне - отец. Он орудует
длинночеренковой лопатой, а снизу, в спрессовавшуюся шихту, подают воздух,
он просаживает шихту, вздувая угольные смерчи. Сон или явь? Прошлое или
настоящее? К чему она летит? А может, падает? Или, может, прошло несколько
лет, и мама на пенсии, и живет в комнате, полученной ею, Машей, а сама она
учится в университете вместе с Владькой?
1968-1970
ЛЯГУШОНОК НА АСФАЛЬТЕ
Повесть
1
Тамара страшилась возвращения Вячеслава. Не потому страшилась, что
разлюбил, что будут укоры и ревность. Чутье подсказывало: он по-прежнему
бредит ею. Тамара страшилась того, как бы Вячеслав не поддался влиянию отца.
Слышала от самой тети Усти, что Камаев грозил выгнать Вячеслава, если он,
придя со службы, будет вязаться с Томкой, поэтому мечтала, чтобы Вячеслав
вернулся из армии попозже: хотелось продлить время надежды. Но он явился,
едва опубликовали указ о демобилизации.
Тамара ехала из института. Улицу Тополевую, вверх по которой скользил
трамвай, только что полили. В темном зеркале мостовой плыл красный вагон и
пульсировали электрические вспышки. Она любовалась отражением трамвая и
набеганием отражения трамвая на отражение деревьев, реклам, узорчатых
чугунных балконов, неба с облаками.
Мало-помалу ее внимание отвлек чей-то бег, упорно настигавший трамвай.
Хотела высунуться из окна, но отпрянула: к ее локтю тянулась коричневая рука.
«Назир! Убьет!»
В следующий миг она усомнилась в том, что рука, тянувшаяся к окну,
Назирова: слишком крупны суставы пальцев, у Назира персты - тонкие,
длинные, сизые.
Выглянула. Вячеслав! Отстает от трамвая, но продолжает бежать.
Стремящееся лицо азартно.
Рванула рукоятку для открывания дверей. Сипение воздуха, двери
сложились в гармошку, выпрыгнула на мостовую.
Вячеслав летел на Тамару. Чтобы не сбить ее, крутанулся и начал падать.
Она тоже крутанулась, схватив его за борт мундира, и они удержались на ногах.
Вячеслав обнял Тамару за плечо, знойно дышал в волосы. Она приникла к
погону лбом. Был приятно горьковат запах пота, впитавшийся в мундир.
Вячеслав позабыл о сержанте Коняткине. Он увидел Тамару и бросился за
трамваем, когда проходили с Коняткиным мимо швейной мастерской. Привалясь
к оконной решетке и скаля зубы, Коняткин балагурил с портнихами.
- Славка, у вас в городе дебелые девки! - весело крикнул он оттуда. -