Лягушонок на асфальте (сборник) - Задорнов Николай Павлович 21 стр.


гипотезы, за исключением гипотезы Канта, что сверхволя и сверхмужество

Заратустры дали повод для зарождения фашистского надчеловека и

недочеловека.

Маша, хотя она и сама «завела» Владьку, досадовала, что он, иронизируя над

отцом, говорит, совсем не стесняясь женщины с янтарным браслетом на

запястье, таджика, двух, длинной и пеньковатой, старушек в черном, едущих не

то с богомолья, не то на богомолье. И когда пеньковатая старушка смиренно

отметила: «Честит сынок папашу», а длинная на это кивнула, а таджик

покривился, Маша покраснела и заерзала, стыдливо ожидая, когда Владька

замолчит.

Владька слыхал, что сказала старуха, и видел, как восприняли ее замечание

товарка и таджик. Однако не замолчал: он говорит об отце не им, а Маше, и они

не имеют моральных оснований выказывать свое отношение к его словам:

только невежды не признают права на обособленность человека и человеческих

групп в любом многолюдье; привыкли врываться по-налетчески в мир чьей-то

откровенности и доверительности. А Маша не понимает, что это ненормально,

негуманно.

От внимания Владьки не ускользнуло и то, что его отец чем-то понравился

Маше и что она хотела бы это высказать, да ее удерживает локаторная

пристальность посторонних ушей.

Якобы для того, чтобы узнать у проводниц, где будут долгие стоянки, он

позвал Машу с собой. И хотя она еще не возразила ему, начал убеждать, едва

очутившись в тамбуре, что на бумаге, которую зря переводит отец, кто-то мог бы

научиться решать задачи, изложить инженерный реферат или провести

социологическую анкету.

- Отец указывает на очевидное, поэтому - презирай меня за это - я издеваюсь

над ним.

- Ну и дурак. Он заботливый, а ты равнодушный. Наш город заволакивает

газом. Мы судачим, ноем, ворчим и никуда не обращаемся.

- Заблуждение! Крапунов, вроде папаши, довольно много. Возможно,

каждый пятый пенсионер.

- На котлы ЦЭС поставили пылеуловители. Уверена - крапуны помогли.

- Наивно. Трубы электростанции выбрасывали в сутки сто тонн угольной

пыли. В год получалось тридцать шесть тысяч тонн. Расточительно. Поставили

пылеуловители. Продиктовано экономикой.

- И заботой о здоровье.

- Объективно - да.

- Молчать, по-твоему, лучше?

- Бумагомарание не производит действия. То есть нет, производит:

смехотворное действие. Пора, Маша, мыслить. Для начала осознай, какое место

отведено человеку в металлургической промышленности.

- Ты меня не забивай и не уводи от спора. Твой отец тревожится...

- Он кокетничает. Будто бы печется о благе народа. В сущности, он

эгоцентрист. Сколько помню, от семейных забот он всегда уклонялся, в другие

не успевал войти. Сегодня в Одессе, через месяц в Бобрике-Донском, через

месяц - под Искитимом.

- Ладно. Ты меня не склонишь к безразличию.

- Я тебя склоняю к разуму.

- Как будто я дурочка.

- Дурочка не дурочка...

- А ты, а ты...

Негодование Маши перестригло ее дыхание, и она бросилась из тамбура.

В гневе и растерянности она остановилась перед стеклянной дверью,

захватанной пальцами. Хотелось упасть, заплакать, погибнуть.

Позади железно бухнула дверь. Мимо скользнул Владька. Распахивая

стеклянную дверь, полуповернулся.

- Первое: я нарочно провоцирую на спор. Второе: я подтверждал крыловское

«А Васька слушает да ест». Третье: хорошо тебе, Маша, ты не думаешь, что ты

гениальна! И четвертое: поехать бы нам вместе в математический лагерь!..

Он пошел по вагону, Маша невольно потянулась за ним. Боялась, что в купе,

встретясь с Владькиными глазами, засмеется. Посматривала в окна направо-

налево, затягивая лицо в строгость. А когда увидела Владьку - он забрался на

верхнюю полку, лежал на животе, приложив щеку к мягкому хлорвиниловому,

исполосованному «молниями» чемоданчику, - прыснула в ладони. Он

улыбнулся, но как-то присмирел, - словно откуда-то из одиночества, где горевал

о самом себе.

К областному городу, конечному пункту следования поезда, подъезжали в

зеленоватом свете заката. Их вагон, московский, отвели на боковой путь,

занятый прикольным составом снегоочистителей. В полночь вагон прицепят к

московскому поезду, и они поедут дальше.

Попросили старушек покараулить чемоданы. Спрыгнули на кучу щебня.

Поле, заплетенное рельсами, зубцы разноцветных сигнальных огней в

притуманенности сумерек, небо, отделенное от планеты крупноячеистой сетью

троллей, - во всем этом чудилось что-то ярко-неземное, наводящее оторопь,

влекущее. Невольно взялись за руки. Скакали через рельсы. Лучи светофоров,

желтые, зеленые, красные, вращались, как самолетные лопасти.

За рельсовым полем был пустырь; дальше огнился город пластинами окон,

вязью газовых реклам, фарами, фонарями. Среди зданий выделялся стеклянный

куб, наполненный сварочно-голубым светом. На этот стеклянный куб, не

придерживаясь тропинок, Маша вела Владьку. В кубе находилось кафе.

Согласно вошли туда. Пробирались к свободному столику, чувствуя в себе

что-то новое. Казались себе взрослыми и, как никогда, красивыми. Оба впервые

были в вечернем кафе, и это безотчетно возводило их отношения на ступеньку

выше детских. Они не догадывались об этом, но в их ощущениях уже

увязывались придавшие им новизну светонаполненность кафе и любование,

которым встречала их публика, та независимость, с которой входили в зал,

радуясь существованию этого сверкающего мирка.

Столешница черноногого с алюминиевыми копытцами стола была розова.

Стулья, гнутые из металлического прута и оплетенные чем-то синтетическим,

тоже розовы. Официант - тоненький юноша, пронося на соседний столик

приборы, подтолкнул к локтям Маши карточку, а вскоре гарцевал перед

Владькой, записывая заказ. Официант не удивился тому, что они не брали вина,

мигом определив, что пришли абитуриенты, - так он называл всех непьющих

посетителей. Но все-таки искушающе, с лукавым прищуром предложил Владьке

взять шампанского.

- Не жажду, - ответил ему Владька и вопросительно взглянул на Машу.

- Давай попробуем? - сказала она.

- Считаю - незачем.

- Закажи. У меня есть деньги.

Владька холодно, словно диктуя, тем самым давая официанту знать, что

презирает его, произнес:

- Бутылку шампанского.

Когда официант удалился, Маша, которой понравилось, что Владька легко

поддался ее уговору и проявил твердость к официанту, скользнула ладонью по

его плечу. Владька понял: она благодарна ему и просит не сидеть букой. Он

переменился и больше не проявил к официанту враждебности.

Официант - он приготовился подкусить широту кавалера с черной челкой -

обрадовался его неожиданному дружелюбию, потому что ему хотелось

поглазеть на милую девчонку, у которой необычайный цвет волос - голубые

сквозь сигаретный дым - и которая совсем не походит на фиолетово-чулочных

разгульных малолеток. Он уверился, что не ошибся: Маша слегка пригубила из

бокала шампанского и не стала больше пить, хотя ее и упрашивал заносчивый

паренек.

Странно и приятно было Маше смотреть на пьянеющего Владьку. Ей

захотелось, чтобы шампанское ударило Владьке в ноги и она бы вела его на

поезд, как однажды вела домой англичанка Татьяна Петровна поднабравшегося

мужа, а он хорохорился, уверяя Татьяну Петровну, что его любовь к ней

безначальна и бесконечна, как время.

Владька выпил почти всю бутылку, но шампанское подействовало ему не на

ноги (держался он твердо), а на голову: он безудержно хохотал, рассказывая о

гильотинировании великого французского физика Лавуазье.

Над пространством пустыря призрачным облаком вздулась электрическая

белизна: то горели в высоте световыми сотами надстанционные прожекторы.

Выпала роса, и запах полыни приятным волнением отзывался в груди.

Владька прельстился тщеславным желанием показать перед Машей свой ум

и начал кричать в небо, будто оттуда управляли земной жизнью, что ни за что не

променял бы трагическую ненадежность двадцатого века на идилличную

безопасность древности.

Приспустив ресницы - он отметил, - Маша уставилась на него, и

воодушевленно пустился в импровизацию.

Прощаясь с Владькой, Торопчины целовали его. Он стоял остолбенело-

отстраненный. Тогда-то Маша и заметила, какие у Владьки губы. Верхняя губа с

глубокой ложбинкой, переходящей по краям в твердо-четкие грани. Если

верхняя губа указывала на его властность и целеустремленность, то нижняя,

рыхловатая, детская, - на то, что он размазня.

В поезде Маша тревожно вспоминала, что заметила, какие у него губы, и не

решалась задерживать на них взгляда. А в кафе она почти неотрывно смотрела

на губы Владьки. Потупится или отвернется, и вот уж снова примагнитились

глаза к его губам.

Ораторствуя, Владька сопоставлял столетия, общественные формации,

идеалы, но это не захватывало Машу. Затронули ее, и то на какую-то минуту,

Владькины рассуждения о борьбе сознания. Он так и заявил: «моя теория». Он

делил сознание на два рядом текущих потока, струи которых схватываются,

отталкиваются, взаимно замутняются. Левый поток - «прометеический»:

философские и научно-инженерные открытия, уважение к народу и личности,

поиски возвышающихся истин, противодействие тиранам и эксплуатации.

Правый, враждебный ему поток - «керберический» (по кличке трехголового пса

Кербера, стерегущего Аид), - он отождествлял со всем несправедливым,

безмозгло фантастическим, отбирающим надежды, приводящим к изуверству и

войнам и, в конечном счете, подготавливающим человечество к

самоуничтожению.

Маша постаралась вникать во Владькины умствования, но ей побрезжилось

смешное в его хмельном разглагольствовании о вещах больно уж сложных не

только для какого-то мальчишки, пусть был бы он и гениален и трезв, а для всех

башковитых людей на свете. И все-таки не это отвлекло Машу. Его губы

отвлекли. А он-то распинался!

Он отер губы. Не осталась ли на них салатная сметана, пропитанная

свекольным соком? Нет. А Маша как уставилась, так и смотрит на его губы.

Чем-то ждущим было сосредоточено ее лицо. И вдруг он чмокнул Машу в

приоткрытые губы, и отшатнулся, и увидел ее смятение, и виновато ломился за

ней через конопляник, попавшийся среди полыни, и просил прощения, и обещал

никогда не целоваться.

Ей было радостно, она крепилась, чтобы не засмеяться (если рассмеется,

смеяться будет до изнеможения), но в душе-то она смеялась над ним.

Поезд катил по Москве, ее ранняя пустынность насторожила Машу: не

случилось ли чего?

Веселый Владька, захлестывая «молнии» чемоданчика, пробовал свистеть,

но сквозь его зубы только раздавалось цырканье воздуха. Маша не стала

озадачивать его своим соображением о тревожной пустынности Москвы и

скользнула за проносившей простыни проводницей.

- Тетя, почему на улице нет народу?

- Дрыхнет народ-от. Народ-от, он тож отдыхат.

- А...

- Вот те и «а». Счас не спит только петух на насесте, мы с тобой да кума с

Фомой. Ты чего подумала? Жизнь идет по расписанию. Ну, быват где и

застопорится, где и постоит перед семафором, и дальше айда-пошел, аж буксы

горят. Ты страхи-от отставляй. Настроение поддерживай. Всяку канитель - через

крышу аль плетень.

- Ловко у вас получается.

- Куда как ловко. Муж на войне остался, братья тож. Дочка в бараке сгорела.

Я также в вагоне дежурила. Ночью пожар. Провода загорелись. Она спала - не

добудишься. У меня все ловко. А у тебя?

- У меня мама в больнице.

- Вылечат. Племянницу летось на производстве автотележкой об стену

жулькнуло. Таз раздавило. Думали - калека. Нет, срастили ее. К лету совсем

оклемалась. И взамуж собиратся. И маму твою должны вылечить.

- Не сердитесь.

- Нету того в обычае. Кабы все от самих... Накопится сердце, оно и

выбрыкнет финтифлюшку. Ты каяться, а ведь не ты выбрыкнула, оно

выбрыкнуло.

В прошлый раз, пока ехала на электричке да пока выстояла битый час за

билетом, Маша только и успела сбегать в ближний магазин. Машу пугали

злобно устремленные стаи легковых машин, и она, добираясь до гастронома и

обратно, лишь мельком взглядывала на привокзальную Москву, поэтому ей мало

что запомнилось, кроме эстакады, по которой пролетели в паре электровозы, и

дылдистого, препятствующего облакам здания, которое казалось

заваливающимся через эстакаду. Сквозь опаску, нагнетенную автомобилями и

высотной гостиницей, Маше увиделись башенки вокзалов, острые,

восхитительно-картинные, но она смутно запомнила их: остался мираж узорно-

белого, зеленого, откосного, чешуйчатого.

Под площадью был переход. Владьке не терпелось спуститься в кафельную

подземную глубину, но Маша захотела пойти поверху, по площади. Она мечтала

вновь увидеть башенки, однако забыла об этом, потому что нежданно поддалась

такой тревоге: мать, может, при смерти, а она оттягивала отъезд. Мало ли что

билеты на самолет были проданы на пять дней вперед. Другая изревелась бы, но

вынудила аэропортного начальника отправить ее. Ночью бы наверняка пересела

на Ил-18 и уже была бы возле матери.

У Маши было паническое воображение.

Может, после операции позвоночника мать лежит вниз животом. Сбоит

сердце. У здоровой, и то сбоит. Няни и сестры молодые, привыкшие к крови,

стонам и к тому, что больные умирают, черствы и не позаботятся повернуть на

бок, а мать застенчива, терпелива, не попросит, не пожалуется... И вся ее

надежда только на Машу - ухаживать будет, бодрость духа поддерживать, еду

приносить. А Маши нет и нет, и мать кручинится, и думает, что Маше

поглянулось у отца и она решила у них остаться (один Хмырь вынудит), и

позабыла, как мать воспитывала ее, и баловала, пускай украдкой, всякими

сладостями не хуже, чем Митьку богатые Калгановы. И сейчас мать, должно

быть, хочет умереть.

Чувство вины - как болото. Барахтаешься, барахтаешься и все сильней

увязаешь.

Если мать умрет, Маша не сможет жить. Никто не узнает, что мать погибла

из-за ее эгоизма, но сама-то Маша будет знать, и этого не преодолеешь.

И она ставила себе в укор то, что ее занимали судьбы «французов», что

гипнотизировалась Владькиными губами, что, пересекая площадь, поворачивала

щеки к пухово-нежному солнцу.

Владька оставил Машу возле закрытого аптечного киоска - пошел узнавать

расписание самолетов.

Хотя Маша и настроилась ни на что не обращать внимания, чтобы думать о

матери, она не сумела подавить в себе интереса к залу ожидания, где вповал на

скамьях, у скамей и стен спали пассажиры, где цыган лет двадцати с баками до

нижней челюсти играл огромным детским воздушным шаром и для забавы

перелазил за шаром через скамьи, ухитряясь не наступать на спящих и вещи, где

одутловатая буфетчица качала в кружки пиво и его тянули усталые дядьки,

посыпая края кружек солью и облокачиваясь о мраморный прилавок, а под

потолком перелетывали бесшабашные воробьи.

Вернулся Владька с деятельным выражением лица. Есть самолет

десятичасовой. Сподручней лететь с тем, который отправляется в шестнадцать

десять. Сейчас они позавтракают. Он разведал укромный буфетик. Потом

схватят такси - метро еще не работает - и поедут на Софийку, нет, теперь

набережная Мориса Тореза. Там он заскочит к родственникам, а Маша тем

временем полюбуется Кремлем. Ниоткуда так не прекрасен вид на Кремль: ни с

Назад Дальше