веки.
Не меньше недели Страшной был слаб и сам не мог ни пить, ни клевать. Я
поил и кормил его изо рта. Как только он окреп, то садился мне на плечо и
совался клювом в губы. Я прекратил кормить его таким образом, зато приучил
есть с ладони. Сердитый, он, очищая от пшеницы ладонь, больно прихватывал
кожу. Я стал осаживать Страшного вытянутой рукой. Он падал с подоблачной
высоты, как мы говорили, колом, стоило мне несколько раз выбросить перед
собой руку во всю длину.
К старому дому он не перестал летать. Поднявшись высоко, уводил стаю - у
меня быстро создалась стая из наловленных чужаков - через Урал и, покружив
над Магнитной, приходил обратно. Здесь он сразу спускался и сменял Цыганку
на гнезде: ей необходимо было подкормиться и тоже полетать. Плешинки на
голове и шее, портившие ее вид, заросли перышками, и стало явственно,
несмотря на ее усталость, что она красавица. Мне нравилось смотреть на
Цыганку в те минуты, когда она беззаботно прогуливалась. Ступает твердо,
четко. Малиновые лапки просвечивают сквозь чулочки. Поступи и всему
боковому очертанию придает гордую статность высокий изгиб груди, хвост,
развернутый веером, и веслокрылость. Летала она легко. Быстро набирала
высоту, но быстро и снижалась. Она беспокоилась, как бы куда-нибудь не делся
ее Страшной, и, убедившись, что он на месте, опять пускалась в полет.
Как раз во время Цыганкиной разминки вывелся первый голубенок. Когда
она спустилась вниз для своей обычной проверки, то обнаружила возле
поленницы яичную скорлупу, а потом услыхала капельное попискивание из
клетки. Она ворвалась в гнездо и клюнула Страшного: дескать, убирайся,
раздавишь малыша. Он успокоительно укнул. Это не уняло ее новой тревоги.
Она попыталась подобраться ему под зоб, чтобы сдвинуть его с птенца. Тогда он
возмутился, вытолкнул Цыганку из клетки, а возвратясь на место, долго
ворковал, выговаривая ей за панику и за то, что она недооценивает его
отцовскую заботу, за то, что рвалась на гнездо до наступления своей смены.
Цыганка, хотя и усовестилась, однако не возвратилась на круг. Она сидела на
дровах, не спуская глаз с насупленного Страшного. Едва он покинул клетку,
бормотнув: садись, мол, давай, торопыга, она рванулась в гнездо и картавила
оттуда, будто он слушал, о том, вероятно, что право опекать птенцов - прежде
всего материнское право. Их размолвка на этом и закончилась, а дежурства
мало-помалу начали учащаться: птенцы становились прожорливей. Это
продолжалось до тех пор, пока голубята не покрылись костышами, синеватыми
и кровавыми изнутри; в этих костышах, с длинными долбаками - так мы
называли их клювы - они походили на уродцев. Мне и Саше не верилось, что
когда-нибудь они примут «человеческий» вид, а из-за того, что их носы обещали
быть длинными, мы приходили в неутешное отчаянье. Петька Крючин
потешался над нами: сами из смердов, а хотим, чтобы голуби у нас были
породистые, как брамины или кшатрии. Петька увлекался историей и любил
козырнуть ученостью.
А Страшного почему-то совсем не тревожила гадкая внешность голубят. Для
него важней всего было, что они есть. Уже одно то, что они передвигаются
шлепающими шажками и норовят клевать мух, а промахиваясь, теряют
равновесие, вызывало в нем бурную радость. Он бушевал, наклоняясь над ними.
Их, вероятно, пугал гул его голоса, а может, им казалось, что над бараком повис
аэроплан, и они в страхе пригибались, помаргивали, их костышовые хвостики -
из каждой дудочки выдувалось лопатчатое перышко - мелко вздрагивали. Но на
этом Страшной не утихал: он только набирал разгон для торжества. Еще воркуя,
он взмывал в воздух. За ним срывалась Цыганка. Они с оттяжкой хлопали
крыльями, кораблили, совершая начальный круговой облет своего дома и своих
птенцов, которые теперь поворачивали к небу то левый глаз, то правый. Потом
Цыганка и Страшной устремлялись вверх. И когда достигали высоты, на
которой над заводом широко пласталась буро-черно-желтая кадь, то начинали
оттуда падучую игру. Цыганка играла мерно, плавно, словно заботилась о том,
чтобы снизу ясно просматривались ее движения: перекидка через спину и
присаживания на полный разворот хвоста, блистающего пронизанной белизной.
Страшной играл азартно. Завихрится воронкой по солнцу или против
солнца. Вскоре сядет, как и Цыганка, на развернутый хвост и покатится с небес
по вертикали, что и не разберешь, как он кувыркается, лишь различаешь
вращение рябого шара, низвергающегося к земле. И захватит у тебя дух от его
бесшабашного падения, и ты восторженно переглянешься с Сашкой, и Петькой,
и Генкой Надень Малахай, и Тюлей, и еще с кем-нибудь из ребят и подумаешь,
что пора бы ему прекратить кувыркания, и тут же в оторопи охватишь взглядом
расстояние между ним и землей, да еще пробежит крик от мальчишки к
мальчишке: «Заиграется!» - и у тебя не хватит души для выдержки, и ты
свистнешь, чтобы вырвать голубя из лихого забытья, и за тобой засвищут,
заулюлюкают, и почти у самой крыши он как бы выстрелится в горизонталь, и
вознесется общий вздох: «Вот, гад, чуть не разбился!» - а он уже тянет в синеву,
где реет Цыганка, которая только что наблюдала за его игрой, наверно, обмирая
от страха еще сильней, чем мы, а то и просто любуясь своим ловким, храбрым
Страшным.
Мастью птенцы удались в Цыганку, только у старшего на затылке завился
хохол, как у Страшного. Оперенье их стало приглядным. Но из-за того, что
ходили неуклюже, сутулились, пищали и полностью не сбросили ржавый
младенческий пушок, все еще оставались неказистыми. Петька считал, что они
будут на редкость красивы и умны. Он хотел их у меня выменять на пару
дутышей, но я, хоть и мечтал обзавестись дутышами, отказался. У голубятников
было поверье, что первый выводок надо оставлять себе, а то в голубятне не
будет приплода. Второй выводок я обещал подарить Петьке, и он при своей
скромности, как ни странно, хвастался этим.
Цыганята, стоя на вытянутых лапках, начали подолгу махать крыльями;
изредка в эти минуты они невольно поджимали лапки и, чуть зависнув,
шлепались в испуге на землю; от маха их крыльев изо дня в день все упруже пел
воздух, пело и в наших душах, но обычно это оборачивалось для нас волнением:
скоро обганивать Цыганят. В эту пору молодняк доверчив, глуповат - может
сесть у незнакомой голубятни. Петька просил не делать без него обгонку. Он
приготовится, и если голуби Жоржа-Итальянца или Мирхайдара приманят
Цыганят, то подтащит под них сразу всю свою стаю: она уведет пискунов в наш
конец, а тут уж мы сообща их переловим.
Но получилось все неожиданно. На утренней зорьке, после кормления, я
собирался произвести обгон, но хохлатый Цыганенок, не поклевав пшеницы,
вдруг взлетел на крышу барака. Накануне утром я посылал разведку к своим
опасным соперникам. Саша, Генка Надень Малахай и Тюля уверили меня, что в
последнее время ни Мирхайдар, ни Жорж-Итальянец рано не встают.
Я растерялся, когда Цыганёнка, который не успел освоиться на крыше, кто-
то вспугнул леденящим свистом.
Потом под Цыганёнка полетели чужие голуби, а за будкой взорвался такой
многоглоточный ор, что моя стая фыркнула в воздух. И мигом в окно
выставилась мать Генки Надень Малахай и стала нас поносить за
голубятничество, а на конном дворе напугались стригуны и с оглашенным
ржанием понеслись вокруг конюшни.
Переполох еще не утих, а я уже определил по жёлтым голубям, что это
Мирхайдар с братьями и «шестёрками» подтащил под меня свою стаю.
И его и мои голуби сбились в табун и ходили на кругах, понемногу
оттягиваясь к бараку, где жил Мирхайдар. Наверняка там у него давали осадку.
Он очень вероломный, а также предусмотрительный: голубей на осадку всегда
оставляет заранее, сажая их в связки, а у меня ни в клетке, ни на полу не
осталось голубей. Я послал Сашу к Петьке. Несколько раз выбросил перед
собой руку. Страшной лишь колебнулся, но снижаться не стал. И не видно было,
что он собирается играть. Неужели потому, чтобы не покидать Цыганят?
Табун разорвался на две кучи. Чубатый пискун потащился за голубями
Мирхайдара. Так он и таскался за ними битый час. И даже после того
отклонился за Мирхайдаровой стаей, когда моя стая было вобрала его в себя.
Как я ни злился на хохлатого Цыганенка, вместе с тем я не мог не
восхищаться им. Мы выкидывали под него и Петькиных и моих голубей, но
безрезультатно. Зато чуть-чуть отдохнув на бараке Мирхайдара, Цыганёнок шел
в лет, и Мирхайдару опять и опять приходилось поднимать стаю. Он вымотался,
покамест осадил его на пол.
Я видел, как Цыганёнок сел среди голубей Мирхайдара, и, едва не плача,
простился с ним. Дело к вечеру. Зоб у него пустым-пустой, и пить хочет,
конечно, страшно.
Но не тут-то было. Хоть и пискун, а клюнет осторожненько пшеничку и
приготовится взлететь, лишь только Мирхайдар, стоящий шагах в пяти, сделает
малейшее движение.
Чужаки, прежде чем напиться, обычно вспрыгивают на борт консервной
банки. Тут и ловишь их. А Цыганёнок не дал себя схватить. Отпивал понемногу
прямо с пола, не спуская своего янтарного глаза с Мирхайдара.
В конце концов, Мирхайдар решил действовать нахрапом. Он погнал
голубей к открытой двери балагана. Чтобы проучить за нарушение порядка.
Цыганенка уцепил за макушку мохнолапый Жук. Мирхайдар хотел
воспользоваться этим, прыгнул, как рысь, да испугал Жука, и Цыганёнок,
освободившись, взлетел на барачную трубу. На этой трубе, уже в послезакатную
сутемь, Мирхайдар и поймал его. Я предложил ему в обмен на Цыганенка пару
краснохвостых (он зарился на них), но Мирхайдар заявил, что вперед согласится
на обрезанье, чем сменяет кому-нибудь такого неслыханного пискуна. Тут же он
поклялся, что удержит его. Без связок удержит. И удержал. Чего придумал, жох!
Надевал на Цыганенка своего рода чехол с дырками для головы и лапок.
Я никак не мог примириться с этой потерей, даже теперь, когда Мирхайдара
нет на свете, а от Цыганенка и косточек не осталось, почти с прежней остротой
я переживаю, что проворонил его.
Я сам был виноват: достукался, как говорила мама. Слова, данного ей. я не
сдержал. Скверно вел себя в школе: разговаривал во время занятий, играл на
деньги в «очко», забавлялся брунжанием лезвия, воткнутого в парту. Кроме того,
что я не слушал уроков, я ещё редко брался за выполнение домашнего задания,
чаше только притворялся, и бабушка похваливала меня за то, что я вникаю в
умственность.
Учителем немецкого языка у нас в классе был беженец из Польши Давид
Соломонович Лиргамер. Перед тем как он пробрался к нашим, ему пришлось
просидеть целые сутки под развалинами огромного варшавского дома. Хотя ему
не было и двадцати лет, волосы на голове у него были полностью какие-то ярко-
снежные. Я жалел его за эту седину, но, пожалуй, моё доброе отношение к
Лиргамеру зависело не столько от жалости, сколько от того, что он поражал
меня своей приятной, мягкой, неизменной вежливостью. У нас были чуткие,
строгие, необычайные, обворожительные учителя, но был вежлив лишь он один.
Хоть он и сорвался (все-таки поделом мне, поделом), до сих пор я вижу его
среди массы людей, которых узнал, почти особняком.
Мои школьные дерзости, проказы, отставание узнались дома благодаря
Лиргамеру. Он объяснял новый материал. Чтобы ему не мешать, я читал. Держа
книгу на ладонях, я подносил ее снизу к щели в парте и спокойно почитывал. Уж
если меня и чертёжника устраивал договор: я не хожу на его уроки, а он выводит
мне за четверть «хорошо», то Лиргамер, по моему убеждению, должен был быть
доволен, что я сижу тихо, соблюдаю приличия и не без пользы для головы. Но
он-то думал иначе. Книга была Петькина, занимательная - про английского
короля Ричарда Львиное Сердце. Я зачитался и не заметил, как Лиргамер
остановился поблизости от меня. Когда он крикнул: «Жьж-жю-лик, видь из
класс-са!» - я никак не предполагал, что этот нетерпеливый приказ относится ко
мне. Я подумал, что он относится к Ваське Чернозубцеву, сидевшему передо
мной, и даже постучал ему в лопатку.
- Выбирайся, кому говорят?
И тут я засёк, что ясные глаза Лиргамера, увеличенные толстыми линзами
очков, смотрят не на Ваську, а именно на меня, точней, не смотрят, нет - яростно
взирают. И опять крик, прямо мне в лицо:
- Жь-жюлик, видь из класс-са!
Я оскорбился и сказал, чтобы бы он не обзывался. А еще сказал, что если бы
он по-доброму, то я бы вышел без задержки, а теперь не выйду нарочно.
Он сходил за директором. И директор увел меня из класса, уверив в том, что
Давид Соломонович ещё не познал всех тонкостей русского языка и, конечно, по
чистому недоразумению использовал слово «жулик». Директор благоволил ко
мне. Он жил на той же линии - через барак от нас. Время от времени он
захаживал к нам. Мать и бабушка рассказывали ему о своей женской доле. А
доля у них была горькая, особенно в пору их деревенской бытности. Потчевали
его белым вином, селедкой, желтоватой бочковой капустой и черемуховым
маслом, представляющим собою смесь сливочного масла с истолченной в ступке
сушеной ягодой. Свои воспоминания они перебивали отступлениями,
касавшимися меня. Мать просила директора смягчиться, не прогонять меня из
школы, а там я, глядишь, войду в «твердый разум и налажусь». Бабушка,
поддерживая дочь, обещала каждый вечер творить молитву за его здоровье. Он
без того твердо придерживался цели - сделать из этого сорванца человека - и
поэтому выслушивал их благосклонно, а потом наставлял, как обходиться со
мной. Хотя он говорил для них. они то и дело требовали от меня, понуро
сидевшего на сундуке и приткнувшегося виском к шкафу, чтобы я крепко
усваивал внушения Ивана Тарасовича.
И в этот раз директор тоже заглянул к нам, но с Лиргамером. У него было
смеющееся выражение лица. Он таинственно мне подмигнул, указав глазами на
Лиргамера.
Я так понял ею кивок, что давай, мол, малыш, приготовься к диковинной
потехе. Но потехи не было, то есть, с его точки зрения, она была, а с моей - была
стыдобушка: Лиргамер извинялся передо мной, матерью и бабушкой за
непомерную нетактичность. Мы уверяли его, что это нам надо просить у него
прощения. И просили прощения. Но он тряс головой и доказывал своё. Он
страдал и не знал, как ему очиститься перед школой и прежде всего передо
мной.
- Ты пей и закусывай черемуховым маслом, - говорил Лиргамеру директор, -
и в тебе образуется стерильная чистота.
Приход Лиргамера и директора отозвался на участи моих голубей.
- Завтра же ликвидируй голубятню, - сказала мать, когда ушли директор и
Лиргамер.
Я собрался схитрить - если поволынить и быстро наладить успеваемость и
дисциплину, то она смилостивится. И она бы смилостивилась, кабы не
коварство бабушки. На птичьем рынке она сговорилась с барышником о том, что
оптом и по дешёвке продаст ему голубей. Пока я был в школе, сделка
состоялась, и барышник унёс в мешке всю мою стаю.
Утром, постояв у дверей будки, я зачем-то побрел на переправу. Над прудом,
отслаиваясь от воды, лежал туман. Местами он вздувался серыми башнями.
Неподалеку в нем бодро стучал катерок, и, накрывая этот стук, то и дело широко