Лягушонок на асфальте (сборник) - Задорнов Николай Павлович 4 стр.


веки.

Не меньше недели Страшной был слаб и сам не мог ни пить, ни клевать. Я

поил и кормил его изо рта. Как только он окреп, то садился мне на плечо и

совался клювом в губы. Я прекратил кормить его таким образом, зато приучил

есть с ладони. Сердитый, он, очищая от пшеницы ладонь, больно прихватывал

кожу. Я стал осаживать Страшного вытянутой рукой. Он падал с подоблачной

высоты, как мы говорили, колом, стоило мне несколько раз выбросить перед

собой руку во всю длину.

К старому дому он не перестал летать. Поднявшись высоко, уводил стаю - у

меня быстро создалась стая из наловленных чужаков - через Урал и, покружив

над Магнитной, приходил обратно. Здесь он сразу спускался и сменял Цыганку

на гнезде: ей необходимо было подкормиться и тоже полетать. Плешинки на

голове и шее, портившие ее вид, заросли перышками, и стало явственно,

несмотря на ее усталость, что она красавица. Мне нравилось смотреть на

Цыганку в те минуты, когда она беззаботно прогуливалась. Ступает твердо,

четко. Малиновые лапки просвечивают сквозь чулочки. Поступи и всему

боковому очертанию придает гордую статность высокий изгиб груди, хвост,

развернутый веером, и веслокрылость. Летала она легко. Быстро набирала

высоту, но быстро и снижалась. Она беспокоилась, как бы куда-нибудь не делся

ее Страшной, и, убедившись, что он на месте, опять пускалась в полет.

Как раз во время Цыганкиной разминки вывелся первый голубенок. Когда

она спустилась вниз для своей обычной проверки, то обнаружила возле

поленницы яичную скорлупу, а потом услыхала капельное попискивание из

клетки. Она ворвалась в гнездо и клюнула Страшного: дескать, убирайся,

раздавишь малыша. Он успокоительно укнул. Это не уняло ее новой тревоги.

Она попыталась подобраться ему под зоб, чтобы сдвинуть его с птенца. Тогда он

возмутился, вытолкнул Цыганку из клетки, а возвратясь на место, долго

ворковал, выговаривая ей за панику и за то, что она недооценивает его

отцовскую заботу, за то, что рвалась на гнездо до наступления своей смены.

Цыганка, хотя и усовестилась, однако не возвратилась на круг. Она сидела на

дровах, не спуская глаз с насупленного Страшного. Едва он покинул клетку,

бормотнув: садись, мол, давай, торопыга, она рванулась в гнездо и картавила

оттуда, будто он слушал, о том, вероятно, что право опекать птенцов - прежде

всего материнское право. Их размолвка на этом и закончилась, а дежурства

мало-помалу начали учащаться: птенцы становились прожорливей. Это

продолжалось до тех пор, пока голубята не покрылись костышами, синеватыми

и кровавыми изнутри; в этих костышах, с длинными долбаками - так мы

называли их клювы - они походили на уродцев. Мне и Саше не верилось, что

когда-нибудь они примут «человеческий» вид, а из-за того, что их носы обещали

быть длинными, мы приходили в неутешное отчаянье. Петька Крючин

потешался над нами: сами из смердов, а хотим, чтобы голуби у нас были

породистые, как брамины или кшатрии. Петька увлекался историей и любил

козырнуть ученостью.

А Страшного почему-то совсем не тревожила гадкая внешность голубят. Для

него важней всего было, что они есть. Уже одно то, что они передвигаются

шлепающими шажками и норовят клевать мух, а промахиваясь, теряют

равновесие, вызывало в нем бурную радость. Он бушевал, наклоняясь над ними.

Их, вероятно, пугал гул его голоса, а может, им казалось, что над бараком повис

аэроплан, и они в страхе пригибались, помаргивали, их костышовые хвостики -

из каждой дудочки выдувалось лопатчатое перышко - мелко вздрагивали. Но на

этом Страшной не утихал: он только набирал разгон для торжества. Еще воркуя,

он взмывал в воздух. За ним срывалась Цыганка. Они с оттяжкой хлопали

крыльями, кораблили, совершая начальный круговой облет своего дома и своих

птенцов, которые теперь поворачивали к небу то левый глаз, то правый. Потом

Цыганка и Страшной устремлялись вверх. И когда достигали высоты, на

которой над заводом широко пласталась буро-черно-желтая кадь, то начинали

оттуда падучую игру. Цыганка играла мерно, плавно, словно заботилась о том,

чтобы снизу ясно просматривались ее движения: перекидка через спину и

присаживания на полный разворот хвоста, блистающего пронизанной белизной.

Страшной играл азартно. Завихрится воронкой по солнцу или против

солнца. Вскоре сядет, как и Цыганка, на развернутый хвост и покатится с небес

по вертикали, что и не разберешь, как он кувыркается, лишь различаешь

вращение рябого шара, низвергающегося к земле. И захватит у тебя дух от его

бесшабашного падения, и ты восторженно переглянешься с Сашкой, и Петькой,

и Генкой Надень Малахай, и Тюлей, и еще с кем-нибудь из ребят и подумаешь,

что пора бы ему прекратить кувыркания, и тут же в оторопи охватишь взглядом

расстояние между ним и землей, да еще пробежит крик от мальчишки к

мальчишке: «Заиграется!» - и у тебя не хватит души для выдержки, и ты

свистнешь, чтобы вырвать голубя из лихого забытья, и за тобой засвищут,

заулюлюкают, и почти у самой крыши он как бы выстрелится в горизонталь, и

вознесется общий вздох: «Вот, гад, чуть не разбился!» - а он уже тянет в синеву,

где реет Цыганка, которая только что наблюдала за его игрой, наверно, обмирая

от страха еще сильней, чем мы, а то и просто любуясь своим ловким, храбрым

Страшным.

Мастью птенцы удались в Цыганку, только у старшего на затылке завился

хохол, как у Страшного. Оперенье их стало приглядным. Но из-за того, что

ходили неуклюже, сутулились, пищали и полностью не сбросили ржавый

младенческий пушок, все еще оставались неказистыми. Петька считал, что они

будут на редкость красивы и умны. Он хотел их у меня выменять на пару

дутышей, но я, хоть и мечтал обзавестись дутышами, отказался. У голубятников

было поверье, что первый выводок надо оставлять себе, а то в голубятне не

будет приплода. Второй выводок я обещал подарить Петьке, и он при своей

скромности, как ни странно, хвастался этим.

Цыганята, стоя на вытянутых лапках, начали подолгу махать крыльями;

изредка в эти минуты они невольно поджимали лапки и, чуть зависнув,

шлепались в испуге на землю; от маха их крыльев изо дня в день все упруже пел

воздух, пело и в наших душах, но обычно это оборачивалось для нас волнением:

скоро обганивать Цыганят. В эту пору молодняк доверчив, глуповат - может

сесть у незнакомой голубятни. Петька просил не делать без него обгонку. Он

приготовится, и если голуби Жоржа-Итальянца или Мирхайдара приманят

Цыганят, то подтащит под них сразу всю свою стаю: она уведет пискунов в наш

конец, а тут уж мы сообща их переловим.

Но получилось все неожиданно. На утренней зорьке, после кормления, я

собирался произвести обгон, но хохлатый Цыганенок, не поклевав пшеницы,

вдруг взлетел на крышу барака. Накануне утром я посылал разведку к своим

опасным соперникам. Саша, Генка Надень Малахай и Тюля уверили меня, что в

последнее время ни Мирхайдар, ни Жорж-Итальянец рано не встают.

Я растерялся, когда Цыганёнка, который не успел освоиться на крыше, кто-

то вспугнул леденящим свистом.

Потом под Цыганёнка полетели чужие голуби, а за будкой взорвался такой

многоглоточный ор, что моя стая фыркнула в воздух. И мигом в окно

выставилась мать Генки Надень Малахай и стала нас поносить за

голубятничество, а на конном дворе напугались стригуны и с оглашенным

ржанием понеслись вокруг конюшни.

Переполох еще не утих, а я уже определил по жёлтым голубям, что это

Мирхайдар с братьями и «шестёрками» подтащил под меня свою стаю.

И его и мои голуби сбились в табун и ходили на кругах, понемногу

оттягиваясь к бараку, где жил Мирхайдар. Наверняка там у него давали осадку.

Он очень вероломный, а также предусмотрительный: голубей на осадку всегда

оставляет заранее, сажая их в связки, а у меня ни в клетке, ни на полу не

осталось голубей. Я послал Сашу к Петьке. Несколько раз выбросил перед

собой руку. Страшной лишь колебнулся, но снижаться не стал. И не видно было,

что он собирается играть. Неужели потому, чтобы не покидать Цыганят?

Табун разорвался на две кучи. Чубатый пискун потащился за голубями

Мирхайдара. Так он и таскался за ними битый час. И даже после того

отклонился за Мирхайдаровой стаей, когда моя стая было вобрала его в себя.

Как я ни злился на хохлатого Цыганенка, вместе с тем я не мог не

восхищаться им. Мы выкидывали под него и Петькиных и моих голубей, но

безрезультатно. Зато чуть-чуть отдохнув на бараке Мирхайдара, Цыганёнок шел

в лет, и Мирхайдару опять и опять приходилось поднимать стаю. Он вымотался,

покамест осадил его на пол.

Я видел, как Цыганёнок сел среди голубей Мирхайдара, и, едва не плача,

простился с ним. Дело к вечеру. Зоб у него пустым-пустой, и пить хочет,

конечно, страшно.

Но не тут-то было. Хоть и пискун, а клюнет осторожненько пшеничку и

приготовится взлететь, лишь только Мирхайдар, стоящий шагах в пяти, сделает

малейшее движение.

Чужаки, прежде чем напиться, обычно вспрыгивают на борт консервной

банки. Тут и ловишь их. А Цыганёнок не дал себя схватить. Отпивал понемногу

прямо с пола, не спуская своего янтарного глаза с Мирхайдара.

В конце концов, Мирхайдар решил действовать нахрапом. Он погнал

голубей к открытой двери балагана. Чтобы проучить за нарушение порядка.

Цыганенка уцепил за макушку мохнолапый Жук. Мирхайдар хотел

воспользоваться этим, прыгнул, как рысь, да испугал Жука, и Цыганёнок,

освободившись, взлетел на барачную трубу. На этой трубе, уже в послезакатную

сутемь, Мирхайдар и поймал его. Я предложил ему в обмен на Цыганенка пару

краснохвостых (он зарился на них), но Мирхайдар заявил, что вперед согласится

на обрезанье, чем сменяет кому-нибудь такого неслыханного пискуна. Тут же он

поклялся, что удержит его. Без связок удержит. И удержал. Чего придумал, жох!

Надевал на Цыганенка своего рода чехол с дырками для головы и лапок.

Я никак не мог примириться с этой потерей, даже теперь, когда Мирхайдара

нет на свете, а от Цыганенка и косточек не осталось, почти с прежней остротой

я переживаю, что проворонил его.

Я сам был виноват: достукался, как говорила мама. Слова, данного ей. я не

сдержал. Скверно вел себя в школе: разговаривал во время занятий, играл на

деньги в «очко», забавлялся брунжанием лезвия, воткнутого в парту. Кроме того,

что я не слушал уроков, я ещё редко брался за выполнение домашнего задания,

чаше только притворялся, и бабушка похваливала меня за то, что я вникаю в

умственность.

Учителем немецкого языка у нас в классе был беженец из Польши Давид

Соломонович Лиргамер. Перед тем как он пробрался к нашим, ему пришлось

просидеть целые сутки под развалинами огромного варшавского дома. Хотя ему

не было и двадцати лет, волосы на голове у него были полностью какие-то ярко-

снежные. Я жалел его за эту седину, но, пожалуй, моё доброе отношение к

Лиргамеру зависело не столько от жалости, сколько от того, что он поражал

меня своей приятной, мягкой, неизменной вежливостью. У нас были чуткие,

строгие, необычайные, обворожительные учителя, но был вежлив лишь он один.

Хоть он и сорвался (все-таки поделом мне, поделом), до сих пор я вижу его

среди массы людей, которых узнал, почти особняком.

Мои школьные дерзости, проказы, отставание узнались дома благодаря

Лиргамеру. Он объяснял новый материал. Чтобы ему не мешать, я читал. Держа

книгу на ладонях, я подносил ее снизу к щели в парте и спокойно почитывал. Уж

если меня и чертёжника устраивал договор: я не хожу на его уроки, а он выводит

мне за четверть «хорошо», то Лиргамер, по моему убеждению, должен был быть

доволен, что я сижу тихо, соблюдаю приличия и не без пользы для головы. Но

он-то думал иначе. Книга была Петькина, занимательная - про английского

короля Ричарда Львиное Сердце. Я зачитался и не заметил, как Лиргамер

остановился поблизости от меня. Когда он крикнул: «Жьж-жю-лик, видь из

класс-са!» - я никак не предполагал, что этот нетерпеливый приказ относится ко

мне. Я подумал, что он относится к Ваське Чернозубцеву, сидевшему передо

мной, и даже постучал ему в лопатку.

- Выбирайся, кому говорят?

И тут я засёк, что ясные глаза Лиргамера, увеличенные толстыми линзами

очков, смотрят не на Ваську, а именно на меня, точней, не смотрят, нет - яростно

взирают. И опять крик, прямо мне в лицо:

- Жь-жюлик, видь из класс-са!

Я оскорбился и сказал, чтобы бы он не обзывался. А еще сказал, что если бы

он по-доброму, то я бы вышел без задержки, а теперь не выйду нарочно.

Он сходил за директором. И директор увел меня из класса, уверив в том, что

Давид Соломонович ещё не познал всех тонкостей русского языка и, конечно, по

чистому недоразумению использовал слово «жулик». Директор благоволил ко

мне. Он жил на той же линии - через барак от нас. Время от времени он

захаживал к нам. Мать и бабушка рассказывали ему о своей женской доле. А

доля у них была горькая, особенно в пору их деревенской бытности. Потчевали

его белым вином, селедкой, желтоватой бочковой капустой и черемуховым

маслом, представляющим собою смесь сливочного масла с истолченной в ступке

сушеной ягодой. Свои воспоминания они перебивали отступлениями,

касавшимися меня. Мать просила директора смягчиться, не прогонять меня из

школы, а там я, глядишь, войду в «твердый разум и налажусь». Бабушка,

поддерживая дочь, обещала каждый вечер творить молитву за его здоровье. Он

без того твердо придерживался цели - сделать из этого сорванца человека - и

поэтому выслушивал их благосклонно, а потом наставлял, как обходиться со

мной. Хотя он говорил для них. они то и дело требовали от меня, понуро

сидевшего на сундуке и приткнувшегося виском к шкафу, чтобы я крепко

усваивал внушения Ивана Тарасовича.

И в этот раз директор тоже заглянул к нам, но с Лиргамером. У него было

смеющееся выражение лица. Он таинственно мне подмигнул, указав глазами на

Лиргамера.

Я так понял ею кивок, что давай, мол, малыш, приготовься к диковинной

потехе. Но потехи не было, то есть, с его точки зрения, она была, а с моей - была

стыдобушка: Лиргамер извинялся передо мной, матерью и бабушкой за

непомерную нетактичность. Мы уверяли его, что это нам надо просить у него

прощения. И просили прощения. Но он тряс головой и доказывал своё. Он

страдал и не знал, как ему очиститься перед школой и прежде всего передо

мной.

- Ты пей и закусывай черемуховым маслом, - говорил Лиргамеру директор, -

и в тебе образуется стерильная чистота.

Приход Лиргамера и директора отозвался на участи моих голубей.

- Завтра же ликвидируй голубятню, - сказала мать, когда ушли директор и

Лиргамер.

Я собрался схитрить - если поволынить и быстро наладить успеваемость и

дисциплину, то она смилостивится. И она бы смилостивилась, кабы не

коварство бабушки. На птичьем рынке она сговорилась с барышником о том, что

оптом и по дешёвке продаст ему голубей. Пока я был в школе, сделка

состоялась, и барышник унёс в мешке всю мою стаю.

Утром, постояв у дверей будки, я зачем-то побрел на переправу. Над прудом,

отслаиваясь от воды, лежал туман. Местами он вздувался серыми башнями.

Неподалеку в нем бодро стучал катерок, и, накрывая этот стук, то и дело широко

Назад Дальше