Лягушонок на асфальте (сборник) - Задорнов Николай Павлович 6 стр.


на трамвай, надеясь отыграть Жёлтых у Банана За Ухом. Я было повеселел, но

тут же ощутил разочарование. Он и не додумался до того, что голуби могут с

пользой послужить на фронте, и отнесся к нашей затее снисходительно. Зачем,

дескать, использовать для связи беззащитную птицу, коль существуют для этой

цели телефоны и рации? Телефону или рации что? Мертвые аппараты, им не

страшно. А голубя убить может. Жалко.

- А людей тебе не жалко? - спросил я.

- Людей жальчей, - сказал Саша.

- Сами виноваты. Кто затевает войну? Кто оружие делает? Чем же голуби-то

виноваты?

- Ничем. Правильно. Только, ежели фрицы нас перекокают, голубям хана:

всех, гады, сожрут. Значится...

- Я паспорт получу, - перебил меня Мирхайдар, - сразу добровольцем

запишусь. А дичь братьям оставлю. Она мне дороже меня.

Соображение Мирхайдара и озадачило и поколебало нас, но оно не

изменило нашего намерения.

Мы перебежали шоссе перед головой длинной пехотной колонны,

спускавшейся к Одиннадцатому участку. Красноармейцы двигались в обычной,

табачного цвета, форме, наискось перехваченные скатками. Хотя слышался не

грохот их сапог, а только слитное шуршанье, однако оно гулко и почему-то

больно отзывалось в ушах, вероятно из-за того, что шествие было молчаливым,

лица суровыми, командиры не подавали команд. С металлургического

комбината не доносилось ни звука, словно ему было известно, что они уходят, и

он примолк, прощаясь. Я был потрясён этим совпавшим молчанием.

Не меньшее потрясение произвела в моей душе и моя собственная бабушка.

Возвращаясь с базара, она остановилась по другую сторону карагача, близ

которого стояли мы с Сашей. Она не замечала нас, вглядываясь теряющими

зоркость глазами в ряды проплывающих лиц. И вдруг она опустила на землю

кошёлку, истово как-то выпрямилась и начала, высоко воздев руку, крестить

бойцов, миновавших её, и негромко, но твердо произносила:

- Милостивец, спаси и сохрани!

Я не стыдился, что бабушка верит в бога, а тут испытал за неё гордость: она

любит этих людей, которые шагают на вокзал и которых никто не провожает, да

и не может проводить: их родные не здесь; она чувствует, что они нуждаются в

чьём-то горячем благословении, в каких бы словах оно ни выражалось; она

желает им жизни и победы, чего им сейчас хочется больше всего на свете.

Пробраться к сосновому двухэтажному дому военного комиссариата было

трудно: на подступах к нему рокотала, громоздилась, страдала, тешилась

музыкой темноодежная толпа. Группа крупных мужчин волновалась из-за того,

что их долго не выкликают. По спецовкам и по синим очкам, привинченным к

козырькам кепок, можно было догадаться - это сталевары. Вокруг старика с

гармонью вились женщины, постукивая подборами и охая; самая удалая,

красивая, заплаканная то и дело останавливалась перед высоким мрачно-пьяным

кудряшом и частила задорным голосом:

Да разве я тебя забуду,

Когда портрет твой на стене?!

- Все и всё забывают, - повторял кудряш.

Глаза его с цыганским коричневым блеском как бы отсутствовали.

Кольцом стояли физкультурники, почти все были любимцами городской

пацанвы: Иван-пловец, лобастый добряк, называвший предметы в

уменьшительно-ласкательной форме; длинный волейболист Гога, гимнаст

Георгий с прической «ежик», центр нападения из футбольной команды

металлургов Аркаша Змейкин. Теперь не скоро увидишь, а может, и совсем не

увидишь, как Иван своим угловатым кролем торпедой проскакивает

стометровку на водной станции; как мощно «тушит» Гога, иногда сбивающий

мячом игроков; как Георгий, качаясь на кольцах, делает стойку; как Аркаша

Змейкин всаживает штуку за штукой в ворота «Строителя», «Трактора» или

«Шамотки». Мы бы пролезли между парнями, теснившимися в сенях и в

коридоре, если бы не боялись раздавить голубей. К нам подкатился один из этих

парней - мордан блондинистый.

- Что, огольцы, принесли папке выпить-закусить? Ваше дело в шляпе.

Грузовик оттаранил вашего папку на вокзал. По червонцу за бутылку. Сойдемся?

Саша не утерпел и захохотал. За Сашей и я покатился со смеху. Повиливая

боками, он обождал, пока мы просмеемся, и подступил с угрозой:

- Берите за бутылку по червонцу и хиляйте отсюда, а то в лоб замастырю.

- Ну, ты! - тоже с угрозой сказал Саша, ссутулясь и вытянув шею. Блатяга,

чистый блатяга! - Ну, ты, не тяни кота за хвост.

Тут вышел с кипой бумаг в руке сам комиссар. Мы кинулись к нему. Он

опешил от нашего предложения, но сразу смекнул, что огорчать нас не следует,

и, взглянув на Цыганёнка и Письменную и ласково притронувшись к их

головам, поблагодарил нас за патриотичность и велел крепче учиться, особенно

по физике и математике. Про голубей же сказал, что, если они потребуются для

армии, об этом будет сообщено в школы через администрацию.

Выбираясь из толпы, мы увидели, что длинный Гога, Иван-пловец,

футболист Аркаша Змейкин и гимнаст Георгий заскакивают в кузов полуторки.

Когда машина тронулась, мы запустили в воздух голубей, и физкультурники

вскинули над плечами кулаки.

Держать голубей так, как держал их я, было, по выражению бабушки,

начётисто. Пока я ловил и продавал чужаков, пока с помощью Страшного и

Цыганки выигрывал, дичь и деньги, мне было выгодно иметь голубятню.

Прибыль, которую получал, я тратил на пшеницу и коноплю. Но стоило мне

отказаться от ловли чужаков и от голубиных игр, как я почувствовал, что

расходы на корм - дело нешуточное.

Голуби - жоркие птицы, первые чревоугодники среди них - жирнюги,

ленивцы, сладострастники, сизари, засидевшиеся. Однако и среди голубей

встречаются малоежки. Тут особняком летуны: почтарь, турман, чистяк,

оренбуржец - лишь он один может взлетать и опускаться по прямой, как

жаворонок, - а также голуби, озабоченные своей красотой: дутыши, трубачи да

ещё те, кто чистоцветной масти и одарен артистической статью - пульсирует

шейкой, хохочет, принимает декоративные позы.

Хотя Страшной с Цыганкой и Цыганенок с Письменной быстро

наклевывались, забота о корме становилась для меня с каждой новой военной

неделей все более сложной, даже трудновыполнимой. Денег, выдаваемых

матерью на буфет, - я совсем не расходовал их на школьные завтраки, - не стало

хватать на покупку пшеницы; коноплю за ее кусачую цену я ещё в июне

исключил из голубиного меню. Пришлось покупать зерновую дроблёнку, затем

охвостье, после того - смесь проса с овсом, а потом - только овес. А цены всё

росли. И основным кормом для голубей стал хлеб нашей семьи, который мы

получали по карточкам. Коль голуби были мои, я старался есть поменьше, чтобы

в основном на корм им шла моя пайка. С хлеба, как и с овса, у голубей пучило

зобы, да как-то всё на сторону, и они маялись, потягиваясь вверх, словно что-то

глотали и никак не могли проглотить. Петька Крючин, жалея Страшного и

Цыганёнка, иногда приносил карман пшеницы или ржи и вытряхивал зерно

перед ними, а голубок отгонял: он считал, что они гораздо живучей самцов и

спокойно выдюжат на дрянных кормах. Когда на конный двор привозили жмых,

то Петька приглашал меня на разгрузку; за помощь старший конюх выдавал мне

целую плиту жмыха, и тогда на некоторое время у нас в семье и у голубей

наступал праздник. Для себя мы калили жмых на чугунной плите, а для них

дробили в медной ступке.

Банан За Ухом, узнав через Мирхайдара о моих затруднениях, пришел ко

мне. Голуби клевали овес, и он грустно посетовал: «Экий плевел приходится

есть такой прекрасной дичи!» - и выразил желание их купить. Банан За Ухом

работал на мельничном комбинате. Уж он-то будет кормить их отборной

пшеничкой! Я недолюбливал его, а здесь вдруг он мне понравился. Наверно,

тем, что с восторгом смотрел на моих голубей, а может, просто стало жаль, что

на щеке у него багровое родимое пятно, а за ухом нарост, похожий на маленькую

картошину. Походит ли этот нарост на банан, я не мог судить: не знал, что это за

плод и какого он вида.

Он сказал, что берет обе пары оптом за полтысячи. А я сказал, что скощу

ему сто рублей, если он поклянется не обрывать никого из голубей. Он поклялся,

выговорив для себя дополнительное условие: после первого прилёта я отдаю

ему Страшного и Цыганенка.

Через день я съездил к Банану За Ухом и возвратился чуть не рыдая: он

оборвал крылья Цыганёнку, а Страшного и Цыганку, не мечтая их удержать,

перепродал голубятнику со станции Карталы, находившейся километрах в ста от

города. У меня была тайная надежда, что все мои голуби прилетят. А если так

случится, что Банан За Ухом удержит их, то я смогу к нему приезжать, чтобы

хоть одним глазком взглянуть на Страшного с Цыганкой и Цыганёнка с

Письменной. Теперь я не увижу своих старичков. Пути на станцию Карталы у

меня нет и наверняка не будет. А прийти оттуда они не сумеют: такая даль, да и

зима вот-вот наступит.

Уроки я учил, устроившись со всеми удобствами: подо мной край сундука,

придвинутого к стене, под ногами перекладина стола, под локтями сам стол,

упирающийся мне в грудь боковиной столешницы. Чуть скосил глаза - видишь,

что делается перед хозяйственными службами, на крышах, в том числе на

Мирхайдаровом бараке, на металлургическом заводе и в небе над ним и над

бараками. А чтобы увидеть своё лицо, нужно повернуться и достать

подбородком до ключицы. На деревянном угольнике, накрытом кружевом,

связанным мамой из ниток десятого номера, стоит зеркало: в него и глядись

досыта на свои выпуклые глаза (за них меня дразнят Глазки-Коляски), на косую

челку, на разнокалиберные уши. В зеркале я вижу отражение розового

целлулоидного китайского веера и раскрашенной фотокарточки, где мы с мамой

прижались друг к другу плечами и где между её дисковидным беретом и моим

пионерским галстуком есть красный перезвук - оба затушеваны фуксином.

Бабушка терпеть не может, когда я «выставляюсь в зеркале». Она думает, что я

из-за этого с ошибками выполняю задание по письму. Раз я пишу, все это для

бабушки - «по письму».

Её нет дома. Поверх будки я вижу, как она из огромной кучи

каменноугольной золы выбирает комочки кокса. Оборачивайся в зеркало,

сколько твоей душе желательно. От холода в комнате у меня химически-синие

губы. Но я не обращаю внимания на холод. Я гадаю о том, сравняются ли мои

уши, как выровнялись в последние годы зубы, валившиеся прежде друг на

дружку. Я загибаю пальцами уши и пристально их исследую, затем замечаю, что

угол над зеркалом весь в «зайцах» - промерз. И мне становится радостно: нашим

под Москвой и в Москве тепло, все в ватном, в пимах, в полушубках, только у

нас, в одном городе, в помощь фронту собрали эшелон зимних вещей и обуви.

Счастливчик, кому достанутся мои валенки, скатанные дядей Мишей

Печёркиным. Хорошо, что дядя Миша сработал великие катанки. Теперь у кого-

то ноги как в доменной печи. Дядя Миша недоросток, а любит всё крупное:

жену взял чуть ли не вполовину выше себя, на охоту ездит с фузеей восьмого

калибра и пимы валяет на богатырей. Правда, сыновья получаются в него

низкорослые.

Из-под щепки, которой бабушка орудует в куче, вырывается зола. Если стать

голубем и лететь навстречу сегодняшнему ветру - через какое расстояние

устанешь?

Ну, да ладно. Надо браться за алгебру. Какие-то индустриальные математики

придумывают задачки. «Из пункта «А» в пункт «В» вышел поезд...». «Из

бассейна, объемом... в бассейн, объемом...» Неужели нельзя: «Со станции

Карталы в город Магнитогорск вылетел голубь...» А ведь я не знаю, с какой

скоростью летают голуби. Разная у них, конечно, скорость. Среднюю,

разумеется, можно высчитать. А то всё машины, агрегаты, ёмкости.

Бабушка начала дуть в побурелые от золы матерчатые варежки. Сейчас

думает про себя: «Отутовели рученьки мои». Она вздрагивает там, на ветру. И

тут же по моей спине прокатывает волна озноба. Она мерзнет, а я не решаю

задачу. Не решишь к её возвращению - рассердится. Склоняюсь над тетрадью.

От бумажных листьев и от клеенки исходит почти жестяной холод. Скорчиваясь,

как бы ужимая себя к очажку тепла, находящемуся в груди, я согреваюсь. И

вдруг до моего слуха доклёвывается стукоток, мелкий-мелкий, вроде бы

возникающий в подполье. Может, нищенка робко царапает ноготками в дверную

фанерку, а кажется, что звук идет снизу? Однако я наклоняю ухо к полу. Опять

стукоток. Четко различаю, он не из подполья, а из коридора и возникает на

вершок-другой от половиц. О, да это Валька Лошкарев. Ему уже около двух лет,

а он все ползун. Но Валька, когда приползет к нам в гости, то разбойно лупит

ладошкой по фанере. От новой догадки я вскакиваю и бегу к двери, хотя в душе

отвергаю эту догадку. Потихоньку растворяю дверь и слышу, как чьи-то лапки

шелестят с той стороны. И вот на полу напротив меня Страшной. Треск крыльев

- и он на моем плече. И сразу бушевать. И такие раскаты, рокоты, пересыпы

воркованья наполняют комнату и коридор барака, каких я не слыхал никогда.

Закрываю дверь и прохожу на середину комнаты. А Страшной ничего, не

забоялся и все рассказывает, рассказывает о том, как стремился домой, как

решился в мороз и ветер пуститься в полёт, как сразу точно сориентировался,

как еще издали по горам дыма и пара узнал Магнитогорск, как, чуть не падая от

усталости, преодолевал промежутки между бараками и как счастлив, что снова у

меня в комнате, где часто ночевал под табуреткой, над которой прибит

умывальник, и откуда по утрам я гнал его к выходу из коридора вместе с

Цыганкой и Цыганёнком.

Я взял ковш, проломил в ведре корочку льда, напился и напоил изо рта

Страшного. По крупяным талонам позавчера мы выкупили перловку. Я сыпанул

перловки на железный лист; Страшной набросился на неё, затем, будто

вспомнил, что чего-то недосказал, или испугался, что я уйду, снова сел на плечо

и наборматывал, наборматывал в ухо. По временам он, наверно, чувствовал, что

не всё, о чем говорит, доходит до меня, и тогда большая внятность и

сдержанность появлялась в его ворковании. А может, теперь он рассказывал

лишь о Цыганке и замечал, что это мне совсем невдомек, и для доходчивости

менял тон и сдерживал свою горячность?

Бабушка всплеснула руками, едва увидела Страшного на моем плече.

- Ай, яй! Матушки ты мои! Из Карталов упорол! В смертную погоду упорол!

И ещё пуще она дивилась тому, что в таком длинном бараке о тридцать

шесть комнат Страшной отыскал нашу дверь. И маму, когда вернулась с

блюминга, отработав смену, сильней поразило то, что он нашёл нашу дверь, а не

то, что он в лютую стужу прилетел из другого, по сути дела, города. А я был

просто восхищен Страшным и не думал о том, чему тут отдавать предпочтение.

Но бабушкины и материны дивованья с уклоном на то, что голубь нашёл именно

нашу дверь, заставили меня задуматься над его появлением. Я прогулялся по

коридору. Двери были очень разные. Наша, в отличие от всех дверей, была

ничем не обита, с круглой жестяной латкой на нижней фанерке. Дверь перед

нею была обколочена войлоком, а после неё - слюдянистым толем. Моё

восхищение разграничилось. Не столько смелость и память Страшного поразили

меня, сколько привязанность, которую он обнаружил ко мне, человеку, своим

прилётом и радостным бушеванием, а также ум, благодаря которому он

Назад Дальше