Собрание сочинений в семи томах. Том 7. Статьи, очерки, юморески - Чапек Карел 11 стр.


Пилат умолк, рассеянно сметая крошки со стола.

— Нет, не пришли, — глухо проговорил он. — Ах, Суза, какая это тщета — власть.

1932

Кредо Пилата

© Перевод Н. Аросевой

«…Иисус отвечал:…Я на то родился и на то пришел в мир, чтобы свидетельствовать о истине; всякий, кто от истины, слушает гласа Моего.

Пилат сказал Ему: Что есть истина? И, сказав это, опять вышел к Иудеям и сказал им: я никакой вины не нахожу в Нем».

(Евангелие от Иоанна, 18, 37–38)

Вечером пришел к Пилату некий муж, почитаемый в городе, по имени Иосиф из Аримафеи, также бывший учеником Христа, и попросил выдать ему тело Иисусово. Пилат ответил согласием, промолвив:

— Он распят без вины.

— Ты сам отдал его на смерть, — возразил Иосиф.

— Это так, — ответил Пилат, — и знаю, люди все равно думают, будто я поступил так из страха перед этими крикунами с их Вараввой. Послать бы на них пяток солдат — живо бы присмирели. Но не в том дело, Иосиф Аримафейский. Не в том дело, — помолчав, продолжал он. — А вот когда я беседовал с ним, увидел — недалеко то время, когда его ученики будут распинать других: во имя его, во имя его истины распинать будут и мучить всех прочих, убивать другие истины и поднимать на плечи других Варавв. Человек тот толковал об истине. Что есть истина?

Вы — странный народ, много говорите. Все-то у вас фарисеи, да пророки, да спасители и всякие иные сектанты. И каждый, придя к какой-нибудь истине, запрещает все остальные… Все равно, как если бы столяр, сделав новый стул, запретил садиться на все другие, сделанные кем бы то ни было до него. Словно то, что вот сделан новый стул, отрицает все старые стулья. Возможно, конечно, что новый стул лучше, приятнее на вид и удобнее прочих; но отчего же, о боги, нельзя усталому человеку сесть на любой другой, пусть жалкий, пусть источенный червями, стул или просто на каменную скамью? Человек утомлен, измучен, нуждается в отдыхе; а тут вы его прямо-таки силой стаскиваете с сиденья, на которое он опустился, и заставляете пересесть на ваше. Не понимаю я вас, Иосиф.

— Истина, — возразил Иосиф Аримафейский, — не то же, что стул и отдых; это скорей повеление, которое говорит: поди туда-то, сделай то-то; порази врага, завоюй этот город, покарай измену и прочее в этом роде. Кто не повинуется такому повелению, тот изменник в враг. Вот как обстоит дело с истиной.

— Ах, Иосиф, — вздохнул Пилат, — ты ведь знаешь, я солдат и большую часть жизни провел с солдатами. Я всегда повиновался приказам, но не потому, что они были истиной. Истиной было другое: что я бывал измучен жаждой; что тосковал по матери — или по славе; что вот тот солдат думает сейчас о своей жене, а этот — о поле своем или об упряжке. Истиной было, что, не будь приказов, никто из этих солдат не пошел бы убивать других людей, таких же усталых и несчастных. Так что же есть истина? Верю, я хоть немножко придерживаюсь истины, думая о солдатах, а не о приказах.

— Истина — приказ не командира, но разума, — отвечал Иосиф Аримафейский. — Вот ты видишь: эта колонна белая; если я стану твердить тебе, что она черная, это будет противно твоему разуму и ты не позволишь мне так говорить.

— Почему же? — возразил Пилат. — Я сказал бы себе, что ты, видно, очень несчастный и мрачный человек, раз видишь белое черным; попытался бы развлечь тебя; право, я испытал бы тогда к тебе больший интерес, чем прежде. И если б ты даже просто ошибся — я сказал бы себе, что в ошибке твоей столько же твоей души, сколько в твоей истине.

— Нет моей истины, — сказал Иосиф Аримафейский. — Есть лишь единая истина для всех.

— Которая же?

— Та, в которую я верую.

— То-то и оно, — медленно проговорил Пилат. — Значит, она — только твоя. Вы как малые дети, которые думают, что мир кончается за их кругозором, а дальше уже ничего нет. А мир велик, Иосиф, в нем есть место для многого. Думаю, и в нашей действительности есть место для многих истин. Смотри: я чужестранец в этом краю, и далеко за горизонтом мой дом; и все же я не могу сказать: эта страна неправильная. Так же чуждо мне и учение вашего Иисуса; утверждать ли мне по этой причине, что оно ложно? Я думаю так, Иосиф: все страны — правильны; только мир должен быть безмерно просторным, чтобы все они вместились в него, рядом друг с другом, одна за другой. Вот если б кто-нибудь захотел поместить Аравию на то же место, где лежит Понт, то это было бы неправильно. Точно так же и с истинами. Мир должен быть безгранично велик, просторен и волен, чтоб вместились в него все подлинные истины. И я думаю, Иосиф, такой он и есть. Взойди на очень высокую гору — с вершины ее увидишь, как сливаются предметы, как бы уравниваясь в единую плоскость. Так и истины сливаются, если смотреть на них с некоей высоты. Однако человек не живет и не может жить на вершинах; ему довольно видеть вблизи дом свой или поле, полные истин и осязаемых предметов; вот подлинное место человеку и делам его. Но временами он может поднять взор на горные хребты или к небу и сказать себе, что если глядеть с высоты, то истины и предметы, правда, остаются, ничто не отнято из них, но они сливаются с чем-то гораздо более свободным, что уже — не его достояние. Возлюбить этот широкий образ и при этом возделывать свою маленькую ниву — это, Иосиф, почти как богослужение. И я думаю — Отец небесный того человека, о котором мы говорим, действительно существует где-то, но отлично уживается с Апполоном и другими богами. Частично они проникают друг в друга, частично соседствуют. Взгляни — в небе невероятно много места. Я рад, что есть там и Отец небесный.

— Ты не горяч и не холоден, — молвил, вставая, Иосиф из Аримафеи. — Ты только тепел.

— Нет! — сказал Пилат. — Я верю, верю, я горячо верю, что истина есть, и человек познаёт ее. Было бы скудоумием думать, что истина существует для того лишь, чтобы человек не мог ее познать. Он познаёт ее, да; но — кто? Я или ты? Быть может, все? Я верю — каждый владеет частицей ее: и тот, кто говорит «да», и тот, кто говорит «нет». Если бы эти двое объединились и поняли друг друга, возникла бы истина в полном виде. Конечно, «да» и «нет» нельзя соединить, но люди-то всегда могут объединиться; в людях больше истины, чем в словах. Мне более понятны люди, чем их истины; но ведь в этом — тоже вера, Иосиф Аримафейский, для этого тоже надо поддерживать в себе восторг и экстаз. Я — верю. Верю абсолютно без сомнений. Но — что есть истина?

1920

Император Диоклетиан[56] 

© Перевод Н. Аросевой

Рассказ этот вышел бы, несомненно, куда сильнее, если б героиней его выступила дочь Диоклетиана или иное юное и невинное создание; увы, историческая правда принуждает нас вывести на сцену сестру Диоклетиана, пожилую достойную матрону, по мнению императора, несколько истеричную особу со свойством все преувеличивать, которую старый тиран отчасти даже и побаивался. Поэтому, когда ему доложили о ней, Диоклетиан прервал аудиенцию, которую он давал наместнику Киренаики (в сильных выражениях изъявляя последнему свое недовольство), и прошел навстречу сестре до самой двери.

— Ну что, Антония? — бодрым тоном заговорил он. — С чем пришла? Опять у тебя какие-нибудь погорельцы? Или мне принять меры, чтобы в цирках не мучили диких животных? А может, ввести в легионах воспитание нравственности? Давай говори скорее, да садись!

Но Антония не села.

— Диоклетиан! — произнесла она чуть ли не торжественно. — Я должна кое-что сказать тебе.

— Так, так. — Император почесал в затылке с видом человека, смиряющегося с обстоятельствами. — Только, клянусь Юпитером, как раз сегодня у меня столько дел! Нельзя ли как-нибудь в другой раз?

— Диоклетиан! — неуступчиво повторила сестра. — Я пришла сюда сказать, что ты должен прекратить преследования христиан.

— Что это так вдруг? — забормотал старый император. — После того как три века сряду…

Он внимательнее всмотрелся в ее взволнованное лицо; вид матроны, с ее строгими глазами, с судорожно стиснутыми ладонями, с пальцами, искривленными подагрой, был исполнен пафоса — и император поторопился сказать:

— Ну ладно, потолкуем об этом. Но прежде, будь добра, сядь.

Антония послушалась машинально, присела на краешек стула; от этого ее воинственность несколько потеряла — женщина как бы уменьшилась, сбилась; уголки губ ее дрогнули в сдерживаемом плаче.

— Эти люди так святы, Диоклетиан! — с трудом проговорила она. — И вера их так прекрасна… Уверена, если бы ты их знал… Диоклетиан, ты должен узнать их! Увидишь, тогда… тогда твое мнение о них совершенно изменится…

— Да я вовсе неплохого мнения о них, — мягко возразил Диоклетиан. — Я-то знаю: то, что о них болтают, всего лишь сплетни и клевета. Это все наши авгуры[57] придумывают — сама понимаешь, ненависть к конкурентам и так далее. Я велел в этом разобраться и услышал, что христиане в общем вполне приличные люди. Очень честные и самоотверженные.

— Почему же ты тогда их так преследуешь? — изумленная, спросила Антония.

Диоклетиан приподнял брови.

— Почему? Ну, знаешь ли! Так делается испокон веков, правда? И при всем том не заметно, чтоб их становилось меньше. Все эти разговоры о преследованиях сильно преувеличены. Разумеется, время от времени приходится примерно наказать нескольких…

— Почему же?! — воскликнула матрона.

— По политическим соображениям. Видишь ли, дорогая, я могу привести целый ряд причин. Например, что таково желание народа. Во-первых, это отвлекает его внимание от других вещей. Во-вторых, дает ему твердую уверенность в том, что мы правим сильной рукой. А в-третьих, это вообще как бы национальный обычай. И скажу тебе, ни один разумный государственный деятель, сознающий свою ответственность, не станет без нужды посягать на обычаи. Такое посягновение только порождает чувство непрочности и… гм… какого-то развала. Я, моя золотая, за время моего правления ввел больше новшеств, чем кто-либо. Но они были необходимы. А то, что не необходимо, я делать не стану.

— Но справедливость, Диоклетиан, — тихо промолвила Антония, — справедливость необходима. Я требую от тебя справедливости.

Диоклетиан пожал плечами.

— Преследование христиан справедливо, ибо отвечает действующим законам. Знаю, знаю, что вертится у тебя на языке: что я мог бы отменить эти законы. Мог бы, но не сделаю этого. Милая Тоничка, помни: minima non curat praetor;[58] не могу я заниматься мелочами. Прими, пожалуйста, в соображение, что у меня на шее вся администрация империи; а я, девочка, переделал ее до основания. Я перестроил конституцию, я реформировал сенат, централизовал управление, реорганизовал весь бюрократический аппарат, заново перекроил провинции, упорядочил систему управления ими — и все это дела, необходимые в интересах государства. Ты женщина, и не разбираешься в этом, но самая серьезная задача для государственного деятеля — наладить администрацию. Посуди сама, что значат какие-то христиане в сравнении… ну, допустим, в сравнении с учреждением имперского финансового контроля? Глупости все это.

— Но, Диоклетиан, — вздохнула Антония, — ты можешь так легко это устроить…

— Могу. И — не могу, — решительно ответил император. — Я поставил всю империю на новый административный базис, и народ почти не заметил этого. Потому что я не тронул его обычаев. Стоит отдать им парочку христиан, как люди воображают, будто все осталось по-старому, — и нет никакого беспокойства. Милая моя, государственный деятель обязан знать, до каких пределов вправе он отважиться на реформы. Вот так.

— Значит, — с горечью проговорила матрона, — только для того, чтоб тебя не беспокоили здешние бездельники и крикуны, ты…

Диоклетиан усмехнулся.

— Если хочешь, и для этого. Но скажу тебе — я ведь читал книги твоих христиан и немного размышлял о них.

— И что же дурного ты в них нашел? — резко вскинулась Антония.

— Дурного? — задумчиво повторил император. — Напротив, в них кое-что есть. Любовь и прочее… хотя бы вот презрение к мирской суете… В сущности, прекрасные идеалы, и не будь я императором… Знаешь, Тоничка, кое-что из их учения мне очень понравилось; было б у меня побольше досуга… чтоб подумать о своей душе… — Старый император в раздражении хлопнул ладонью по столу. — Но это абсурд. С политической точки зрения — совершенно невозможная вещь. Неосуществимо все это. Разве можно устроить царство божие? На чем там строить администрацию? На любви? На слове божием? Знаю я людей! Политически учение это так незрело, так нереализуемо, что… что… прямо-таки преступно.

— Но они вовсе не занимаются политикой! — с жаром защищала христианство Антония. — И их священные книги не касаются политики ни словом!

— Для практика и государственного деятеля все — политика, — возразил Диоклетиан. — Все приобретает политическое значение. Любую идею надлежит оценивать с позиций политики: как ее можно осуществить, что из нее сделать, к чему она приведет. Дни и ночи, дни и ночи ломал я себе голову над тем, как бы политически реализовать христианское учение; и вижу — это невозможно. Поверь мне, христианское государство не продержится и месяца. Ну, скажи на милость: как устроить армию в духе христианства? Можно ли по-христиански собирать налоги? Мыслимы ли рабы в христианском обществе? У меня большой опыт, Тоничка: ни одного года, ни даже месяца невозможно было бы управлять по христианским принципам… Потому-то христианство никогда и не привьется. Оно может быть религией ремесленников и рабов, но никогда, никогда — государственной религией. Это исключено. Понимаешь, все эти взгляды на собственность, на ближнего, это отрицание всякого насилия и так далее — вещи прекрасные, но практически неосуществимые. Не годятся они, Тоничка, для реальной жизни. Вот и скажи: что же с ними делать?

— Пускай неосуществимы, — прошептала Антония, — но это еще не значит, что они преступны.

— Преступно то, что вредно для государства, — сказал император. — А христианство способно парализовать высшую государственную власть. Этого нельзя допустить. Суверенная власть, моя милая, должна быть на этом, а не на том свете. Если я говорю, что христианское государство невозможно в принципе, то из этого логически вытекает, что государство не должно терпеть христианства. Добросовестный политик обязан трезво бороться против нездоровых и неосуществимых мечтаний. Тем более когда мечты эти — плод воображения рабов и сумасшедших.

Антония встала, тяжело дыша.

— Так знай же, Диоклетиан: я сделалась христианкой!

— Да ну? — слегка удивился император. — Впрочем, отчего же? Я ведь говорю, в христианстве что-то есть, и если это останется твоим частным делом… Не думай, Тоничка, что я не в состоянии оценить такие вещи. Я ведь тоже хотел бы снова стать… человеком с душою; с радостью, Тоничка, бросил бы я и звание императора, и политику, и все… только вот еще закончить реформу управления империей и прочий вздор; а там — там уехал бы я куда-нибудь в деревню… Штудировал бы Платона… Христа… Марка Аврелия… И этого, как бишь его, — Павла[59] их, что ли… Но сейчас прости: у меня кое-какие политические совещания.

1932

Атилла

© Перевод Н. Аросевой

Утром гонец принес известие, что на юго-востоке вдали полыхало ночью огненное зарево. В тот день опять сеялся мелкий дождь, сырые поленья не желали загораться. Из кучки людей, укрывшихся в урочище, трое умерли от кровавого поноса. Еда вся вышла, и двое мужчин отправились за лес к пастухам; вернулись далеко за полдень, промокшие и смертельно усталые; от них с трудом добились, что дело плохо: овцы дохнут, коров пучит; когда один из посланных хотел увести собственную телку, оставленную в стаде перед бегством в лес, пастухи набросились на них с дубинками и ножами.

Назад Дальше