— Помолимся, — молвил священник, страдающий от дизентерии. — Господь смилостивится.
— Кристус элейсон,[60] — забормотали удрученные люди.
Тут среди женщин вспыхнула визгливая ссора из-за какой-то шерстяной тряпки.
— Это что такое, проклятые бабы! — заорал староста и бросился разгонять женщин кнутом. Это разрядило напряжение беспомощности, мужчины снова почувствовали себя мужчинами.
— Сюда-то эти лошадники не доберутся, — подумал вслух один бородач. — Куда им в такую чащобу, по подлеску-то… У них, бают, лошади что козы, малые да тощие…
— Я так считаю, надо было нам оставаться в городе, — проговорил низенький раздражительный человечек. — Сколько денег ухлопали на укрепления… За наши денежки можно было такие стены возвести, что ого-го!
— Еще бы, — насмешливо подхватил чахоточный бакалавр. — За такие деньги можно было сложить стены из пирогов! Поди-ка, откуси кусочек — много народу вокруг этого брюхо набило, голубчик; гляди, и тебе бы перепало.
Староста предостерегающе хмыкнул; подобные разговоры были явно не к месту.
— А я все-таки считаю, — стоял на своем раздражительный горожанин, — что кавалерии против укреплений не того… Не пускать их в город, и все! И сидели бы мы в тепле…
— Ну и возвращайся в город, залезай под перины, — посоветовал бородач.
— Что ж мне одному-то, — возразил раздражительный. — Я только говорю, надо было всем остаться в городе и обороняться… Имею же я право сказать, что мы сделали ошибку? Сколько нам эти укрепления стоили, а теперь говорите — они ни к чему! Ну, знаете!
— Так или иначе, — подал голос священник, — должны мы уповать на помощь господа бога. Люди мои, ведь этот Атилла всего-навсего язычник…
— Бич божий, — прервал его монах, сотрясаемый лихорадкой. — Кара божия.
Люди примолкли, расстроенные. «Этот монах, горящий в лихорадке, только и знает проповедовать, а ведь он даже и не нашего прихода. Есть ведь с нами свой священник! — думали они. — Вот он — наш человек, он нас поддерживает и не так сурово обличает наши грехи. Будто мы так уж грешны», — досадливо ворочались мысли беглецов.
Дождь перестал, но тяжелые капли все еще срывались с шорохом с густых древесных ветвей. «Боже, боже, боже», — кряхтел священник, мучась своим недугом.
Под вечер караульные приволокли какого-то несчастного парнишку: бежал-де с восточной стороны, занятой гуннами.
Староста начал допрашивать беглеца, надувшись как индюк: видимо, он придерживался мнения, что такое официальное дело должно отправляться с возможной строгостью. Да, отвечал парнишка, гунны уже милях в одиннадцати отсюда и постепенно продвигаются вперед; заняли его город, он их видел, нет, не самого Атиллу, видел он другого ихнего генерала, толстого такого. Сожгли ли город? Нет, не сожгли; генерал тот выпустил воззвание, что мирных жителей не тронут, только пусть город даст корм лошадям, провиант и всякое такое. И пусть жители воздерживаются от всяких враждебных выпадов против гуннов, в противном случае будут применены суровые репрессии.
— Но ведь язычники убивают даже детей и женщин, — уверенным тоном заявил бородач.
Да вроде бы нет, ответил парнишка, в его городе не убивали. Сам-то он прятался в соломе, а когда мать принесла слух, будто гунны будут уводить молодых мужчин погонщиками их стад, он ночью убежал. Вот и все, что он знает.
Люди были недовольны.
— Всем известно, — заявил один, — что гунны отсекают младенцам руки, а что они творят с женщинами, и передать невозможно.
— Ничего такого я не знаю, — извиняющимся тоном сказал парнишка. По крайней мере, у них в городе было не так плохо. А сколько их, гуннов-то? Да, говорят, сотни две, больше не будет.
— Врешь! — крикнул бородач. — Все знают, их больше пятисот тысяч! И они все истребляют и сжигают на своем пути.
— Сгоняют людей в сараи и сжигают заживо, — подхватил другой.
— Детишек на копья насаживают! — возмущенно крикнул третий.
— И над огнем их жарят, язычники проклятые! — добавил четвертый, шмыгая насморочным носом.
— Боже, боже, — простонал священник. — Боже, смилуйся над нами!
— Странный ты какой-то, — подозрительно глянул на парнишку бородач, — как же ты говоришь, будто видел гуннов, когда сам в соломе прятался?
— Матушка их видела, — запинаясь, ответил тот. — Она мне на сеновал еду носила…
— Врешь! — загремел бородач. — Мы-то знаем: куда гунны являются, сейчас все объедят, как саранча. Листьев на деревьях, и тех после них не остается, понял?
— Господи на небеси! — истерически запричитал раздражительный горожанин. — И как, почему это случилось? Кто виноват? Кто их к нам пустил? Сколько денег на войско ухлопали… Господи боже мой!..
— Кто их пустил? — насмешливо откликнулся бакалавр. — А ты не знаешь? Спроси византийского государя императора, кто призвал на нашу землю этих желтых обезьян! Милый мой, да нынче уже всем известно, кто финансирует переселение народов! И все это называется высшей политикой, понял?
Староста хмыкнул с важным видом.
— Чепуха. Все не так. Эти гунны дома-то с голоду подыхали, сволочь ленивая… Работать не умеют… Никакой цивилизации… а жрать-то хочется! Вот и двинулись на нас, чтоб… это… плоды нашего труда. Одно знают: пограбить, разделить добычу — и дальше, язычники проклятые!
— Гунны — непросвещенные язычники, — вставил священник. — Дикий, темный народ. Это господь нас так испытует; помолимся же, воздадим хвалу ему, и все опять будет хорошо.
— Кара господня! — снова пророческим тоном начал выкликать монах в лихорадке. — Бог карает вас за грехи, бог ведет гуннов, и истребит он вас, как истребил содомлян! За прелюбодеяния и за кощунства ваши, за черствость и безбожие сердец ваших, за жадность вашу и обжорство, за греховное ваше благоденствие и поклонение Маммоне отверг вас господь и предал в руки врагов!
Староста прохрипел с угрозой:
— Полегче, domine,[61] вы не в церкви, ясно? Гунны грабить явились. Сволочь голодная, оборванцы, голытьба…
— Это — политика, — стоял на своем бакалавр. — Тут замешана Византия.
Вдруг страстно заговорил какой-то смуглый человек, по профессии лудильщик:
— Какая там Византия! Это все котельщики, и никто другой! Три года назад шатался тут один бродячий котельщик, а у него была точно такая же маленькая тощая лошадь, как у гуннов!
— Ну и что с того? — спросил староста.
— Да ясно же! — кричал смуглый человек. — Этих котельщиков вперед пустили, разведать, где да что… Шпионы они были… Всю кашу только котельщики и заварили! Знает кто-нибудь, откуда они пришли? И вообще, что им тут было делать? Что, зачем, к чему они, когда есть в городе оседлый лудильщик? Хлеб отбивать… да шпионить! И в церковь-то сроду не ходили… колдовали… скотину заговаривали… шлюх за собой таскали… Всё — они, котельщики!
— В этом что-то есть, — задумчиво произнес бородач. — Котельщики странный народ, говорят, они сырое мясо жрут.
— Шайка воров, — подтвердил староста. — Кур воруют и вообще.
Лудильщика душило справедливое негодование.
— Вот видите! Твердят — Атилла, Атилла, а это все котельщики!.. За всем, за всем стоят эти проклятые котельщики! На скот порчу напустили… Понос на нас наслали… Все их дело! Их надо вешать, где только какой покажется! Или не знаете… не знаете вы про адские котлы? Не слыхали, что гунны на походе в котлы бьют? Любой ребенок поймет, какая здесь связь! Это котельщики навлекли на нас войну! Котельщики всему виной!.. А ты! — с пеной на губах вскричал он, указывая на беглого парнишку. — Ты тоже котельщик, ты союзник и лазутчик котельщиков! Затем и пришел… хочешь нас обмануть, котельщик проклятый, хочешь нас котельщикам выдать!..
— Повесить его! — взвизгнул фальцетом раздражительный горожанин.
— Погодите, люди! — орал староста, силясь перекричать шум. — Дело надо расследовать! Тихо!
— Чего там еще церемонии разводить! — пронзительно крикнул кто-то.
Стали сбегаться женщины.
В ту ночь зарево поднялось и на северо-западе. Сеял мелкий дождик. Пять человек умерли от дизентерии и кашля.
Парнишку повесили после долгих пыток.
1932
Иконоборчество[62]
© Перевод Н. Аросевой
К Никифору, настоятелю монастыря св. Симеона, явился некий Прокопий, известный ученый, знаток и страстный коллекционер византийского искусства. Он был явно взволнован и, ожидая настоятеля, нетерпеливо шагал по монастырскому коридору со стрельчатыми сводами. «Красивые у них тут колонны, — подумалось ему, — видимо, пятого века. Никифор может нам помочь. Он пользуется влиянием при дворе и сам некогда был художником. И неплохим живописцем. Помню — он составлял узоры вышивок для императрицы и писал для нее иконы… Вот почему, когда руки его скрутила подагра и он не мог больше работать кистью, его сделали аббатом. Но, говорят, его слово все еще имеет вес при дворе. Иисусе Христе, какая чудесная капитель! Да, Никифор поможет. Счастье, что мы вспомнили о нем!»
— Добро пожаловать, Прокопий, — раздался за его спиной мягкий голос.
Прокопий порывисто обернулся. Позади него стоял высохший, ласковый старичок; кисти его рук утопали в длинных рукавах.
— Недурная капитель, не правда ли? — сказал он. — Старинная работа — из Наксоса[63], сударь.
Прокопий поднес к губам рукав аббата.
— Я пришел к вам, отче… — взволнованно начал он, но настоятель перебил его:
— Пойдемте, погреемся на солнышке, милый мой. Тепло полезно для моей болезни. Какой день, боже, как светло! Так что же привело вас ко мне? — спросил он, когда оба уселись на каменную скамью в монастырском садике, полном жужжания пчел и аромата шалфея, тимьяна и мяты.
— Отче, — начал Прокопий, — я обращаюсь к вам как к единственному человеку, способному предотвратить тяжкий и непоправимый удар по культуре. Я знаю, вы поймете меня. Вы — художник, отче. Каким живописцем вы были, пока вам не было суждено принять на свои плечи высокое бремя духовной должности! Да простит мне бог, но иной раз я жалею, что вы не склоняетесь больше над деревянными дощечками, на которых некогда ваша волшебная кисть создавала прекраснейшие из византийских икон.
Отец Никифор вместо ответа поддернул длинные рукава рясы и подставил солнцу свои жалкие узловатые ручки, искривленные подагрой наподобие когтистых лап попугая.
— Полноте, — ответил он кротко. — Что вы говорите, мой милый!
— Это правда, Никифор, — молвил Прокопий (пресвятая богородица, какие страшные руки!) — Вашим иконам ныне цены нет. Недавно один еврей запрашивал за ваш образок две тысячи драхм, а когда ему их не дали, сказал, что подождет — через десять лет получит за образок в три раза больше.
Отец Никифор скромно откашлялся и покраснел от безграничной радости.
— Ах, что вы, — залепетал он. — Оставьте, стоит ли еще говорить о моих скромных способностях? Пожалуйста, не надо; ведь у вас есть теперь всеобщие любимцы, как этот… Аргиропулос, Мальвазий, Пападианос, Мегалокастрос и мало ли еще кто, например, как бишь его, ну который делает мозаики…
— Вы имеете в виду Папанастасия? — спросил Прокопий.
— Вот-вот, — проворчал Никифор. — Говорят, его очень ценят. Ну, не знаю; я бы лично рассматривал мозаику скорее как работу каменщика, чем настоящего художника. Говорят, этот ваш… как его…
— Папанастасий?
— Да, Папанастасий. Говорят, он родом с Крита. В мое время люди иначе смотрели на критскую школу. Это не настоящее, говорили. Слишком жесткие линии, а краски!.. Так вы сказали, этого критянина высоко ценят? Гм, странно.
— Я ничего такого не сказал, — возразил Прокопий, — но вы видели его последние мозаики?
Отец Никифор отрицательно покачал головой.
— Нет, нет, мой милый. Зачем мне на них смотреть! Линии, как проволока, и эта кричащая позолота! Вы обратили внимание, что на его последней мозаике архангел Гавриил стоит так косо, словно вот-вот упадет? Да ведь ваш критянин не может изобразить даже фигуру, стоящую прямо!
— Видите ли, он сделал это умышленно, — нерешительно возразил Прокопий. — Из соображений композиции…
— Большое вам спасибо, — воскликнул аббат и сердито нахмурился. — Из соображений композиции! Стало быть, из соображений композиции разрешается скверный рисунок, так? И сам император ходит любоваться, да еще говорит — интересно, очень интересно! — Отец Никифор справился с волнением. — Рисунок, прежде всего — рисунок: в этом все искусство.
— Вот слова подлинного мастера! — поспешно польстил Прокопий. — В моей коллекции есть ваше «Вознесение», и скажу вам, отче, я не отдал бы его ни за какого Никаона.
— Никаон был хороший живописец, — решительно произнес Никифор. — Классическая школа, сударь. Боже, какие прекрасные пропорции! Но мое «Вознесение» — слабая икона, Прокопий. Эти неподвижные фигуры, этот Иисус с крыльями, как у аиста… А ведь Христос должен возноситься без крыльев! И это называется искусство! — Отец Никифор от волнения высморкался в рукав. — Что ж поделаешь, тогда я еще не владел рисунком. Я не умел передать ни глубины, ни движения…
Прокопий изумленно взглянул на искривленные пальцы аббата.
— Отче, вы еще пишете?
Отец Никифор покачал головой.
— Что вы, нет, нет. Так только, порой кое-что пробую для собственного удовольствия.
— Фигуры? — вырвалось у Прокопия.
— Фигуры. Сын мой, нет ничего прекраснее человеческих фигур. Стоящие фигуры, которые, кажется, вот-вот пойдут… А за ними — фон, куда, я бы сказал, они могут уйти. Это трудно, мой милый. Что об этом знает какой-нибудь ваш… ну, как его… какой-нибудь критский каменщик со своими уродливыми чучелами!
— Как бы мне хотелось увидеть ваши новые картины, Никифор, — заметил Прокопий.
Отец Никифор махнул рукой.
— К чему? Ведь у вас есть ваш Папанастасий! Превосходный художник, как вы говорите. Соображения композиции, видите ли! Ну, если его мозаичные чучела — искусство, тогда уж я и не знаю, что такое живопись. Впрочем, вы знаток, Прокопий; и вероятно, правы, что Папанастасий — гений.
— Этого я не говорил, — запротестовал Прокопий. — Никифор, я пришел сюда не за тем, чтобы спорить с вами об искусстве, а чтобы спасти его, пока не поздно!
— Спасти — от Папанастасия? — живо осведомился Никифор.
— Нет — от императора. Вы ведь об этом знаете. Его величество император Константин Копроним[64] под давлением определенных церковных кругов собирается запретить писание икон. Под тем предлогом, что это-де идолопоклонство или что-то в этом роде. Какая глупость, Никифор!
Аббат прикрыл глаза увядшими веками.
— Я слышал об этом, Прокопий, — пробормотал он. — Но это еще не наверное. Нет, ничего еще не решено.
— Именно потому я и пришел к вам, отче, — горячо заговорил Прокопий. — Ведь всем известно, что для императора это только политический вопрос. Ему нет никакого дела до идолопоклонства, просто он хочет, чтоб его оставили в покое. Но уличная чернь, подстрекаемая грязными фанатиками, кричит «долой идолов», и наш благородный монарх думает, что удобнее всего уступить этому оборванному сброду. Известно вам, что уже замазали фрески в часовне Святейшей Любви?
— Слыхал я и об этом, — вздохнул аббат с закрытыми глазами. — Какой грех, матерь божия! Такие редчайшие фрески, подлинный Стефанид! Помните ли вы фигуру святой Софии, слева от благословляющего Иисуса? Прокопий, то была прекраснейшая из стоящих фигур, какую я когда-нибудь видел. Ах, Стефанид — это был художник, что и говорить!
Прокопий склонился к аббату и настойчиво зашептал:
— Никифор, в законе Моисеевом написано: «Не сотвори себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в водах ниже земли». Никифор, правы ли те, кто проповедует, будто богом запрещено писать картины и ваять скульптуры?