Собрание сочинений в семи томах. Том 3. Романы - Чапек Карел 2 стр.


На крыльцо выходит Полана и останавливается как вкопанная. Судорожно прижимая руки к груди, она тяжело и прерывисто дышит, и глаза у нее лезут на лоб.

III

И теперь не знает Юрай Гордубал, что сказать: столько начал придумал — что ж ни одно не подходит? Не закрыл он глаз Полане, подкравшись сзади, не стукнул ночью в окошко, не пришел со словами благословения в вечерний час возвращения стада; ввалился, щетинистый и неумытый, чего ж удивляться, если женщина испугалась? И голос мой наверняка чужой, хриплый… вразуми, господи, что можно вымолвить эдаким нечеловеческим голосом?

Полана отступает, слишком далеко отступает — ах, Полана, я бы и так прошмыгнул — и произносит голосом, — да нет, это почти и не голос, почти не ее голос:

— Входи, я… позову Гафию.

Гафия — это хорошо, но сперва мне хотелось бы положить тебе руки на плечи, Полана, и сказать: «Ну, я сам не рад, что перепугал тебя; слава богу, вот я и дома». Ишь как ты все здесь устроила: новая кровать, гора подушек, стол тоже новый и крепкий; на стене иконы, таких и в Америке нет; пол дощатый, и цветы на окнах, — хорошо ты, Полана, хозяйничала!

Юрай Гордубал тихонько усаживается на свой чемодан. Умна Полана, умеет вести хозяйство; по всему видать, у нее не меньше дюжины коров, а может, и больше. Слава богу, не зря я работал; только до чего же жарко в шахте, милая, знала бы ты, что там за пекло!

Не идет Полана; Юраю Гордубалу уже не по себе, как тому, кого оставили одного в чужой избе. Погожу во дворе, решает он, заодно умоюсь. Эх, снять рубаху, пустить струю студеной воды на плечи, на голову, намочить волосы, брызгаться и гоготать от удовольствия: гей! Но это вроде бы не к месту, не время, еще не время! Накачаю пока немного воды (прежде тут был деревянный сруб, и бадья с журавлем, и глубокая тьма внизу, каким холодом и сыростью опахивало тебя, когда, бывало, наклонишься; а теперь — как в Америке, там у фермеров тоже такие колонки… С полным ведром — в хлев, напоить коров, чтоб громко зафыркали, чтоб ноздри влажно заблестели, только немного воды… Юрай намочил грязный платок, вытер лоб, лицо, руки, затылок, — а-ах, как приятно холодит! Гордубал выжал платок, поискал, куда бы его повесить, — но нет, мы еще не дома, — и он сунул мокрый платок в карман.

— Твой отец, Гафия, — слышит Гордубал, и Полана подталкивает к нему одиннадцатилетнюю девочку с испуганными голубыми глазами.

— Вот какая ты, Гафия? — смущенно бормочет Гордубал (вот уж, право, такой большой девочке — медвежонка!) и хочет погладить ее по голове: только одним пальцем, Гафия! Но девочка уклоняется, жмется к матери, не спуская глаз с незнакомца.

— Поздоровайся же, Гафия, — говорит Полана строго и подталкивает девочку в спину.

— Ах, Полана, оставь ее, что худого, коли ребенок оробел?

— Добрый день! — шепчет Гафия и отворачивается.

Что-то странное происходит с Юраем, слезы застлали глаза, лицо ребенка дрожит и расплывается. Ну, ну, что же это, — э, ничего, пройдет, просто я уже сколько лет не слышал «добрый день».

— Пойди сюда, Гафия, — суетится Гордубал, — погляди, что я тебе привез.

— Иди, глупая, — толкает девочку Полана.

Гордубал склоняется над чемоданом, — матерь божья, как все измялось в дороге, и где же электрический фонарик, то-то Гафия удивится!

— Смотри, Гафия, нажмешь тут кнопку, и он светит… Что это, не хочет светить. — Гордубал нажимает кнопку, вертит фонарик во все стороны и хмурится. — Что с ним сделалось? Ага, наверно, батарейка высохла, знаешь, как жарко было на нижней палубе… А он горел, Гафия, горел ярко, как солнышко. Постой, я привез тебе картинки, погляди… — Гордубал вынимает газетные и журнальные вырезки, которыми переложена одежда. — Иди сюда, Гафия, посмотри, вот она — Америка.

Девочка смущенно мнется и оглядывается на мать. Полана сухо и строго кивает: «Иди!» Гафия робко, неохотно подвигается к этому чужому, долговязому человеку, — ах, выскочить стрелой за дверь и бежать, побежать к Марийке, к Жофке, к девчонкам, которые там, на задах, нянчат маленького хорошенького щеночка…

— Погляди, Гафия, какие дамы! А тут, гляди-ка, дерутся, а? Это футбол, игра такая в Америке, понимаешь? А вот высокие дома…

Гафия уже касается его плечом и робко шепчет:

— А это что?

Гордубала охватывает радостное умиление — ну вот, ребенок уже привыкает!

— Это… это Felix the cat.[35]

— Да ведь это киска, — протестует Гафия.

— Ха-ха, конечно, киска! Ты умница, Гафия! Ну да, это такой… американский кот, ол райт[36].

— А что он делает?

— Он… он лижет tin[37], понимаешь? Жестянку от консервов. Это эдвертисмент[38] консервов, вот что.

— А тут что написано?

— Это… это по-американски, Гафия; ты не поймешь. А вот гляди, пароходы, — поспешно меняет тему Гордубал, — на таком и я плыл.

— А это что?

— Это трубы, понимаешь? Внутри корабля паровая машина, а сзади такой… такой пропеллер…

— А что здесь написано?

— Это ты прочтешь как-нибудь в другой раз, ты ведь умеешь читать? — вывертывается Гордубал. — А вот смотри-ка: столкнулись два кара[39]…

Полана стоит на крыльце, руки, на груди, и сухим пристальным взглядом смотрит во двор. Позади нее в избе наклонились друг к другу две головы, медленный мужской голос пытается объяснить это вот и то: «Так это делают в Америке, Гафия, а это, смотри, я сам видел», — и запинается этот голос, мешкает, бормочет: «Ну, ступай, Гафия, где мама-то?»

Гафия выскакивает на крыльцо, точно вырвавшись из плена.

— Подожди, — останавливает ее Полана, — спроси, может, он хочет есть… или пить.

— Не надо, душа моя, не надо, — отказывается Гордубал и спешит к порогу. — Спасибо, что подумала обо мне, вот уж спасибо, не к спеху. У тебя, верно, дело есть…

— Дела всегда хватает, — неопределенно откликается Полана.

— Вот видишь, Полана, видишь, не буду тебе мешать, делай свое дело, а я пока… я что…

Полана поднимает на него глаза, будто хочет что-то сказать, будто хочет сказать вдруг очень много — так много, что губы дергаются, — но она проглатывает это и идет по своим делам, ведь работы всегда хватает.

Гордубал, стоя в дверях, смотрит ей вслед: пойти за ней в сарай? Нет, пока еще нет: в сарае темно, нехорошо как-то. Восемь лет, братец, это — восемь лет! Разумная женщина Полана, не бросается на шею, как девчонка; хотелось бы спросить ее о том о сем, о поле, о скотине, да бог с ней, коли у нее дела много. Полана всегда такая была. Работящая, ловкая, умная.

Задумчиво оглядывает двор Гордубал. Дворик чистый, порос лапчаткой и купавой, ни следа навозной жижи. Пойти, что ли, осмотреть хозяйство? Нет, не надо пока, не надо. Полана сама скажет: взгляни теперь, Юрай, как я хозяйничала: все кирпичное и железное, новое все, а стоило столько-то и столько-то. А я скажу: хорошо, Полана. Я тоже принес кое-что в хозяйство.

Хорошо Полана управляется; и стройная она, стройная, как девушка, господи, какая прямая спина! Всегда она так прямо держала голову, еще в девушках… Гордубал вздохнул и почесал затылок: что ж, пусть будет по-твоему, Полана; восемь лет сама себе хозяйкой была, этого сразу не отбросишь. Сама потом скажешь: хорошо, когда мужчина в доме.

Задумчиво оглядывает Гордубал свой двор. Все изменилось, все по-новому, удачлива в хозяйстве Полана. А вот этот навоз, голубчики, этот навоз мне не нравится. Пахнет конюшней, не хлевом. На стене два хомута, на дворе лошадиный помет. А Полана и не заикнулась, что лошадей держит; слушай, Полана, лошадь — не женское дело. На конюшне мужик нужен, вот что.

Гордубал озабоченно морщит лоб, — да, это — удар копытом в дощатую перегородку; лошадь бьет копытом, видно, пить хочет. Отнести ей воды в брезентовом ведре — нет, нет; вот когда Полана скажет: «Пойдем, Юрай, погляди наше хозяйство». В Джонстоне тоже были лошади в штольнях; ходил я к ним погладить по морде, — видишь ли, Полана, коров там не было, ухватить бы корову за рог, потрясти ей голову, ого-го-го, старуха! А лошадь… Ну, слава богу, есть теперь у тебя мужик в доме.

И вдруг пахнуло старым, знакомым запахом — чем-то с детства знакомым… Гордубал принюхивается долго и с наслаждением. Дрова! Смолистый запах дров, запах сосновых поленьев на солнце. Юрая так и тянет к поленнице, хороша грубая кора поленьев, по его огрубелой руке, а вот и колода с воткнутым топором, деревянные козлы и пила, его старая пила, отполированная его ладонями. Гордубал глубоко вздохнул, — здраво дошли и добро пожаловать! — снял пиджак и положил полено на крепкие плечи козел.

Потный, счастливый, он пилит дрова на зиму.

IV

Юрай выпрямился, вытер пот. Вот уж верно — эта работа не та, что в шахте, и запах не тот; хорошие, смолистые дрова у Поланы, ни пней, ни сушняка нет. Закрякали утки, с гоготом рассыпались гуси, где-то загремела телега и стремительно завернула к дому. Полана выскочила из сарая, бежит, бежит (ах, Полана, и бегаешь ты совсем как девушка!), распахнула ворота.

Кто же это, кто к нам приехал? Хлопанье кнута, — н-но! — высоко взвивается золотистая теплая пыль, и во двор влетает упряжка; стучит телега, ею стоя — на венгерский лад — правит парень, он высоко держит вожжи, высоким голосом нараспев тянет «тпр-ру!» и, соскочив на землю, шлепает коней по влажной шее.

Подходит Полана, бледная, решительная какая-то:

— Это Штепан, Юрай, Штепан Манья.

Человек, нагнувшийся над постромками, резко выпрямившись, оборачивается к Юраю. Уж больно ты черен, дивится про себя Гордубал, прямо ворон, прости господи!

— В работниках у меня был, — добавляет Полана твердо и отчетливо.

Парень пробормотал что-то и склонился к постромкам; отстегнув, вывел лошадей из оглобель и, держа обеих одной рукой, другую протянул Гордубалу:

— Добро пожаловать, хозяин!

Хозяин поспешно вытер руку о штаны и подал ее Штепану; Гордубал растерян и вместе с тем польщен, он смутился, пробормотал что-то и еще раз тряхнул Штепану руку — по-американски.

Невелик Штепан, а ладен. Ростом Юраю по плечо, а глядит ему прямо в глаза — дерзко и вызывающе.

— Славные кони, — бормочет Гордубал и тянется погладить по морде. Но кони шарахаются и встают на дыбы.

— Поберегись, хозяин, — предостерегает Манья, и в глазах его блестит насмешка, — это венгерские.

Ах ты, черномазый, думаешь, я не понимаю в конях? И правда, не понимаю, да привыкнут кони к хозяину.

Лошади дергают головами, вот-вот вырвутся. Руки в карманы, Гордубал, и ни с места, пусть этот черномазый не думает, что ты боишься!

— Вот этот трехлетка, — рассказывает Манья, — от кавалерийского жеребца. — Манья хватает коня за уздечку. — Ц-ц-ц! Э-э! Вот черт! Айда! — Конь дергает головой, а Штепан только смеется.

Полана подходит ближе, протягивает коню ломоть хлеба. Штепан, блеснув в ее сторону глазами, скалит зубы, удерживая коня за уздечку.

— Э-э, постой!

Штепан стискивает зубы от усилия, и конь стоит точно вкопанный и, красиво выгнув шею, берет губами хлеб с хозяйкиной ладони.

— Н-но! — кричит Манья и, крепко ухватив коней под уздцы, ведет их в конюшню.

Полана глядит им вслед.

— Четыре тысячи дают за жеребца, — сообщает она оживленно, — а я не продам. Штепан говорит, что конь все восемь стоит. А кобылу будем к осени крыть… — Что за черт, почему она смутилась и словно прикусила язык. — Надо им корму задать, — говорит она неуверенно и хочет отойти.

— Так, так, корму, — одобряет Юрай. — Добрый конь, Полана, а что, и в упряжке тоже хорош?

— В упряжке? Да таких коней жалко запрягать, — раздраженно говорит Полана. — Это тебе не деревенская кляча.

— Ну, пожалуй, — сдерживается Гордубал. — Оно и верно, жаль такого молодца. Хорошие кони, голубка, поглядишь — душа радуется.

Манья уже выходит из конюшни с двумя брезентовыми ведрами в руках.

— Восемь тысяч возьмем за него, хозяин, — уверенно говорит он. — А кобылу к осени крыть надобно. Эх, и жеребца я для нее подыскал — чистый дьявол.

— Брут или Хегюс? — оборачивается Полана с полдороги.

— Хегюс. Брут тяжел будет. — Манья скалит зубы под черными усиками. — Не знаю, как вы, хозяин, а я недорого дам за тяжелого копя. Сила есть, а породы никакой. Породы-то нет, хозяин.

— Гм… да, — неуверенно отзывается Гордубал, — порода дело такое… Ну, а коровушки, Штепан?

— Коровы? — удивляется Штепан. — Вы о коровах? Да, есть у хозяйки две коровы, говорит, молоко нужно. А вы еще не были в конюшне, хозяин?

— Н-нет. Видишь ли, я только что приехал, — отвечает Гордубал и теряется — ведь вот уже груду дров напилил, этого не скроешь. И все-таки Гордубал доволен, что легко перешел со Штепаном на «ты». Так и полагается между хозяином и работником.

— Да, — продолжает Гордубал, — я как раз собирался туда.

Штепан, наполнив ведро водой, охотно ведет хозяина в конюшню.

— У нас там… у хозяйки там жеребеночек, трехнедельный, и кобыла жеребая. Два месяца назад покрыли. Сюда, хозяин. А этот мерин считай что продан. Две с половиной тысячи. Добрый конь, да я запрягаю трехлетку — надо объездить. Норовистый. — Манья опять скалит зубы. — Мерин этот для армии. Наших коней всегда для армии брали.

— Так, так, — поддакивает Юрай, — чисто у тебя здесь, Штепан. Ну, а самому приходилось служить в солдатах?

— В кавалерии, хозяин, — ухмыляется Манья и поит из ведра трехлетку. — Вы только гляньте… что за голова! А круп! Эх! Ц-ц-ц! Осторожно, хозяин. — И Штепан хлопает лошадь по шее кулаком, — Ух, разбойник! Вот это конь!

Гордубалу не по себе от острого запаха конюшни. То ли дело хлев, — родной запах навоза, молока, пастбища.

— А жеребенок где? — спрашивает он.

Жеребенок, еще совсем мохнатый, сосет матку. Он весь состоит из одних ног. Кобыла поворачивает голову и умными глазами косится на Гордубала. Ну, а ты-то зачем здесь? Растроганный Юрай гладит ее по теплому, гладкому, как бархат, заду.

— Добрая кобыла, — говорит Штепан, — да тяжелая. Хозяйка продать ее хочет. А только знаете, хозяин, мужику коня не купить, а в армию берут лошадей горячих, прямо огонь. Тихие им не годятся. Там все один к одному. Не знаю, как вы на это дело смотрите, хозяин…

— Ну, в том Полана знает толк, — неуверенно бормочет Гордубал. — А вот как насчет волов? Есть волы у Поланы?

— Да на что волы, хозяин? — ухмыляется Манья. — На поле хватит кобылы да мерина. А мясо нынче не в цене. Свинина — еще куда ни шло. Видали, какой кабан у хозяйки? Да шесть свиней, да четырнадцать поросят. Поросята — те нарасхват, за ними, хозяин, к нам издалека едут. И свиньи у нас — что слоны; рыло черное, копыта черные…

Гордубал задумчиво качает головой.

— Ну, а молоко для поросят где вы берете?

— У мужиков, понятно, — смеется Манья. — «Эй, не надобно ли нашего борова для твоей грязной свиньи? Такого надежного боровка во всей округе не сыщешь! А сколько ведер молока, сколько мешков картошки за это дашь?» Право слово, хозяин, не стоит самому спину гнуть на такой работе! До города далеко, торговля плохая. Глупый народ, хозяин. Разводят все только для себя, — так пусть нам отдают, коли продать не умеют.

Гордубал неопределенно кивает. Правда, правда, торговля у нас всегда была плохая, гуси и куры — еще туда-сюда. А у Поланы все на свой лад. Да, знает хозяйка толк в делах, что верно, то верно.

— Товар продать — надо далеко съездить, — рассуждает Штепан, — и такой товар, что барыш приносит. Ну, кто пойдет на рынок с горшком масла? Сразу по носу видать, что за душой у тебя ничего нет, — ну и сбавляй цену, а то — катись к черту…

— А ты сам-то откуда? — удивляется Гордубал.

— Из степи. Рыбары, знаете?

Гордубал не знает, но кивает: так, так, из Рыбар. Хозяину все должно быть известно.

— У нас, сударь, край богатый. А раздолье какое! Взять хотя бы рыбарское болото, вся округа здешняя поместится, как ножик в кармане. А трава, хозяин, по самую грудь. — Манья машет рукой. — Эх, паршивые тут места. Пашешь, одни камни ворочаешь. А у нас — копаешь колодезь, а чернозем так и прет.

Назад Дальше