— Пришельцы и построители — вот наша печаль, — крикнул кто-то, — перст свыше — он больно ясен.
Народ хлынул к избе шабров Ивана, выволок техника на улицу и закричал:
— Доколь, дьяволы, вы будете нашу скотину пугать и мучить? Зови главное начальство и разъяснение нам выложь!..
Народ все густел, а заложник в кольце обступивших дрожал, как осиновый лист, не умея слова выговорить. Вскоре прибыл по лошадиной части работник, он поймал одну из лошадей арканом, вынул из-под языка у ней кусочек мыла, выполоскал ей рот. Лошадь на глазах у всех присмирела и перестала пускать пену. Спец сердито сказал не мужикам, а технику:
— Второй случай это в моей практике. У помещика Пашкова, в Лукояновском уезде, еще в эпоху Николая царя, осерчавший кучер всем лошадям под язык мыла пасовал. Стали так же вот беситься. Помещик просвещенный был человек, но с придурью. «Порча, говорит, какая-то». Вот он, обычный способ деревенских чародеев держать народ в узде. Удивляюсь, как они тебя не прикокошили. Глушь, обормоты. Нет, не верю я в разум масс.
Спец сел на завалинку и закурил. Наверно, он ждал мужицких расспросов, но народ остался верен Онуфрию. Злоба прошла у мужиков, как только лошади перестали дурить, а сам способ лечения их был истолкован так: он «слово знает» и сам из «этаких».
Все это было так нежданно и удивительно, что Иван окончательно был сбит с толку. Обравнодушел ко всему в одну ночь, глаз не смыкал, думая про смерть отца, про речи Онуфрия.
«Неспроста отец мученичество принял, — представлялось ему. — Старик прозорливый был, а меня с сомнением оставил. Все знал, а мне ничего не сказал. Или, может, думал — умная ложь лучше глупой правды. Сходить к Онуфрию, выпытать его».
Иван видел Онуфрия не иначе как под вечерок. Старик хаживал в длиннущем, подпоясанном веревкой чепане и в страшных сапожищах. На голову надевал остроконечную шапку, бороду имел длинную, нечесаную, ногти нестриженые, в руках у него всегда была большая палка с железным крючком на конце. Никогда он не улыбался. Парнишки шарахались от него, взрослые перед ним заискивали, бабы пужливо крестились при виде его. В церковь он не ходил, с попами не дружился, держал себя в стороне, кормился приношением, звание его было — «чернокнижник». Даже отец Ивана пугался Онуфрия, хотя сам большим почетом пользовался у сельчан, неустрашимый и богочтивый.
Иван утром пришел к Онуфрию чем свет. Старик не откликнулся на стук в дверь. А когда Иван настоятельнее забарабанил по окошку, глухой голос изнутри послышался.
— Оставьте вы меня, окаянные, всю ночь покоя не даете, советы вам выкладывай. Никаких у меня для вас советов. Идите к «ним» и советуйтесь, кто про мыло болтал… Мыло…
И старик слышно забранился, повторяя слово «мыло».
В этот же день Анфиса свела лошадь к десятнику, получила деньги и спрятала их куда-то. Разговоры теперь у ней были только про наживу, про то, как можно, не ломая спину на пахоте, разбогатеть славнее и как умеют это делать расчетливые шабры. Муж не понимал этой жадности к деньгам, проснувшейся у жены, которая до замужества в сиротстве видела только гроши, работала все время на чужого дядю. Утром, когда просыпались, она хваталась за карман, который пришила к ночной рубашке, развязывала его и пересчитывала деньги. Даже в баню она ходила с кошельком. Молока ставила на стол невдосталь, и Иван часто говаривал ей:
— Денег стало больше, а еда хуже. Вот так новая твоя жизнь.
— Погоди малость с едой, молоко — полтина кринка. Ты выпей кринку, какой от этого толк, а полтина, она складывается с другой полтиной и рубль растит. Вот кабы ты поступил, как шабер, копать землю, то каждый месяц приносил бы мне сто рублей, а харч тебе готовый казенный, хоть объешься. А я как-нибудь перебьюсь, одна-то и печь не стану топить. А коли мы с тобой проедим все за зиму, то скажи на милость, чем мы будем на лето сыты?
Иван опять не смог на это ответить, все ждал чего-то, робко просил жену собрать обед, а она привыкла уж ругать его за всякую малую безделицу: что она измучилась, разнося молоко по инженерам, что расход идет, а приходу нет, что скоро дом снесут нежданно-негаданно и деньги три тысячи пропадут, что лучше синица в руках, чем журавль в небе. Довела до того, что от тоски Иван дозволил жене запродать дом. А жена уж все справки навела и залог получила, деньги припрятала куда-то и молчала около недели, а потом опять за свое: на эти деньги век не проживешь, а вперед глядеть надо. И хотя в сусеках у Ивана был достаток и беспокоиться о пропитании не приходилось, но сам он понимал, что безделье противнее всего на свете. А все же стройка страшила его своей сумятицей, шумом, и непонятными людьми, и непонятным трудом.
Глубокой осенью Анфиса принесла и показала ему кусок материи, который выдали соседке, теперь — жене рабочего. Анфиса горько стала жаловаться: муж ее не как у других, жену ничем не распотешит, она сама все должна делать, за всем следить, и, видно, муж будет на ее шее. Это больше всего разобидело Ивана.
— Я никогда не был нашейником! — закричал он и хотел опять опустить свою ладонь на спину жене.
Но жена выпрямилась и так на него взглянула, что он задержал ладонь в воздухе.
— Тронь, только попробуй, — сказала она, — денежки ведь у меня, поди голяком куда хочешь. Ни копеечки не дам. А куда ты пойдешь от меня, мужик, ничего не имеющий? Тронь только — и глаз моих не увидишь больше.
Иван опешил, только и сказав:
— Верно говаривал батька: шельма ты.
— Этакая шельма тебе счастье принесла, милок, ты бы это понял. Разуму в голове твоей недостаток, хотя и руки золотые, а у меня все ж смекалка. Вот тебе сказ: хочу быть женой рабочего. Это теперь на манер барыни. И говорят, декрет вышел: рабочим женам вне очереди вино дают в Госспирте и бесплатно их в трамвае катают. Хочу бесплатно в трамваях кататься. Неужели ты не хочешь жену свою распотешить?
Жена зарыдала истошно, может, и всерьез. А Иван сурово рассмеялся при этом, в слезы не поверил. Тогда Анфиса заявила решительно: идет слух — кто не мужик да не рабочий, того вышлют с этих мест в холодные стороны. Иван был убежден, что жена врет, — где они, эти стороны холодные? Но напугался, да и брань прискучила, И заявил жене: пойдет в постройковую контору наниматься рабочим, только бы перестала зудеть, ведьма.
Глава II
ТАКОЙ СОРТ ЛЮДЕЙ
Иван как будто впервые увидел эти места. Все изменилось. Болото, разрезанное осушительными канавами, обсыхало на виду, вода отжималась в широкий сток, он уходил к реке. Кустарник уже выкорчеван, на огромной плешине рабочие жгли его, приготовляя пищу. Картофельные поля застроены были бараками из фанеры. Бараки образовали улички, земля в них была рябая от картофельных ямок, по твердо притоптана, в нее вдавлены, кроме ботвы, кучки опилок, стружка, яблочные окуски, обкуренные мундштуки папирос. От бараков шли тропы к центру барачного поселка.
Иван побрел туда. Кругом кипело дело. Мужики рыли котлованы под стройку. Подводы, груженные силикатом, запружали дороги. В стороне от дорог силикат складывался. Уймища кирпичу высилась там. Уже проложена была ветка железной дороги к этому месту от Кунавина, пыхтел паровоз, тянущий за собой вереницу площадок с песком и тесом.
Иван подошел к крохотному дощатому строеньицу без окон, дверь была настежь открыта, и на ней мелом нацарапано: «Контора». Тут на тесинах сидели люди. Иван догадался — в этом месте берут на работу.
Иван сел рядом. Все были в фартуках, бородатые, курили и калякали. Говорил седоволосый крепыш. Колючее острословие его приковало Ивана, да и не только его.
— Милые мои, брильянтовые, — говорил крепыш, вертя задорно голового, — всякое ускорение нашего труда через разную эту машину, екскаватор али как, — одно несчастье нам несет, ежели крепко подумать. Кабы человек не гонялся за всеми этими новшествами железного рода, ей-ей, счастливее бы он был и гораздо менее жаден. Не строил бы этих махин — заводищ, которые поедом едят крестьянский и рабочий люд тысячами, уродуют и вгоняют в чахотку. Вот и хвались любовью к этому железному труду при таком деле. То-то, милые. Это уразуметь надо, что и к чему — разные краны да подъемные машины, словно рук человеческих не стало на Руси. А ежели, к примеру, прикинуть, что эти фабрики да заводы, как этот вот задуманный, работают на войну, чтобы людей истреблять, — выгода от труда вашего явно безбожна и людям непотребна. Мне — стреляному водку, не один десяток летних строительных сезонов работающему на постройках, — мне инженеры сознавались и достоверно говаривали: «Достаточно, мол, переменить пластинку под кузнечным молотом, чтобы, пожалте, выделывать части броневиков вместо дорожного автомобиля».
Брильянтовые, безмашинный-то народ не опасен, а значит, и человеколюбив, тих, мирен и к общему братству способнее. В бывалые времена на проезжих дорогах и тропах страннику кусок хлеба подавали, а ноне помрешь с голоду подле амбара с хлебом, — у всякого ответ готов: мы сравнялися во всем, и каждый получает свою норму по карточке.
— Укроти, господи, большевистское сердце, — вздохнул сосед и перекрестился.
Иван с жадным удивленьем поглядел, как жилиста шея и руки говоруна, как хитро глаза прилажены, сверкают из-под густых хмурых ресниц.
— Вот теперь, — продолжал речистый человек (и никто ему не возражал, а каждый на его слова дакал), — дела развернули на ширь на всю, а дельных людей недохватка. Посмотри, сколько их всяких барж — и с песком, и с тесом, и с бутом — стоит, всю реку запрудили они. Скоро заморозки, выгружать надо, а люди где? Говорят — молодежь появится, комсомолия. Ну а сноровка где у нее? А сколько лодырей? Ой, не всласть это им будет: придут, понюхают, да и запросятся к матери. А тут наступает осень, дожди начнут лить, непогода. В такое время он, комсомолец, за тысячу рублей в день не возьмется за это дело. Видишь, какая линия. Я так в конторе начальнику и сказал: «Расценки наши ежели рваческие, найди дешевых людей — дело любовное». Он покрутился, покрутился, да в ответ мне: «Людей я, кроме вас, не вижу, но это не значит, что обирать следует свое правительство в таком случае». Конечно, я замолк, только и сказал на это: «Смотрите, ежели расценки наши отвергаете, — я с артелью ухожу в землекопы, выгружайте, как хотите, мои молодцы на все маштаки», — а сам подумал: «Отчего ж нам не покоштоваться малость? Мы тоже — люди, способность к хорошей еде имеем».
— Не сдавай, Михеич, — сказал сосед. — Наша артель у них — единое взглядише. Где людей взять?
— Скажу по правде, по истине, — прибавил третий, глядя на дверь конторы, — хитрущий этот начальник нас застращать хотел, когда упоминал, что молодежные артели придут и дело двинут. Дураков ноне из молодых тоже мало сыщется задарма руки мозолить.
— Есть, конечно, и такие, — возразил Михеич, — называются энтузиясты. В Омутнинске мне довелось столкнуться с ними: я прошу для своей компании цену, а они — ниже моей вдвое. Я соглашаюсь тоже на низкую расценку, а они еще ниже берутся. Так и привелось оставить те места.
— Что за люди пошли: комсомолы, ударники, бригадники, не понять, не размыслить, — вздохнул сосед Михеича.
— Карьера заела всех, — ответил Михеич, — карьера гонит людей на невыгодные работы и цену снижает у трудового народа. Молодняк, ему в начальники выходить надо, в ученые, а путь ударнику да бригаднику расчищен, вот и стараются.
В это время вышел из конторы человек в кожаной тужурке, с бумагами в руках. Как только он показался в дверях, артель моментально поднялась и окружила его.
— Вот что, товарищи дорогие, — сказал человек в кожаной тужурке. — Те цены, которые вы назначаете за выгрузку бута, — неслыханны в нашей практике. Я звонил самому Царевскому: «Никак нельзя, говорит, это прямо расточительство».
— Воля ваша, — ответил Михеич покорно, но твердо. — Айда, ребята, домой.
— Дело полюбовное, — произнесли вслед за Михеичем остальные, — вольному воля, спасенному рай, находите народ дешевле.
Они тронулись разом, но человек остановил их:
— В барже триста тысяч пудов. Ежели вам так платить за каждую, то сколько же вы денег загребете при этом? Мы видим всё — не дураки.
— На торгу два дурака, милый: один дешевле дает, другой дорого просит.
Михеич отвернулся к своим, ворча:
— Мы вашего жалованья не считали, карман ваш боже упаси контролировать. Может, вы больше нашего в день выгоняете. Рестораны и всякие потехи для кого-нибудь приспособлены.
Наш брат туда носу не кажет. Эк, чем корить вздумал! Трогайся, ребята, по домам, чем лясы точить! — приказал он.
— Я позвоню Царевскому, — сказал человек невесело, — как хочет он.
— Позвони, — согласился Михеич спокойно. — Ребята, обожди малость.
Артельщики сели на старые места, а человек в кожаной тужурке ушел в конторку, вернулся вскоре и сухо отрезал:
— Царевский согласен. Принимайтесь за дело. Выгружайте скорее. До зарезу нужно… Во!..
— Давно бы этак, — заговорили люди разом, — для чего рабочего брать измором? Бумажечку дадите на баржу, товарищ Глухов, али иначе как?
Товарищ Глухов сердито вырвал лист из записной книжки и подал его Михеичу:
— Предъявите там!
Михеич отошел к своей артели и, хитро щурясь, сказал ласково:
— Ребятушки, за дело! Расщедрился, сукин кот.
Вслед за ним артельщики заулыбались. Потом двинулись тропами к берегу реки. Иван последовал за ними. Он поравнялся с Михеичем, дернул его за рукав, промолвив:
— Пристать к вашей компании мне не можно?
— Отчего не можно, — ответил тот. — Видно, что образина у тебя здоровая и сила есть, и ежели лениться не будешь, — коренной нам соучастник. Но наперед уговор держать: на первые разы получать будешь половину суточных, как ты новый человек и неопытный по разгрузочной части. У меня таких в артели не ты один.
— Ладно уж, согласен на половину. Такое дело. Я вот, Михеич, — вдруг захотелось говорить Ивану по-родному, — вроде невесты без места. Отец у меня жизни решился по добровольности, а на моих полосах этакое вынудили!.. (Он показал на ряды бараков.) Теперича я тоже — пролетария всех стран, соединяйтесь. Долго ли это будет, Михеич?
— Что, дородный?
— Постройки разные, машинный грохот.
— Э, милый, это только зачало. Вся земля покроется рельсами, а в воздухе, где галки летали, аэропланы будут гулять и шуметь телеграфные проволоки — к тому все идет…
— Страшно.
— Страшнее впереди, милок. А пока — у тебя дом и двор есть, и по нужде выйти куца можно. Но близко время, что и жилья своего мужик лишится, и переведут всех до единого на казенные квартиры, и на тех казенных квартирах ты будешь весь с потрохами казне принадлежать, как во время крепостной неволи, и тогда — мат полный. А теперь, милый, ты в своем домишке живешь.
— Так точно.
— А мало ли теперь бездомными ходят? Уйма! Ты счастливец, брат, счастливец. А отколь родом?
— Монастырский. И вот глянь, весь я тут. А на этих местах, что теперь идем, картошку я сажал, лен сеял, ячмень, чечевицу. Чечевица моя была богатырь, первеющая, убей меня бог.
— Верю, милый, верю. Сам стражду душой, но прямо тебе скажу: разница между нами есть. Я зрячий, а ты нет, я линию свою нашел, а ты нет. Про меня в Евангелии сказано: «Имеющий уши да слышит», и я слышу. Из слышащих я, а ты недоумок. Больше тебе ничего не скажу.
Компания Михеича состояла из людей одинакового, неуловимого для Ивана обличья, говорящих затейливо и умно, работающих прилежно, организованных в бригаду. Михеич звался представителем артели, и от Ивана не укрылось, что с новичками рассчитывались «как доведется», а с остальными делил деньги Михеич ровными долями. По обмолвкам примечал Иван также — деньга плыла к ним густо. Река замерзнуть готовилась, а начальники имели приказ вывезти стройматериалы по воде. Михеич диктовал начальству цены, и часто слышал Иван насчет Глухова:
— Заноешь ты у меня еще не такую песню! Коим голосом рявкнул, таким тебе и отрявкнулось.
Михеич выдавал Ивану сколько хотел, но и та выдача казалась Переходникову кушем. Всеми помыслами пытался срастись Иван с артелью. Это не всегда удавалось. Михеич ласков с ним был, но в серьезные беседы его не вводил. Вечерами Михеич с приближенными высчитывал, сколько выручено, потом разговоры были про слухи, явившиеся невесть откуда, — будто б на разгрузку бута брошены начальством ударники. Про ударников (это слово Иван впервые услышал) все они говорили ругаясь.
Однажды утром, придя на эстакаду, Иван застал людей — молодых, как он, девушек и парней. Они сидели и хохотали шумно, а в стороне стояла смиренно артель Михеича. Товарищ Глухов подошел к ней и бросил слова:
— Попробуем опереться на ударников. Должны понять вы: здесь социалистическое строительство, а не частный подряд купца Бугрова.